Текст книги "Володя-Солнышко"
Автор книги: И. Ермаков
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Володя-Солнышко
Техническая страница
Володя-Солнышко. Документальная повесть
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
ВОЛОДЯ СОЛДАТОВ
* * *
* * *
Девчонка по имени… Рассказ
Пастушонок. Рассказ
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
Володя-Солнышко
Техническая страница
Документальная повесть и рассказы
Средне-Уральское книжное издательство
Свердловск
1971
Володя-Солнышко. Документальная повесть
Услышал я о Володе в заполярной районной больнице. Моими соседями по палате оказались в тот раз заросший щетинистой дебрью топограф Александр Гридевич и восьмидесятитрехлетний ненец Яков Иванович Хатанзеев. Приметный ненец. Отменно высок, чуть ли не по-военному строен и прям. Над покатым морщинистым лбом взбивается пенно-белый пушистый запас шевелюры. Сплошь заснеженным кустиком провиснула и бородка. Усы – те уж вовсе серебряные. Аж сияние от них излучается. Лебедь-старик!
Правая рука Якова Ивановича перебинтована по ладони и покоится на тоненькой марлевой перевязи, свисающей с его шеи. Из-под бинта выглядывают, беспрестанно поигрывают розоватые кончики пальцев.
– Что у тебя с рукой, старина? – любопытствует волосатый топограф.
Нас только что поселили в эту палату, свели из разных больничных углов, и мы не успели еще отрекомендовать друг другу свои диагнозы-недуги.
Яков Иванович легонько пошевелил видимым звенышком пальцев и, как бы сам удивляясь случившемуся, принялся объяснять:
– Понимаешь... Жена моя мясо больше не терпит. Старый стал, зубы нет. Давай, Яков, рыба! Три дня, день и ночь, такой песня над самое ухо. Брали тогда я скорей весла в лодку, ходили одна рыбна места, сетки бросали. Котора ни котора, муксун да нельмушку поймали. Домой надо. В чум. Скорей бабуске рыба тащить. Веслом шибка сильна работали. Вот здесь, – указывает Яков Иванович на мозольную подушечку против безымянного пальца, – вот здесь небольшой пупырка вскоцила. Кровь немножко выглядывали. Бабуска тряпоцькой мне завязывала, еще два раза сетки бросали – ходили. А потом рука толстой-толстой сделался. Сам не знаю, какая сараза меня укусила?
На самолете доставили Якова Ивановича в Аксарковскую районную больницу.
– Кирурка худое мясо резали, хоросый тоже немножко резали – теперь ладный рука. Старый кожа долой – молодой растет, – улыбается Яков Иванович.
– Вот! – назидательно поднимает палец топограф. – Вот, старина! Благодари медицину! Не хирург бы – грестись тебе вечно одним веслом. Отгнила бы рука напрочь – и все дела...
– Да, да... – соглашается Яков Иванович. – Медицина – хоросый людя. Ты слыхали такой мальцик-лекарь был Володя-Солныско?
– Как это мальчик-лекарь? – заинтересовывается топограф.
– Совсем молоденька жил, – присаживается Яков Иванович. – Его Володя-Солныско называли. Хаерако!..
Вот так легенда обронила перышко над хворым моим изголовьем.
* * *
Дней через пять, взбодренный подкожными и внутривенными уколами, отправляюсь я дальше на север, вниз по Оби, Мне еще плыть да плыть: по реке, по протокам ее, по губе. Меня ждут интересные встречи с рыбацкими знаменитостями.
Сейчас я на моторной бударке молодого ненецкого рыбака с необычным именем Чайка. Так в паспорте, так и в платежной бухгалтерской ведомости – Чайка Негочи. Ему всего двадцать два года, но даже седые искусные промысловики с уважением произносят имя его:
– На то он и «чайка», чтоб рыбку ловить!
Сезонные рыбаки из Астрахани, с Азовского моря, завистливо поглядывая на щедрый, обильный Чайкин улов, со вздохом подчас заключают:
– Не иначе, какое «куриное» слово знает. С нами же плавал, такие же самые сети выметывал, а в ячеях – дивушку дашься... Действительно – чайка! Сквозь воду видит.
Он невысок, щупленький, грудь дощечкой, но цепок, проворен, упрям. Рыбачит Чайка на пару со своим младшим братом Ядайкой.
