Текст книги "Володя-Солнышко"
Автор книги: И. Ермаков
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Навестила поселок и первая смерть.
«А если это не грипп? – все чаще озлобляла Володю страшная догадка. А если не грипп?»
* * *
...Вспышка подобного заболевания была зарегистрирована в этой местности сорок лет тому назад, поэтому вначале истинный диагноз у многих вызывал сомнение.
(Из письма Э. В. Линде Саше Солдатову)
Пурга... Кажется, весь белый свет заполонила и поглотила бешеная, неистовая снежная прорва.
«Интересно, где сейчас спасаются совы? Куропатки – те, ясно, ушли под снег. Ушли в знакомые потаенки и волки с песцами... Заяц с горностаем тоже как-то определились... А где затаились совы?..»
Потрескивает фитильком семилинейная лампа, угрелся у горячей плиты кот Сыч, а «где затаились совы»?
– О чем думаю! – выругал себя Володя. И снова склонился над «Справочником терапевта».
Снова шелестят страницы. Глаза и мозг в два острых скальпеля обнажают, препарируют каждую строчку. Теперь не для семестровой оценки: экзаменует жизнь.
Вошла Ага. Подложила в прогоревшую плиту дров.
– Чай-то, поди-ка, выкипел? – прихватила она фартучком тяжелую крышку медного чайника. – Ясно, выкипел! Ты не от батарей ли питаешься? – обернувшись к Володе, изобразила улыбку девушка.
– Спасибо, Ага, – невпопад отозвался тот, перелистывая страницу.
Нарочито шумно, будто и впрямь досадуя, гремела Ага посудой, оскорбила попутно пригревшегося Сыча, что-то выговорила ему. Старый приемчик: кошку бьют, невестке намек.
– Володя! Я еще раз разогрела.
Это об ужине. В последние недели есть приходится на ходу, на бегу, случается целыми днями и вообще не есть.
– Спасибо, Ага.
Девушка заглядывает через его плечо в «Справочник терапевта» и видит там изрисованные совами поля.
– Я про болезнь думаю, – растирает виски Володя. – Нагрянула, подстигла, как та вчерашняя сова... Камнем на куропатку – и в пух! Тялька ее подстрелил... Загадочные какие-то глаза. Ни у кого не видел таких.
Ага понимающе кивает головой. Она на пять лет старше Володи, и ей почти по-матерински жаль его. Издергался. Осунулся. От бессонных ночей покраснели глаза. Каждая новая смерть ошеломляет его. Сидит у бездыханного тела без веры, без сил. Ему надо какое-то время, чтобы проститься или вымолить прощение у мертвого.И не куропатку в когтях у совы представляет сейчас она, а видится он, Володя, – беспомощный, надломленный, готовый зажмуриться. Это над ним распростерла сегодня недобрые хищные крылья птица с загадочными глазами.
– Ешь-ка, друг, ешь, – отодвигает она в сторону справочник.
Володя наспех проглатывает куски оленины, торопливо пьет чай. Второй стакан просит заварить покрепче, «чтобы дна не видать».
– Спасибо, Ага. Иди, отдыхай. Я еще почитаю. Читать он пока помедлит. Помедлит читать. Ему надо – да, надо! – до горька донышка вымерить и осознать в эту ночь всю жестокую человеческую ответственность, которую беспечно, по-мальчишески самонадеянно отнял он у кого-то мудрого, сильного, опытного, добиваясь своего назначения на Север.
«Охотиться собрался! О чем думал! Ведь здесь даже примитивный анализ крови тебе непосилен. Ходишь вместо попа... Отпеваешь...»
Минута раскаяния, слабости, самобичевания – и вновь: «Но умирают не у меня одного! Умирают и у мудрых, и у заслуженных. Даже у Эриха Владимировича...»
Вздыхает и воет студеная океанская пасть. Постреливает фитильком семилинейная лампа. Вселенской жутью пугает и отпевает новые души взбесившаяся пурга. В ее нескончаемом завывании, в неистовстве снегов, в беззвездной темени Больших Ночей цепенеют, рыдают и стонут чумы. Слышишь, зовут!