Выплываем на облюбованное место. Обь широка здесь, неизмеримо могуча и величава – километров на восемь раздвинула она здесь свои берега. Этакая громада воды вливается в Карское море!
Выбросили сети. Можно теперь покурить, поболтать, при желании – соснуть.
– Говорят, ты «куриное» слово знаешь? – исподволь подстрекаю я Чайку к профессиональному рыбацкому разговору.
– Какое – «куриное»? – любопытствует в свою очередь Чайка.
– Ну, волшебное, что ли... секретное! Которое рыбу в твои сети сзывает.
Чайка, а за ним и Ядайко вежливенько посмеиваются.
– Я и курицу-то сроду живую не видел. Как она разговаривает, не слышал, – говорит Чайка.
Километрах в трех от нашей бударки завопили, загоготали по тихой воде азартно-дикие, суматошливые голоса. Они множились, нарастали, становились все бесноватей, самозабвеннее. Чайка привстал, вгляделся и коротко доложил: Белуха идет. Белуху наши ребята гоняют.
Белуха?.. Что я про нее знаю? Бесплавниковый дельфин и... больше почти ничего. Знаю еще: когда рыбачили ненцы на легких калданках, убивать белуху считалось за грех. Грех, видимо, заключался в том, что немедленно наступало возмездие. Кара. Наддаст пятиметровая, полуторатонная морская зверюга горбом ли, хвостом ли по калданке, и пошел дерзкий грешник ко дну. Теперь у ненцев устойчивые на воде, быстроходные моторные бударки.
Сейчас шло огромное стадо. Незабываемое в своем роде зрелище! Над голубою водой, словно бы по единой команде, взметывались вдруг, плавно изгибались и вновь исчезали в вольготной пучине стрежня млечно-белые, похожие на торпеды тела. Нет, этим налюбоваться досыта нельзя. Река обрела и внезапность, и таинство тучи, из которой нежданно блистают немые слепящие молнии. Однако же Чайка с Ядайкой ничуть не растроганы зрелищем, а, наоборот, раздосадованы, огорчены.
– Не будет рыбы. Весь муксун, пыжьян, щекур, сырок, нельмушка – все на мелкое место сейчас побежали. Чуют эту собаку-белуху. Даже на берег со страху выбрасываются. Только крупный осетр ничего не боится. У него на спине «железки». Не терпит белуха-зверь эти железки. Горло в кровь ей осетр дерет...
Долго еще провожаю глазами резвое, игривое стадо, явившееся сюда из просторов ледового Карского моря.
Время выбирать сети.
Прав был Чайка. Муксунов и пыжьянов изловили мы на «собачью закуску». Зато – девять голов осетров. И каких! Один молодец в Чайкин рост сверкнул белым брюхом в сетях. Я видел, как напряженно дрожала и колебалась на державке вонзенного в осетра багорчика сухонькая Чайкина рука. Я опасливо подстраховывал Чайку, дабы не утащило его это чудище к белухам. Но Чайка оказался на высоте. Он замучил и притомил осетра, а затем, в паре с братом Ядайкой, приподнял и ввалил в лодку этакое блестящее полутораметровое бревно. Пропустив каждому из изловленных девяти бечевку сквозь жабры и рот, братья выбросили осетров за борт и, как глупеньких деревенских телят, повели их вослед за бударкой.
– Чайка! Тебе не знакомо имя Володя-Солнышко? Не слыхал?
– Солнышко? Хаерако?.. Эта который лекарь был?
– Да, да, фельдшер, должно быть. Медик.
– Это... которому порох еще на могилу насыпали?
– Зачем... порох?
– Не знаю. Так надо, наверно... Не знаю.
– А откуда ты слышал об этом? Про порох?..
– Ярабц поют наши ненцы.
– А что это – ярабц?
– Старики такой песню поют. Поют, как плачут...
Вот все, что узнал я в бударке у Чайки.
«На могилу насыпали порох. Поют, как плачут...»
Песня-плач называется ярабц.
* * *
Тундра, тундра! Олень ли на кудрявых рогах по тебе эту скорбную весть разнес, перекликнули ли ее с синя моря на синь-озеро лебединые матери, куропатка ли с белых упругих крыл обронила вдруг перо черное на твои снега? Кто скажет? Кто разгадает? Далеко слышит чуткая тундра, пристально смотрит окрест себя зоркая тундра, долго помнит она, суровая и немногословная, о бескорыстных и добрых отважных сердцах, смолкнувших в вечной ее мерзлоте.
Чайка с Ядайкой доставили осетров и меня на бударке в рыбацкий поселок Пуйко. В Аксарковской больнице медработники посоветовали мне разыскать здесь заслуженного врача республики Эриха Владимировича Линде. Он старый, довоенный еще северянин. Возможно, слышал и знает что-нибудь о Володе.
Увы! Напрасно поторапливал я Чайку с Ядайкой. Эриха Владимировича в Пуйко не оказалось. Живы еще серые олешки, возившие его в ясный день, в бурю-непогодь по обским берегам и ледовым торосам, набирают румянца исцеленные им скуластые ненецкие ребятишки, добрым словом вспоминает его «медицинский Север», но годы, хвори и непогоды вынудили старого врача уйти на покой. По слухам, поселился он где-то под Ленинградом. Хоть адресок у кого бы добыть. Ведь он действительно многое мог рассказать. Что ж, поплывем дальше.
...У речников и рыбаков своя география. Кроме собственно Оби, они назовут и укажут вам Обь Надымскую, Обь Юганскую, Хаманельскую... Сейчас мы плывем по Сухой Оби. Ширь ее не окинуть взглядом, глубину же измеришь простым удилищем. Потому и прозвали – Сухая. Пески здесь, при входе в губу, оседают. Замедленное течение.
Рулевой Толя, веселый и дюжий татарин, правит катер по вешкам, расставленным вдоль фарватера. На нем форменная фуражка с форменным «крабом», тельняшка с закатанными выше локтей рукавами, бинокль на груди.
Мурлыкает Толя песенку:
Пахнет палуба клевером
Хорошо, как в лесу,
И бумажка наклеена
У тебя на носу...
О чьем-то носе парень соскучился.
Катер идет в рыбацкий поселок Кутопыоган. В тесном кубрике начальник рыбоучастка Леонид Соколовский доводит до вкуса, цвета и запаха обскую уху. Осетра Леонид не порол, дров не колол, лук не чистил – его дело поювелирнее. Его дело – лавровым листком да перчиком в пропорцию угадать. Причем – левшой. Правая у начальника в гипсе. По идее – находится он на больничном листке, а по сути – распространяет свое руководящее гипсовое крыло над всеми Кутопьюганскими рыбоугодьями.
Уха выносится на палубу. На ветерок. На ветерке уха ароматнее – нос лакомится. Пользуясь почти стопроцентной обеденной явкой (нет рулевого Толи), задаю северянам вопрос:
– Что это за обычай у ненцев... или обряд: порох на могилы сыпать?
Переглянулись северяне мои. Недоуменно пожали плечами:
– Это кто вам такого «живца»... изобрел?
– Старики, – заикнулся я, – ярабц...
Соколовский, не прожевав осетра, расхохотался:
– Во глубине сибирских руд два старика сидят и врут...
– Тут у нас много таких. Может, стреляли в котором поселке при похоронах, а слух пущен – порох сыпали.
Рассказываю все, что известно мне о «мальчике-лекаре».
– Володей звали его?
У Соколовского замирает ложка:
– По... Погодите! Погодите! – подхватывается Леонид. – Володя, говорите?! Медик? Что же вы раньше молчали! Видите во-о-он тот мыс, – указывает он здоровой рукой по корме влево. – Часа полтора, как мы его миновали. Мыс Вануйто – название. Там Володя... У нас в Кутопьюгане есть очевидцы – лично Володю этого знали.
* * *
В деревне его называли маленьким охотником.
(Из воспоминаний односельчан)
Рассказывали «волчьи истории».
У Барского леса сборол зверь пастуха. Волк был матерый, седой, «многобитвенный», а пастуху шел двенадцатый год. По годам-то, может, ровесники, а по хватке, по силам – далекая неровня. Как он, зверюга, очутился посреди коровьего стада, этот момент пастушок продремал. Всполошился мальчишка от одичалого, заутробного первобытного рева, распугавшего все живое окрест: уток, зайцев, чибисов, журавлей. Стадо стеснилось в боевой круг: взлетали из-под копыт клочья мха и травы, извивались в свирепом азарте хвосты. Бык Аркашка вначале громораскатно напряг свою басовитую горловину, а потом вдруг запел высочайшим, самому себе, подголоском. Он был где-то в передних, взгляд на взгляд со зверюгой. Или он призывал стадо к бою, или безысходное отчаяние, подзлобленное смрадным дыхом живого врага, выродило этот немыслимо тоненький бычий дискант.