Среди маленького бурестойкого народа, сумевшего не только выжить в этом беспощадном, холодном крае, но, на удивление, талантливо и деловито обжить его, среди искусных рыбаков, непревзойденных охотников, мудрых следопытов и рачителей оленьих стад сегодня ты, фельдшер Солдатов – Володька Солдатов, – самый умный и сильный, самый мудрый и... Сколько веры, надежды, мольбы видишь ты в горячечных заклинающих их глазах! Жена Василия Езынги сует тебе в руки связку песцовых шкурок и поводок от черного пса:
– Володя, лечи!
Ребятишки Николая Адера бегут за тобою от чума до чума:
– Володя, пасай!
К чертям эту птицу с загадочными глазами! Иван Титович говорил: «Ты не барышня – фельдшер!» Говорят: врач умирает столько раз, сколь раз умирают его больные. Значит, стискивай зубы и умирай…" Умирай с каждым, с каждым, с каждым! Но ни на шаг от этих людей, ни на миг!
Ноткой выше берет пурга. Тревожно скрипят половицы в медпункте. «А болезнь эта, конечно, не грипп. Больных лихорадит повторно. Желтеют глаза, кожа... Может, желтые, потому что ненцы? Они и во здравии – желтые... На теле сыпь...»
«Не грипп? Что же тогда?..»
Всю ночь шелестят страницы справочника, а утром Ага, по Володиной просьбе, вызывает главного врача Пуйковской больницы.
– Здравствуйте, Эрих Владимирович!
Раскинув справочник на закладке, Володя торопливо перечисляет симптомы:
– Характерный «молочный», или «меловой», язык, желтушное окрашивание кожи, увеличение селезенки, внезапная температура и критическое ее падение... Не это ли?.. Эрих Владимирович?! Прием, прием...
– Вас понял, – доносится голос из Пуйко. – Грипп и инфекционную желтуху исключить. Только что из Тюмени получены данные лабораторных исследований. Да, да! Возвратный тиф. Э-пи-де-ми-я. Свирепствует спирохета Обермейера. Направляю срочно медикаменты. Всем лихорадящим – инъекции новарсенола. Уничтожайте вшей! Жарьте все!
* * *
…Сердечко-то молодое – не закрепло еще. Всякая боль – внове. Всякое страдание – пронзает...
(Дегтярева Вера Власьевна)
Значит – возвратный тиф. Сомнений больше нет. На «большой земле» спешно комплектуются медицинские отряды. В их распоряжение выделяются спецавиация, медикаменты, оборудование. Им даются особые полномочия. Во всех медицинских инстанциях от Пуйко и до Москвы в повестке дня тревожное слово – тиф. Скоро будет могучая помощь, а пока... А пока в этой грозной коварной схватке Володя один. Галя еще. Двое их в белых халатах на Мысе Вануйто.
День и ночь прожаривает Галя в обшитой бочковым железом клетушке меховую одежду и спальные шкуры. Жарилка построена еще до начала эпидемии, но какого труда и напора стоило уговорить хотя бы одну семью отдать на прожарку одежду.
– Нелься, нелься! Малица[4] потом лысый будет. Шерсть потом падает.
Сейчас у жарилки испуганная, скорбная очередь.
Направленный с медикаментами каюр из Пуйко разморозил в пути дистиллированную воду. День и ночь теперь, подрагивая медной тяжелой крышкой, кипятится в медпункте чайник. На его начищенный до золотистого блеска носик натянута резиновая трубка. Трубка опущена в ванну с мелким крошевом льда. Бурлит чайник, вырывается пар в охлажденную льдинками трубку. Капля по капле. . Капля по капле. Вода для инъекций нужна дважды дистиллированная.
Чуть забрезжит рассвет – да еще не забрезжит – зажигает Володя колхозный фонарь «летучая мышь», надевает санитарную сумку и отправляется в свой бесконечный скорбный обход, в темные чумы. В них и в полдень нужен фонарь.
Застанет ли всех живыми?
Василий Езынги совсем плох. Бредит. Надолго теряет сознание.
В полутемном чуме, где только дыра в небо, скидывает Володя свой полушубок и выбрасывает его на снег. Так надо. Иначе, как уберечься от насекомых? Надевает халат. Греет над огнищем ладони. Сейчас прикасаться к больному.
Езынги открывает глаза, видит белый халат и, взметнувшись из-под шкур, протягивает к Володе исхудавшие руки, задыхаясь, кричит:
– Хаерако! Хаерако!![5]
Крик переходит в бормотание, в шепот, Василий падает и затихает.
В бреду ли он выкричал эти последние в жизни слова, в последней ли отчаянной надежде, что отогреет он, лекарь Володя, цепенеющее сердце Василия Езынги.
Жена Езынги, словно ее подбил мужнин клич, рухнула в ноги Володе, лицом в его валенки и тоже с какой-то неистовой верой твердит:
– Хаерако Володя! Хаерако! Хаерако...
– Пустите меня к больному! – отталкивает, освобождается от ее рук Володя.
Не отогрел.
Выскочил из чума, заглотил горстку снега, прямо на халат начал надевать полушубок. Вцепившиеся в полы ребятишки не давали ему сделать этого:
– Волотя, лечи!
– Волотя, спасай!
«Кого спасать, глупые?..»
Жалко подергивает лицо, дрожат руки, надо возвращаться в чум за забытой сумкой, за фонарем... Нелегко умирать с каждым.
Еще заглатывает горстку снежку.
Не знает, что умирающий Езынги вкричал и вшептал его имя в легенду. В ярабц.
...Ранним февральским утром постучался в стенку радиоузла.
– Ты, Володя? – откликнулась Ага.
– Я. Зайди на минутку.
– Сейчас оденусь.
Вошла. В руках у Володи поблескивал шприц, левый рукав у нижней рубашки закатан почти до предплечья. На внутреннем локтевом сгибе две красных, припухших чуть, точки проколов.
– Не могу в вену попасть, – смущенно улыбнулся он Аге, – пришлось тебя звать на помощь... Попробуй, введи мне вот эту жидкость.
Девушка испуганно поглядела ему в лицо:
– Ты заболел, Володя?!
– Не заболел, но... знаешь... На всякий случай... Для профилактики!
Он протянул радистке шприц.
– Нет, нет, – отпрянула Ага. – Я не сумею. Боюсь... Может, Галя сумеет.
Дождались Галю, но и она не посмела.
– Может быть, с Пуйко свяжемся, – предложила встревоженная Ага.
– Вот, вот, – насмешливо подхватил Володя. – Поедут за восемьдесят километров укол Солдатову делать. Своих там больных нет... – Немедля поправился: – Настоящих больных!
Начал готовить сумку к очередному обходу.
– Трусихи вы! – бросил девчонкам с порога.
А на другое утро подсмотрела Галя: мерил себе Володя температуру.
Не ответив на «здравствуй», воровато стряхнул ртуть.
Галя тут же перешепнула Аге.
Девушка поразилась перемене, происшедшей в нем за эти сутки. Он постарел. Выявились морщинки. Почти мальчишье его лицо, открытое и приветливое, огрубело сейчас. Глаза диковато блестят. Багрово полыхает обычно легонький «тонкокожий» румянец. На расстоянии слышится частое дыхание.
– Володя, ты заболел! – решительно произнесла Ага. – Ты за-бо-лел! Посмотрись-ка, какой румянец...
– Я выпил спирту, – солгал Володя.
– А зачем тогда градусник ставил? Я ведь видела! – не убоялась «начальства» Галя.
– Градусник! Для профилактики. Обязан я за собою следить, вдруг свалюсь – тогда что?
– Не вдруг, а уже заболел!
Ага сдернула с кровати одеяло и вплотную подступила к Володе:
– Никуда ты сегодня не пойдешь! Ложись. Я сейчас же свяжусь с Пуйко.
– Отсс-таньте вы! – мгновенно озлился Володя. – Кожу проколоть боятся, а диагнозы – профессора... Сапалел, сапалел, – в нос и шепеляво передразнил девчонок. – Конь бы пожарный так болел!
Сердито натянул полушубок, перекинул через плечо санитарную сумку.
По дороге, на тропе, повстречал он старого Серпиво.
– Ты здоров, дедушка?
Старик высвободил из малицы руки и бережно погладил ими рукав Володиного полушубка:
– Беда мой народ.
Веки его были сомкнуты.
– Езынги хаерако тебя называли. Солныско...
– Умер Езынги.
Так ходил от чума к чуму еще несколько дней. Обычно к десяти он всегда возвращался в медпункт. Встревоженные Галя и Ага несколько раз выскакивали на улицу, кричали, прислушивались – никого. Только сполохи в небе, только ползут по слеглому затвердевшему снегу искристые радужные вьюнки. Поймает снежинка кристальною гранью зеленую или пурпурную вспышку сполоха и тут же мгновенно колючим лучом отсылает в глаза.