Пастушонок, намахнув восьмиметровый ременный бич, рванулся на стадо. «В кровь теперь одичают, побьются», думал он. Одну полоснул коровенку, вторую, третью, и тогда из узенького, прожженного бичом коридорчика прянул ему на грудь зверь. Прыжок был настолько силен и стремителен, что в одно мгновение поверг паренька на лопатки; слышало его левое ухо выстрел волчьих клыков и звериное жалкое всхлипывание. Стадо, чудом не растоптав простертого на земле пастушонка, хрустя бабками и взвинчивая хвостами, кинулось за волком.
Случившийся близ Барского леса Володя стрелял по серому лобастому злыдню, но или промазал в горячке, или дробь – «соловьиная слезка» – не нарушила волчьей побежки. Зверь серой тенью стремительно скрылся в сосновом подросте. Мать и сестры про этот азартный, трясучий выстрелишко не знают, а деду Карпуше по тайности сказано. Деду все сказано!
– Развелося зверя, – говорит Карпуша. – В масловских лесах, – зачинает он про недавний случай, – рысь на племенного жеребца с кедры скокнула. Когти в кожу по корни впустила и до конного двора скакала на нем. Глаза у твари горят, пасть мяукает, уши хичные, хвост что плетка... Клавдею Васильевну, конюхом бабонька трудится, чуть припадок не обуял. Думала – фашист по Сибири скачет. Без седла доехавши... хе-хе-хе...
Александра Яковлевна, Володина мать, непритворно всплескивает руками, бдительно выпытывает у старого всякие рысьи повадки. Взгляд тревожно косит по склонившемуся Володиному затылку, по остреньким, обозначившимся под рубашкой лопаткам.
«Тоже постоянно в лесах пропадает... В выходные и сумерочек прихватывает. Тринадцатый всего год... И откуда столько зверя развелось!..»
Володя накатывает на сковородке дробь. Беда с этой дробью! Поначалу день-два выколупываешь расплющенные слезинки свинца из обветшавших венцов деревенских бань. В недавние времена резвились сибиряки!.. Безоглядно и опрометчиво жгли они охотничий боевой припас на деревенских задах, пристреливая ружья-обновки: «Кучно ли бьет? Сколь кружно рассеивает? Лево, право ли мушка шалит?» Веселенько бабахали! Поначалу пристрелка, за ней похвальба, дальше споры да состязания – редкая банька не исклевана. Которые дробинки поверхностные, неглубокие – иную шильцем подковырнешь, иную копчиком складешка добудешь. Такие-то вот трофеи. Сплавишь потом горсть уродцев в пластинку-другую свинца, в проволочки поделишь, измельчишь эти проволочки в мелконький поперечный квадратик и на сковородку. Другой сковородкой, поменьше размером, днищем ее, наляжешь чуток на квадратики и обминаешь их, закругляешь, пыхтишь. Сковородки скоргочут, рычат.
Дед Карпуша подшучивает: «Пока дробь изготовишь – весь лес распугнешь». А как быть, где добыть? С порохом и пистонами того каверзнее незадача. Кое у кого, правда, в охотничьих семьях сберегся припас. Сами охотники на фронтах, в снайперах, двуногого наглого зверя теперь «промышляют», фрица-фашиста...
За пару силками изловленных рябчиков, за тушку зайца, окоченевшую в проволочной петле, выменивает Володя некую толику драгоценных припасов. С ружьем-то, с заряженным-то, куда веселей и надежней ходить по лесам. По деревне – того знаменитее.
– Артиллерия зверя сшевеливает, – авторитетно заявляет Карпуша – царский солдат. – Помню, вышел под Дубовой сопкой на наши окопы зубро... Могутной! Горбатой. А по самом дрожь... От артиллерии дрожь. Зверь в затишье бежит, подвигает другого зверя...
Володя перестает скорготать сковородками: «Зубро? Зубро? Такого в сибирских лесах и не слыхано. Могутный, горбатый... Повидал земель дедушка».