– Пойдем, поищем? – предложила Ага.
– Подождем с полчаса. У меня пол не домыт.
...Володя снова упал, и снова сладостное бессилие и краткий покой завладели телом. В сознании трепетали обрывки чьих-то фраз, озарялись и гасли лица, нескончаемо насвистывал продырявленной медной крышкой медпунктовский чайник. «Почему же не идет дед Карпуша? Деда! Ведь он меня задерет!»
Собаки по шажочку, по пол-лапки подступали к распластавшемуся, замершему на снегу человеку. Они уже давно голодной, тоскливой стаей тащатся за Володей. Древней звериной почутью угадывают они обреченных. В поселке давно уж не ловят рыбу.
Псы отощали, одичали и озверели от голода – только вековая, изначальная власть человека не позволяет переступить пока смутную, зыбкую границу дозволенного.
Приподнявшись на локтях, Володя оглядел преследователей. Десятки жадных полубезумных глаз отражают небесные сполохи.
«Стоит одному насмелиться, и они меня разорвут», – мелькнула отчетливо-жуткая мысль.
Псы молчали. Молчали грозно, зловеще, терпеливо. Это те самые, нарочито-дремотные, невозмутимые, мудрые, что, величественно рассевшись по гребню мыса, встречали погожим осенним деньком твой катер.
Те самые восторженные глупыши-сеголетки, что в радостном нетерпении носились по берегу.
«Стоит одному кинуться...»
– Пошли вон!! Пошли, – приподнимаясь и размахивая фонарем, двинулся на стаю Володя.
Медленно отступили.
Шел, падал, полз...
В трех прыжках от него шла, ползла, приседала молчаливая зеленоглазая стая.
Выстрелов, которыми разгоняли собак, Володя уже не слышал.
* * *
...Осталась от него светлая память.
(Из письма Аги-радистки)
Мыс Вануйто недремно и зорко смотрит в седые просторы Оби. Ждали Эриха Владимировича Линде. Получив радиосообщение, что фельдшер Солдатов найден в снегах без сознания, главный врач Пуйковского участка решил ехать в Вануйто сам. Надо было только подыскать больному Володе замену. К счастью, в Пуйко прибыло уже первое подкрепление с «большой земли», мобилизованное на борьбу с эпидемией.
И вот мчат, мчат по обским торосам серые олешки. Рассвело. Володя открыл глаза, молча осмотрелся: «Почему он не в чумах, почему он в медпункте? Ведь давно белый день? И чему улыбаются Галя и Ага?..» Крутенько, торопливо начал вставать, но горячая мутная зыбь, подступившая к сердцу и секундой поздней захлестнувшая мозг, вновь безвольно простерла его повдоль койки. Отдышался. Смутно вспомнил вчерашнее. С трудом закатав рукава рубашки к предплечьям, долго и внимательно рассматривал, словно бы изучал, свои ослабевшие руки.
Девушки уже не улыбались. С вытянутыми сторожкими лицами наблюдали они за Володей.
– Посмотри, Ага, – тихо попросил Володя, – посмотри... Я пожелтел? Глаза желтые? Или зеркало принесите.
В разрез воротника рубашки просвечивал лимонный треугольник груди. Глаза – да. Глаза были желтые.
Ага, прихоранивая замигавшие часто ресницы, пропела с посильной беспечностью:
– Воло-о-оденька, все нормально! Глаза, как всегда... красивые.
Путая больных с выздоровевшими, перебирая имена и фамилии, начал диктовать Гале и Аге латынь.
Девушки недоуменно, боязливо переглядывались.
Сердился:
– Чему вас три года учили? Там умирают, а вы... написать не можете!
Снова забытье.
Мчат, мчат по обским торосам серые олешки.
Ведет татарчонок Толя к медпунктовским окнам рыжего жеребенка.
– Сразу же вылечу! Сразу же его вылечу! – горячо заклинается он конюху Тяльке Пырерке.
Прибирая столик, Ага обнаружила начатое, на полстранички, письмо.
Какими-то судьбами занесло в Вануйто листок с предвыборной биографией Павла Николаевича Коровушкина, кандидата в депутаты Московского областного Совета по 48-му Можайскому избирательному округу. На нем синими чернилами по типографской печати последние сыновние строки: «В чем ты ходишь, мама?» – заканчивалась полстраничка письма. Больше месяца пролежало оно недописанным: началась эпидемия.