Свое «доморощенное» зверье знает Володя еще с тех ознобляющих вечеров, когда, забравшись под отцовский тулуп, спрятав в его сосулистую шерсть горяченький нос, слушал он сказки бабки Даниловны. Темно... Сказки сказывать надо всегда в темноте. Тогда сказку можно не только что слушать, но и вживе смотреть. Радужнее горит тогда на Жар-Птице перо, бел-белым тогда заяц, зеленее и злее посверки волчьих глаз. В темноте терпко-трепетно верится в небыль и чудо: сомлеваешь от неожиданно басовитого бабкина голоса, изображающего косноязыкий говор змеиных голов, прижимаешься в страхе теснее к братишкам, подолгу таишь дыхание.
Вот медведь Пропотап Сосилапыч идет, в колыбельке он малого сына несет. Нога у медведя скрипучая, самодельная. «Скрипи, скрипи, нога липовая, – басит и рычит по-медвежьему бабушка. – Я по елкам шел, по сосенкам я шел, по березничкам, по малинничкам – не лежит ли где несудьбинная моя ноженька... Не лежит нигде моя ноженька несудьбинная. Не склевали ее черны вороны, ни сороки-то белобокие, не потронули, не исчадили ее мухи зеленые – баба Грызла ее исхитила. На подворье своем сидит, мое мясо в котле варит, мою кожу в квасу гноит, мою шерстку в углу прядет... Скрипи, скрипи, нога липовая. Не спи, не спи, сынок, в колыбелюшке: испохитят и твою ноженьку...»
Бабка продолжает напевать медвежью «жалинушку», а ты всхлипнешь нечаянно... ты вбежал уже на подворье преступное: «Отдай ногу медведю!!» – кричишь ты злой бабе Грызле из своей народившейся сказки. И затеваешь бой. Побеждаешь. И приращиваешь живою водою или пришиваешь волшебными нитками медведю родимую ногу. И глядишь в колыбельку Медведеву...
Нарисовав сейчас в своем воображении «могутного и горбатого», Володя вспоминает первую свою встречу со зверем, ничтожным и малым, и имени-то звериного вряд ли достойным. В бабушкиных сказках всегда он был добреньким, ласковым, постоянно гонимым, обиженным, постоянно искал он себе заступников... Петуха. Козла – Седую Бородушку. Речь о зайце идет.
Был у сибирских дедушек хитроумный добычливый способ охоты на этого вездесущего, востропятого удальца. На гумнах, где на зиму оставались скирды хлеба, соломы, выкапывали загодя дедушки в талой земле на него западню. В метр шириной, метра два-три в длину и в полтора человеческих роста ее заглубляли. Вдоль западни укладывали по жерди, с той и другой стороны. Под жерди подсовывали тоненьким слоем вымолоченную ржаную солому, легким таким покрывальцем соломенным яму маскировали. Только мышь иль синичка могла порезвиться на этом настиле, без риска низвергнуться в дедушкину западенку.
Заяц любит гумна. Не пугают косого ни близкий надворный собачий лай, ни петушиный крик, ни гармошки, ни дым. Иной ночью случается, так испятнают, искрестят следами порошу, ну... «Ровно Мамай на гумне воевал!» – улыбаются дедушки. Особо в морозы. В морозы заяц подвижен и неутомим. Приходят наутро к своим западенкам дедушки и изымают петлею па палке добычу. Снова настороживают ржаную соломку, опять маскируют ее снежком.
В такую-то «заячью беду» и угадал в позапрошлую зиму Володя. Случилось это в самом начале его охотничьей лихорадки, когда разная дичь в полуснах к твоему изголовью является. Пошел поглядеть куропаткиных или рябчиковых наследей. Размышлял: прикормить птиц, а потом на прикормленном месте петлять им под резвые лапки волосяных силков. Струю конского белого хвоста для охотничьей своей надобности у колхозного конюха выпросил. Вот так, размышляя поймать куропатку иль рябчика, и ухнул «птицепромышленник». Провалился в соломку.
Испугался уже на дне западни. Испугался от нежданно-негаданного падения и еще от того, что кто-то с ним рядом заплакал, заверещал, выстрелился из-под ног в противоположную стенку.
– Кы... кы... Кто здесь? – проблеял Володя недельным козленочком.
Заяц, понятное дело, не отвечал.
В соломенной фальшивке зияли провалища. Заячье – с форточку, Володино – банное окнышко.