...Листок этот, пожелтевший и выцветший, хранится сегодня у автора в «Володиной папке». В ней же и еще многие официальные и просто человеческие документы, связанные с его именем. Вот письмо учительницы Комлевой. Оно о Володиной матери – Александре Яковлевне Солдатовой, поднявшей в годы войны и первые послевоенные трудные годы многочисленную поросль малых Солдатовых.
«Вспоминаю одну встречу с Александрой Яковлевной у тобольской переправы через Иртыш, – пишет учительница Комлева. – Подошла она к парому в самодельных сыромятных чирках, с котомочкой за плечами и бидончиком молока. Я спросила, куда и к кому. Не к Лиде ли?
– К Володе, – отвечала Александра Яковлевна. – Молока несу. А это, – указала она на котомку, – это я насбирала вот колосков на прошлогодних жнитвах, смолола на ручных жерновах – шанежек ему испекла. На фельдшера учится. Боюсь, молоко не сбилось бы... Двадцать верст пешком, да еще пять осталось...»
Мама и ...колосок? Вечно жертвенная в ратном противостоянии сынов своих, беззаветная в гнезде птенцов своих, неодолимая в делах рук своих, неразменное имя, живая вода твоя – мама. Мама и изветшавший, недосмотренный пионерским звеном колосок с многослезного вдовьего русского поля... Жаворонкин паек... Мышкин трудодень... Журавлиный склев... На них, колосках, птичьих да мышкиных, на орешке, щавельке да ягодке взрастала, не умирала, вонзалась, вгрызалась в науку тогдашняя, бледная и прозрачная юность. У мамы две руки, в колоске сорок зерен, в латыни двадцать пять букв... У мамы две руки и одна игла с куцым хвостиком нитки... В который уж раз исхитряются эти руки обновить, выткать новую штопку на древне-протертых локтях сыновнего пиджачка, замаскировать острые коленные чашечки под свежею вязью сдруженных ниткой прорех. У мамы две руки... Всемогущих! Они соберут еще колосков, сэкономят чекушечку масла, пойдут за вторым трудоднем на ночные работы. Пусть учится мальчик. Сын...
...Догорает, мама, твой золотой колосок. По зернышку, все по зернышку оклевывает его гнусная птица с загадочными глазами...
– В чем ты ходишь... ма-ма? – шепчет, складывает недописанное письмо Ага.
...Мчат, мчат по обским торосам серые олешки.
...Зябнет против медпунктовских окон малыш с жеребенком:
– Лечи, Валетка, лечи...
Володе становилось все хуже. «Станем ему подавать воду в ложке, – вспоминает Ага, – он как схватит зубами и всю ложку помнет. Или схватит зубами подушку – и все перо полетит. И вот стал он все время без памяти, ничего не стал говорить».
«Владимира мы застали в крайне тяжелом состоянии, без сознания, – напишет спустя двадцать лет Эрих Владимирович Линде. – Несмотря на все принятые нами меры, Владимир умер... Возвратный тиф, осложнившийся тяжело протекавшим желчным тифоидом... Перед медпунктом толпилось много людей. Надо было как-то сообщить о случившемся. Мне было нелегко. Ушла молодая жизнь. Умер коллега. «Запомните его живым», – сказал я собравшимся».
...Опоздали... опоздали вы, серые олешки.
* * *
Многого, о чем здесь рассказано, тогда я, конечно, не знал. Да и не мог знать. Нужно было побывать на Володиной родине, повстречаться с его односельчанами, учителями, братьями, сестрами, нужно было получить и перечитать десятки писем, писем-свидетельств, писем-документов. Чтобы получить эти письма, потребовалось выступление по областному радио. Все это будет потом, по возвращении с Оби. Пока же сижу я в конторе Кутопьюганского рыбоучастка, куда идут и идут люди, знавшие живого Володю.
Вижу Пырерка Тяльку. Он совсем уже стар, но еще продолжает рыбачить.
Иван Титович Корепанов скончался.
Недавно поселок похоронил старого Серпиво.
– Когда болезнь миновала, – рассказывает Вера Власьевиа Дегтярева, – опять стали собираться «словечко» его слушать. Про Володю составил. Только теперь уж не сказывал, а пел. Как вот русские плачи поют-причитают. Ярабц по-ненецки они называются. Ева Рыбьякова записать все хотела... Язык она с измалетства знала. Пишет, пишет, как дойдет до слов «чайки задыхаются» и сама задохнется, девушка. Истает слезами. Любила, видно, Володю. Цветы на могиле – ее печалька.
В контору рыбоучастка входит ненец Александр Пандо. Он участник Великой Отечественной войны. Дошел от Вязьмы до Бреслау. Тиф его миновал. Это он в Вануйто с немногими здоровыми мужчинами почти трое суток бил Володе могилу.
– Проживает ли кто сейчас на мысе Вануйто? – спрашиваю я Леонида Рейнгардтовича Соколовского, начальника рыбоучастка.
– Ни души. С последними реорганизациями все съехали.
– А как далеко до Вануйто?
– Водой – три часа ходу.
– Могила на бугре, в мелколесье, – поясняет Александр Пандо. – Только без провожатых вам ее все равно не найти.
Идет путина. Сегодня как раз благодатный рыбацкий денек случился. Обская губа тихая, умиротворенная. Знаю, что рыбо-участок поторапливают с планом, и поэтому с некоторой неловкостью прошу Соколовского:
– Нельзя ли мне каким-нибудь способом добраться на Мыс? И... чтоб кто-нибудь указал могилу?
К моему удивлению, все неожиданно быстро решается:
– Я иду в Пуйко, – подает голос рулевой Толя, – могу на часик причалить. Только могилу вряд ли найду. Маленький тогда был.
Рулевой только вошел, только вслушался в наш разговор.
– Он, – представляет его Вера Власьевна. – Самый, кто жеребенка к окну приводил.
Высокий, широкоплечий, загорелый, фуражка с «крабом», якорек на руке... Это он пел на катере:
Пахнет палуба клевером –
Хорошо, как в лесу,
И бумажка наклеена
У тебя на носу...
Смотрю на Толю, как на... подарок! На подарок, который мне сделал Володя. «Пахнет кле-ве-ром...» А могла бы... Ты помнишь?.. Это чудесно, что палуба пахнет!
– Возьмешь нас с Яунгатом на буксир, – предлагает Александр Пандо, – мы укажем могилу. А сети попробуем против Мыса выбросить. Разведку сделаем, – поясняет он Соколовскому.
– Тогда я тоже плыву, – поправляет ремень Соколовский.
Яунгат, оказывается, рыбачит сейчас с Тялькой Пырерка.
Он садит в свою бударку двенадцатилетнего сына Колю. Александр Пандо тоже берет сына. Этого зовут Боря. Картуз у Бори без козырька. Его заменяет красивый смоляной чубчик, аккуратно зализанный к правому ушку.
Часа через три ходу причаливаем к мысу Вануйто. Взбираемся на крутояр, и с первых же полянок, окруженных тундровым мелколесьем, ступаем в зазывистую, соблазнительную россыпь северных ягод. Под щедрым и сильным еще августовским солнцем сизыми, застенчиво затуманившимися гроздьями, истомляется голубика. Подсвечивает желтоватыми тугими пупырышками морошка. Кокетливо – не ешь, а целуй – кажет пурпурные соковые щечки духмяная княженика. Горстка этой ягоды, внесенная в дом, через две-три минуты растворяется в нем неповторимо бодрящим сладостным ароматом. Так ли уж ты неприветлив, суров и прижимист, дедушка Север?
У кого-то из-под ног вспорхнула полярная куропатка. Вспорхнула и тут же в пяти шагах опустилась. Немощную из себя разыгрывает, подшибленной притворяется, а сама нас уводит от выводка.
– Щенята у него здесь, – авторитетно поясняет Пырерка Тялька.
– На такой ягоде все возможно, – улыбается Соколовский. – На такой ягоде и куропатка с собаку вымахает.
Оставляем лакомое узорочье полянок и, след в след, шагаем за Александром Пандо. Напрямик, мелколесьем, без дорожек и тропок, приводит он нас на гребень увала, круто спускающегося к озерам Хасрю и Хаммойсо. В тесном окружении полярных берез одиноко припрятался тоненький столбик, по грудь высотой. Вверх он запилен и стесан. Торчат два ржавых гвоздя.