«Бррра-во!! Бра-во!!» – прокаркала над провалищами приметливая на чужую беду ворона.
Сивой вещунье незамедлительно отыграли сороки: «Был человек – нет человека! Был человек – нет человека! Чек... чек, чекчекчек!» – захлебывались они от восторга.
– За-а-ая! – избывая испуг, опознал Володя длинноухого бедолагу. – Заинька!
Тот прижался в углу, бдительно стриг ушами, розовая малинка носа часто вздрагивала. Вот и вспышечки белого пара из чутких ноздрей заметно воскуриваются.
Эта близость тревожно и изумленно заставила биться мальчишкино сердце. Словно бы долгожданной нечаянной встрече с потерянным другом радовался Володя.
– Поймались мы с тобой, Зая... Как Жилин с Костылиным; угадали... В кавказское подземелье... Ну, не боись, не боись. Скоро уж дед Карпуша придет. Покличем и вызволимся. Самим нам не выкарабкаться.
Дед Карпуша колхозным сторожем числился. Хлеб на зиму необмолоченным теперь не оставляли – в осень успевали обмолотить. И на огромном колхозном гумне лежали лишь скирды соломы, охвостья, труха. Здесь же находились склады с семенным и фуражным расхожим зерном. Вот их-то охранял дед Карпуша. Днями шил на заказ овчинные шубейки, тулупы, полубоярки, на ночь же направлялся с ружьишком в свою сторожку. Здесь, на колхозном гумне, взял да и выкопал он, по старенькой памяти, заячью западенку. Подручно. Добычливо. И не так долит скукота, одиночество.
– Пужанко, – пытается подольститься к настороженному зверьку Володя. – Трусь-труськой тебя буду звать.
В заячьих глазах загорается какой-то отчаянный осмысленный огонек. Он то и дело стремительно топает лапой, в беспрестанном движении уши...
– Расскажи, как тебя Иванушка-дурачок подковать хотел? – вспоминает Володя бабушкину посказульку. – Или как вы с петухом лису выселя...
Заяц стремительно прыгает, пружинится лапами в Володину грудь и белым клубком, словно бы от трамплина, взвивается кверху, к просвету.
Выскочить ему не удается – шмякается назад. На Володиной новенькой шубке темные прорези, вспоротые заячьим коготьем.
– Ты!.. Псих! – испуганно прижимается к стенке Володя. – Как вот дам по сопатке!! Как садану... Ишь, порода!..
Заяц выбирает позицию и, по-видимому, готовится к следующему прыжку. «Глаза выдерет», – догадывается Володя, трусовато показывая зверьку свои плечи. Не замедлил прыжок. Рявкнула рвущаяся под кинжальными заячьими когтями шубенка, и снова нападающий не сумел одолеть высоты. Снова смачно бабахнулся в дно западни. Через секунду последовал новый прыжок. Через секунду еще. Заяц упрямо атаковал Володины плечи и спину, устремляясь на просвет.
Хрустела, трещала щубенка, злые слезы текли по Володиному лицу:
– Петуха на помощь звал... Под елочкой скакал!.. Я тебе, дед Карпуша придет, покажу петуха! Синий будешь ходить...
Карпуша, поскрипывая деревяшкой, уже издали озирал свою насторожку. Обозначались свежие ямки-провалища. «Никак парочка нонича оконтузилась?» – радовался старикан.
Чуть успел он сугорбиться над проломом, где рухнул наш птицепромышленник, тем же самым мгновением под седою его бородой пролетел белоогненный ком, а из звонкого промороженного подземелья заскулил слезливый голосок:
– Дедо, спасай!! Задирает!..
Никогда еще так проворно и беззаветно не бегала, не пронзала снега Карпушина деревяшка. Шустро тряслась борода, дергалось веко, на груди и лопатках обильно высекло пот. Безраздумно и слепо отмежевался он дверным крюком от всякого внешнего поползновения, долго не мог трясущимися руками засветить фонаря.
Отдышавшись, опомнившись, вернулся Карпуша, как он говорит, «в человечецкое разумение».
«А пошто беспременно нечистая сила? А ежель парнишка какой поместился? Голосок-то ребячливый?»
Рискнул выйти. Зарядил берданку. Перекрестил ей, «на случь черта», затвор с дулом. Поставил на боевой взвод. Сторожко направился к западенке. Вскорости обнаружил он человеческие следы, которые, в предвкушении богатой добычи, не удосужился в тот заход разглядеть.