– Звездочку ими приколачивал, – трогает рыжеватые шляпки Александр Пандо. – Как солдата похоронили. Ветры да бури все посорвали. Считай, двадцать лет...
Снимаем фуражки, береты, зюйдвестки. Глядя на старших, сдергивают свои кепчонки и мальчуганы.
– Три дня мы эту могилу били, – тихо рассказывает Александр Пандо. – Долбишь ломом, а земля не колется и не крошится, а вминается под острием. Как свинец вязкая. Пробовали кострами оттаивать – воды только добыли. Тогда собрал я во всем поселке порох и начал ее взрывать. Наверчу сверлом гнезд, натискаю туда пороху, пороховыми дорожками соединяю и – спичку. Сам бежать. Тоже немного толку. Если бы толовые шашки... Я в саперах был на войне.
Только сейчас для меня обретают смысл четыре загадочных слова: «На могилу сыпали порох», занесенных в блокнот в бударке Негочи Чайки. Что ж... Пути легенды неисповедимы.
С катера мы захватили с собою инструмента один лишь топор. Даже случайного гвоздя ни у кого в кармане не оказалось. Подрубаю чистенький стволик березки, выбираю ровный по прямизне прогон, затесываю это поленце дощечкой. Уцелевшими гвоздями зажимаю ту дощечку в старый выем запила. Ладно ли? Пока ладно. Лишь бы не осталась забытой, лишь бы не затерялась в безвестности. На свежем влажном затесе березового комелька крупно надписываю химическим карандашом:
ВОЛОДЯ СОЛДАТОВ
Востроглазые ребятишки меж тем делают открытие:
– Нора! Лисья нора!! – несутся клики.
Действительно, в шести, семи метрах от столбика, вниз по угорью – лисья нора. Вокруг нее добрых полсамосвала песка. Мерзлота-то звериным когтям не под силу, ходу вглубь нет, вот и вела кумушка свою потаенку в длину, изламывая из стороны в сторону лаз, пристраивая многочисленные отнорки.
Мальчишки вырубили длинную талину и принялись «дразнить» ею нору. Несколько раз талину прихватывали острые зубки, оставляя на мягком, податливом лыке узенькие белые бороздки, гнездышки свежих закусов.
– Лиса, – подтвердил Тялька. – Щенята у него здесь.
Заниматься щенятами не было времени. К двум часам Толин катерок ждали в Пуйко. Рыбакам надо было выметать сети. Я заторопился наверх.
Могила за эти долгие годы осела, образовалась поросшая густою травой, продолговатая квадратная западенка.
Беру снова топор и начинаю вырубать торфяные пластины. Хочу выложить ими холмик... Толя вежливо отнимает у меня инструмент:
– Отдохните. Я сам...
Начинаю заполнять провал торфяными пластами.
Уразумев наш с Толей замысел, Яунгат, Тялька и Александр Пандо тут же изыскивают способ помочь нам. Они нагребают в подолы своих летних малиц песок с лисьей норы, вскарабкиваясь по угорью, ссыпают его на могилу. Ребятишки носят песок фуражками.
«Не оставить забытым. Не оставить затерянным».
Карабкаются по крутояру семь согбенных фигурок.
Растет над могилою холмик.
На обратном пути мы подвернули к бывшему зданию Вануйтовского медпункта. От него, как, впрочем, и от остальных построек, остались только искалеченные при сносе доски, полусгнившие бревна, разный хлам, мусор. Уцелело крыльцо – уцелело два – три коротеньких шага на заглохшей тропинке коротенькой жизни. Всюду вокруг дружно поднималось цепкое северное разнолесье. На прогалинах жирная, с темно-сизым отливом, по пояс рванула трава. В самой глазастой поре буйствовали ромашки. Но все это зеленое неистовство короткого северного лета не скрадывало тяжелой, гнетущей до осязания, атмосферы запустения. Неуютно и зябко душе. Может, потому, что в трехстах метрах от всей этой нежити могила юноши, чье имя могло бы стать не только достоянием ненецких ярабц.
* * *
По пути в Новый Порт – рыбацкий поселок на левом берегу Обской губы – узнаю, что там работает еще один фельдшер Солдатов. В Ямальском райздравотделе парня хвалили:
– Вдоль и поперек исходил с оленьстадами Ямал.
– Составил посемейные списки кочующих ненцев.
– Собирается в мединститут.