– Кто здесь? – склонился над западней.
– Я-я-я... – проблеяло изнутри. – Володька Солдатов. Он меня задирает, Кучум косоглазый!
– Чичас! Чичас! Лесенку притащу... Или – вот что... Опояску чичас развяжу. Ловись цепче, а я тебя выдерну!
– Напужал ты меня до усмерть-омморока. Погрезилось, будто чертенок мявкнул. Яма ведь голос меняет... Чуть рысака своего деревянного не обломил – поскакал от тебя, – суетливо и виновато откровенничал дедко.
Явились в сторожку, на свет.
Новая Володина краснодубленая шубка была со спины изодрана, исполосована в мелкую ленточку. Хорошо, овчинка еще густошерстная угадала. Не пронизились, но достигли поэтому заячьи когти до живой, до родимой Володиной шкурки.
Оглядев, во что превратилась его гордость-обновка, птицепромышленник горько заплакал:
– Могут же быть на земле живодеры такие. Он мне шил ее, да?
– Ну, не плачь, не серчай, – успокаивал мальчика дед. – Всякое дыханье за жизнь бьется. Нетто свычно и мило ему, вольному, диконькому, пространственному зверьку, в темной яме сидеть. Ино дело, ежель бы небо из ямы не виделось бы! Небо жить зовет... Воопче, свет... Ну, не плачь, не плачь! Шубку мы тебе сообразим. Есть у меня на твой рост заказ. Такая же красненькая, такая же радостная... Пуговки от этой отпорем, на ту перешьем, и попробуй кто кукарекни на нас! Только ты – ни-ни-ни! Ни словечушка никому, что в моей ямке сидел.
Дед Карпуша основательно опасался, что запретят ему после этого случая заячий промысел на колхозном гумне. Притом ведь ребенок ноги мог поломать. Столько страху, изгальства от зайца принял. Прикрыть это дело новенькой шубкой – и ладушки.
Окольно направились к дому Карпуши. В полчаса переставили пуговки. Бабка Карпиха напоила Володю парным молоком. Домой птицепромышленник заявился новый, с иголочки.
...Закатывает маленький охотник на сковородке дробь. Дед Карпуша ему таинственно подмигнет, и он подмигнет деду тоже таинственно.
Третий год висит «заячья шубка» у деда на пугале. Третий год наставляет Карпуша Володю в охотничьем деле.
В деревне голодно. Третий год полыхает война. Отец от надсады умер. Большая семья Солдатовых совсем бедствовала бы, если бы не Володина дичь.
«Зубро-зубро-зубро», – скоргочут, рычат сковородки. «Повидал земель дедушка», – смахивает маленький охотник капельку пота, светлой дробинкой свисающую с копчика носа.
* * *
...Голубоглазый. Волосы русые, длинные.
Нос немножко на взъем. Улыбнется – совсем мальчишечка.
(По воспоминаниям Веры Власьевны Дегтяревой из Кутопьюгана)
Осень тысяча девятьсот сорок седьмого года.
Катер приближался к Мысу.
– Семьдесят семь, семьдесят восемь, семьдесят девять, – пересчитывает юноша сгрудившихся у причала собак. Серые, белые, рыжие, дымчатые, черные – каких только псовьих расцветок не было тут! Пожилые и матерые расселись по самому срезу мыса. Передние лапы на сантиметр от обрыва. Внешне невозмутимые, они сторожко и цепко, вполовину мудрого, нарочито дремотного глаза следили за приближающимся катером. Сеголетошний и потому приглуповатый еще молодняк, избывая неистово резвый щенячий восторг, бестолково, дурашливо метался по песчаной подошве мыса.
– Собачни-то, собачни-то у вас... – удивленно протянул юноша.
– Это еще не все, – кивнул на берег кудрявый и молодцеватый ненец Яунгат Алико. – Не все еще, – повторил он. – Которые пузато кушали, в чумах сейчас отдыхают – спят. Гудок дадим – как одна сюда прибегут. Тогда посмотришь...
Яунгат посвистел вытлевшей до донышка трубкой и, сверкнув черной искоркой хитроватых глаз, спросил юношу:
– Ты тоже комсомолец?
– Комсомолец, – отвечал юноша.
– Тоже кобыляков в бане мыть будешь?
– Каких кобыляков? – остался с открытым ртом юноша.
– Всяка-разна... – хохотнул Яунгат. – Я, напримерно, кобы-ляк, – выговаривалось у него «копыляк», – Тялька Пырерка – кобыляк, Кузьма Кандыгин... Много кобыляков.
– Но почему вдруг кобыляки? – продолжал недоумевать юноша.
– Сам не знаю, – пожал плечами Яунгат. – Комсомолка нас так еще до войны называла.
Пять часов уж знаком юноша с Яунгатом. Пять часов расспрашивает он веселого, компанейского ненца про северное незнаемое зверье, про здешнюю охоту и промысел.
– Талара будет. Песца стреляешь, – загадывает ему Яунгат. Катер скрежетнул днищем на прибрежном песке.
Мыс Вануйто. Это за Полярным кругом, на правом берегу Оби, почти при ее впадении в Обскую губу.
«Здравствуйте, собачки! Здравствуй, дедушка Север!» – с волнением рассматривал юноша суровые неуютные берега.
Все мы немножко землепроходцы, в каждом из нас засекречен великий иль малый Колумб. Ведь даже морковка и грешный запазушный огурец с чужих огородов нам кажутся слаще, духмяней домашнего. Юноша проплыл по трем рекам – Тоболу, Иртышу и Оби, миновал подтаежные лесостепи, могучий, в миллион волчьих погудок, зеленый материк западносибирской тайги, оставил за кормой лесотундру и ржавую, неоглядную тундру, взрезал носом корабля невидимую паутинку Полярного круга – теперь Заполярье. Земля, с которой ждал и искал встречи. Не случайно же на полях конспектов к аккуратно вычерченному скелету подкрадывается вороватый проказник песец. Под перечнем противоцинготных витаминов искрит глазом-смородинкой полярная куропатка. Что ни страничка, то и олень. Человек в малице... Собачья упряжка... В комиссию по распределению выпуска заранее было отдано короткое заявление: «Прошу направить меня в районы дальнего Севера».
Сегодня он принимает свою первую в жизни должность. Фельдшер Солдатов будет заведовать местным медпунктом. А давно ли? Давно ль?..
Мать не знала, что делать: смеяться иль строгонько поджимать губы. Первым Володиным «пациентом» стал шестилетний брат Сашка. Раздетый до пояса, голубоглазый и веснушчатый, он ожидал забавы, игры. Иначе зачем бы братка Володя принарядился в белый халат, надвинул на нос проволочные пустые очки.
– На что жалуетесь, больной? – совсем не домашним голосом спросил его братка Володя.
Набравшиеся к Солдатовым соседские ребятишки подтянули штанцы, затаили носы.
– На что жалуетесь? – повторил свой вопрос «врач».
Сашка подумал, колупнул в ноздре: «На что же пожаловаться?»
– Молока хочу, – вспомнил «больной».
– Молока потом... Сейчас говорите, что вас беспокоит? Где, что болит?
– Зуб выпал, – припомнил Сашка.
– Прилягте! – приказал ему «врач».
«Больной» послушно исполнил команду.
– Покажите язык!
Сашка с готовностью выворотил розоватый и влажный язык.
– Язык чистый, – констатировал «врач». – С таким языком по три века живут. Спрячьте его на место.
После этого начал проминать и выщупывать пальцами Сашкин живот, выстукивать братцевы ребра. Но «больной» оказался чересчур щекотливым и взбрыкливым. Визжал тоненьким голоском, ужимал пупок, тряслась и захлебывалась от смеха белесая головенка.
Володя все-таки поставил диагноз:
– Желудок, как у льва, селезенка, как у коня, сердце – тигриное, легкие, как у зубра, печень, как у кита...
Ребячья ватажка загодя начала оголяться. Кому же не лестно услышать такие слова про собственную печенку и селезенку? Но Сашку предстояло выслушать еще стетоскопом. Блестящая желтая дудочка прогуливалась по тощеньким его ребрам. Наступила доподлинно мертвая тишина...
– Курите много, больной, – грустно и укоризненно покачал головой «врач».
Сашка испуганно скосоротился и в следующую секунду откровенно заплакал:
– Я больше не бу-у-у-у-д-у!..
У Володи чуть-чуть стетоскоп из рук не выпал:
– Ты разве на самом деле... курящий?