И вот передо мною молодой еще человек с приветливыми голубыми глазами, с лохматой светлой шевелюрой, приметно веснушчатый.
– Солдатов[6], – представился он.
– У вас был брат Володя?
– Да! – насторожилось его лицо. – Был. Погиб где-то здесь, на Севере. Пока не могу разыскать – где...
Коротко и, вероятно, сумбурно пересказываю Александру трагедию, разыгравшуюся два десятилетия назад на мысе Вануйто.
– Могила найдена. Могу вам оставить чертеж.
– Спасибо. Мать до самой смерти запросы писала, – невесело вспоминает мой собеседник. – Такой разнобой в документах... Даты смерти разные, места захоронения разные указывались...
– Что вы помните о Володе? Как вы его помните?
– Что помню?.. Помню, как он выслушивал нас, ребятню. Белый халат помню и проволочные очки. Еще помню, как сидели они с мамой под свежесметанным стогом и красиво пели «Среди долины ровные». Я в этот момент искал цветы... Кукушкины глазки, или кукушкины слезки их называют. Мало помню...
– А как вы оказались на Севере?
– Окончил Тобольское культпросветучилище. Клубное отделение. Получил назначение – надо было приступать к работе. И тут... Ну, как объяснить?.. Тревога какая-то... Перелицевал я брючишки и снова учиться. В медицинское. Которое Володя кончал. В комсомоле «строгача» дали. «На тебя государство деньги потратило, кадры нужны, село культработников ждет». Все правильно. Но я не мог... Я повзрослел... Ровесник Володин... Окончил второе училище и попросился на Север.
– У вас нет Володиной фотографии?
– Нет. Разве у кого из сестер...
Позднее я получил от Аги-радистки письмо: «...Володиного фото у нас нет. Да у него и не было. Были только на паспорте да на комсомольском билете. Но мы документы и вещи отослали в Пуйковский сельсовет. Через год, что ли, их обнаружили в кладовой сельсовета совершенно истлевшими...»
* * *
...И впредь именовать его – Тобольское медицинское училище имени Володи Солдатова.
(Из постановления Совета Министров РСФСР от 18 апреля 1969 г.)
Прошло время.
И вот уже не Василий Езыгин, не дедушка Серпиво, а совсем молодые уста называют Володю Солнышком. В притихшем зале областной комсомольской конференции молодые уста называют его комсомольским героем своим.
Меня пригласили в Тобольское медицинское училище. В то самое, что закончил когда-то Володя. Учащиеся разыскали Володиных сестер – Зинаиду и Лидию. Втроем мы сидим перед переполненным залом. Шестнадцатилетние, семнадцатилетние Володины сверстники. Здесь их десятки, совсем еще юных «солнышек», им согревать завтра тундру. Уйдут с красными чумами, с оленьстадами, с рыбаками подледного лова, с партиями геологов, поселятся в дальних поселках, стойбищах.
Человек в белом халате... Здесь нужнее, чем где-либо, свет его знаний, щедрость и доброта его сердца, теплота его ясных глаз. У него бережнее, чем у кого-либо, руки, задушевнее слово, самоотверженней прожитый день. Он не только врачует недуги – в тундре он просветитель и банщик, общественный деятель и «модный» закройщик, артист и поломойка, и еще невесть кто. Я рассказал о Володе... А сколько их, комсомольцев, ушедших за советское пятидесятилетие в тундру, сколько их не вернулось, затравленных пенной злобой осатаневших шаманов, замерзших «на выезде», безвестно заблудившихся, затонувших, растерзанных волчьими стаями, принимавших и кару, и смерть, не выпуская из слабеющих рук сумки с красным крестом! Рыцари в белых халатах!.. Теплые лучики огромного того солнца, имя которого – Ленин. Лучики того светлого сердца, чьей тревогой и болью спасены отныне от цепенеющей стужи забвения, от безгласного ужаса вымирания целые племена и народы.
...Читал я невыразительно и стесненно. В зале с первой строки напряглась тишина. Жадная, устремленная. Вот она-то мне и мешала. Сквозь глухотцу голоса я то и дело прослушивал тихие всхлипывания сестер и, опасаясь, что женщины могут совсем разрыдаться, читал нарочито бесстрастно и буднично.
Прочитана последняя строчка. Среди гаснущих, убывающих аплодисментов тонкой молнийкой взвился и просверкал над рядами тоненький девичий голосок: