Текст книги "Володя-Солнышко"
Автор книги: И. Ермаков
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
– Куря-я-ящий, – сознался Сашка.
Ватажка поспешно натягивала рубашонки, фуфайки, сыпалась мелким горошком на улицу.
– И давно куришь? – не на шутку встревожили братцевы слезы Володю.
– Вчера кури-и-ил, – канючил жалобно Сашка. – За ба-а-ней. Ребята заставили... Два веника искури-и-или-и, – ничего не утаивал перепуганный «пациент».
На этом Володина деревенская практика пошатнулась. Сашку, правда, исследовал он чуть ли не каждое воскресенье, обчерчивая ему угольком селезенку, печенку, «тигриное» сердце, другие же ребятишки лишь опасливо наблюдали. Никто не изъявил желания раздеться и лечь под «хитрую» дудочку. Перешептывали друг другу свои прегрешения:
– Я сметану у мамки выпил да кошку за хвост оттягал.
– А я два карамана ягод сушеных нагреб...
– Ляжь – сразу узнает!
– Если б не дудка...
Да, давно ль это было?
Поселок назван по Мысу – тоже Вануйто. Здесь ненецкий колхоз имени Кирова. Всего несколько деревянных строений, в которых разместились правление, склады, магазины, баня, радиоузел, медпункт. Это центр. В километре, в полутора, в двух струятся жиденькие голубоватые дымки ненецких чумов. Два чума, три... А то и вовсе один на отшибе. Не терпит северный человек тесноты.
В такие-то вот диковинные края напросился и сходит сегодня по зыбкому трапу фельдшер Володя Солдатов.
«Здравствуйте, собачки. Здравствуй, дедушка Север! Я прибыл...»
* * *
«Обширная, всесторонняя, самостоятельная практика», запланированная еще в годы учебы, не состоялась. «Всесторонности» недоставало. Обследовал свой околоток на трахому, чесотку, вскрыл один немудрящий нарыв да натер Тяльке Пырерке спиртом застуженную руку.
– Зачем товар портишь? – сладко и вожделенно принюхивался к оголенному, разящему спиртом предплечью Тялька. – Давай сюда, и сразу здорова я, – раскрывал он щербатый рот. – Шибка полезна... – подстрекал пациент молодого лекаря.
– В кожу полезней, Тялька. Кровь приливает, кость прогревается, – просвещает больного Володя.
Живут в Вануйто рыбаки, оленеводы, охотники – люди незапамятных, вечных профессий. Причем любой член колхоза почти равно мастеровит и искусен в каждом из названных дел.
В штате у Володи – он сам да молоденькая санитарка Галя Халилова. Сверх штата – одноглазый кот Сыч. Сыч бдителен, зорок, пружинист, когтист – в два уха службу свою несет, двумя усами причуивает.
Рядом с медпунктом, через смежную стенку, располагается радиоузел. В нем работает Ага[1] В поселке ее так и зовут – Ага-радистка. Отсюда она держит связь с ближайшими на побережье «мирами» – Пуйковским рыбозаводом и районным центром Яр-Сале. Соседство – в сотни километров. У Аги есть гитара. У Аги – последние новости. Сюда по давней привычке стягивается вечерами поселковая молодежь. Парни, девчата. Последнее время заглядывают они и в медпункт, где квартирует Володя. Русские зовут его медиком, ненцы – лекарем. По вечерам здесь не стоны разносятся, не морзянка попискивает, а подстраиваются к шаманке-гитаре озороватые или взгрустнувшие голоса, подпрыгивает и приседает в лампе от обвального дружного хохота ее огненный язычок. Не совсем «режимная» обстановка для лечебного заведения и радиоузла, но уж простите старые молодых! Заполярье... Вечера на полсуток растягиваются. Длинней дня и утра, вместе взятых. А клуба в поселке пока нет.
В двадцати километрах от Вануйто – маленькое ненецкое стойбище Ватанги, в тридцати – Махтаска. Они тоже входят в Володин околоток. Хоть раз в неделю, но надо туда понаведаться.
Река здесь замерзает рано. В затишье, у берегов, лед схватывается уже первыми молодыми морозцами, и, если не подштормит Губа, стоит ровненький, гладкий, до блеска, до отсверка чист. Глядеться можно в него!
Прочными ремешками притягивает Володя коньки к своим валенкам. Старую санитарную сумку, с залоснившимся красным крестом, пущенную на лямке через плечо, тоже надо прихватить ремнем, да потуже. Чтоб не болталась туда-сюда на бегу, не сбавляла бы скорости.
На крутояре появляется председатель колхоза Иван Титович Корепанов.
– Запряг бы собачек! С ветерком прокатят! – хрипло кричит он.
Конькобежец отмахивается.
– А ей-богу! – стоит на своем председатель. – Хоть послушаешь, как у них когти по льду ноют, чечет выговаривают.
– Вот мои собачки! – срывается с места Володя. – Во-о-от мои собачки-и-и!! – уже издали голосит он.
Ни ветерочка, ни шепотка... Лишь упругий раскат да похожее на парящий полет стремительное скольжение рождают в ушах разбойные встречные посвисты. Горят, обжигаются щеки, пощипывает морозец чуткие ободки ноздрей, ресницы сцепил куржачок...
* * *
...Брата Вашего Владимира я до сих пор хорошо помню, хотя и встречался с ним всего два раза. Несмотря на крайнюю молодость, он произвел на меня впечатление старательного и любознательного работника...
(Из письма Э. В. Линде Саше Солдатову)
Мальчик-лекарь... Если и оговорился ты, старик Хатанзеев, то самую малость. А куда ты ее подеваешь – «крайнюю молодость»? Иван Титович Корепанов и вовсе пытался сникчемить юного лекаря. «Ребятенком» однажды назвал.
...Толю догнали на торосном обском зимнике километрах в шести от поселка. В наспех натянутой, незастегнутой шубке, без шарфа, в косо надвинутой шапке, малыш упрямо одолевал встречный ветер. Изловленный, он вырывался, грызся, пинался ногами и бессловесно ревел. На теплой домашней печке, натертый гусиным салом на скипидаре, беглец вскоре сморился, так никому и не поведав, куда пролегал его путь. А через два дня с померкшим сознанием, в бреду, переправил Володя его в медпункт. Дни и ночи дежурил он теперь посменно с Толиной матерью у жаркого изголовья больного. Спал урывками. У мальчика высокая температура, мучительный, изматывающий кашель. Обметало простудными пузырьками ноздри и губы. Вспыхнули они на румяном округлом мякишке подбородка.
– Пи-и-ить... Пи-и-ить, – синичкиным пописком дозывается слабенький голосок. У Володи в руках ложка с прохладным чаем. Торопливо несет он ее к запекшейся пленочке губ:
– Пей, маленький.
Временами дыхание у мальчика вдруг пресекается, цепенеет и мрет в напружиненной грудке, и тогда с тоской и испугом косится Володя на скудный аптечный шкаф. В нем самом, здоровенном и сильном, напрягается всякая жилка, услеживая на горячем ребячьем запястье заглубляющийся тоненький пульс. Становится гадко от своего бессилия. Гадко и страшно.
Лишь на четвертые сутки сумеречное, отчуждаемое сознание больного сменяется осмысленной явью.
– Чего бы мы с Толей покушали вкусненького? Чего хочешь? Тетя Галя сейчас приготовит, – с улыбкой склоняется над больным Володя.
Ясными, разумными глазами всматривается мальчик в доброе «дяденькино» лицо, в его белый халат, в резинки, свисающие с его плеч. Губы Толины начинают легонечко вздрагивать, натужно изламываться, по щеке скатывается пронзительная слеза.
– Валетку хочу, – смеживает ресницы малыш.
– Кто этот Валетка? Собака? – спрашивает Володя у Толиной матери.
– Да жеребенка наш. Как душу его председатель увел...
...Надоело Ивану Титовичу Корепанову томить да вручную укладывать, подгибать больные свои старые ноги на узких оленьих нартах. «Скрипят, как весельны уключины», – растирал он подолгу, с поездок, одеревеневшие суставы.
За год до Володиного приезда появилась в заполярном колхозе лошадь. Самая обыкновенная лошадь. Звали ее Дама. Ненецкие ребятишки, да и взрослые ненцы, часами не уставали глазеть на небывалого «зверя», посягнувшего на извечную оленью привилегию, на незапамятную оленью должность. Удивлял и сам «зверь», и упряжь с медными бляшками, и расписная дуга. А особенно умилял и приводил всех в восторг звон поддужного колокольчика.
– Вперед председателя голос идет! – хватал себя за бока Тялька Пырерка.
Весной народился у Дамы сынок, которого Иван Титович велел бухгалтеру зарегистрировать под кличкой «Валет».
– С годами целу колоду коней разведу, – загадывал председатель.
У Валетки высокие тонкие ноги, с прозрачною роговицей копытц, закурчавевший светленький ручеек будущей гривы, изостренные любопытные уши и вопросительно-приглуповатая замшевая мордочка.
Ненецкие ребятишки только плотнее теснились да взвизгивали от восторга, когда Валетка, сыграв оземь четвернею копытц, вскинув легонькую красивую голову, срывался вдруг рыженьким вихрем и звончато, диконько ржал. Набегавшись, он с ребячьей доверчивостью подступал потихоньку к ватажке: озорно и затравчато фыркал при этом, весело всех оглядывал, дружелюбно мотал головой, как бы подстрекая детенышей человеческих обернуться, хотя б на часок, жеребятами, и тогда!.. Маленькие северяне пятились, отступали: ведь это не придомашненный вам олененок-авка, а «за-ра-бе-нок». Еще укусит! Еще копытцем подцелит. И только татарчонок Толя безбоязненно шел Валетке навстречу. А тот, смотришь, и нюхальце к ладоням мальчишкиным вытянет, но в самый последний момент фыркнет и убежит. Толя – реветь. Обманул, насмеялся Валетка опять.
Подружились они с Валеткой в пору сильного овода. Измученный жеребенок, без зова и посвиста, отрешенно посунул в его ладони усиженный слепнями бархатец носа. Малыш самоотверженно оборонял доверившегося ему жеребенка. Хлестал веничком Валеткино брюхо и холку, давил оводов горстью, ладонью. Жеребенок складывал ему на плечо легкую голову, и кто знает, о чем они пели, о чем говорили сдружившиеся детеныши.
Осенью, уж по щедрому снегу, вернулся Иван Титович из поездки без жеребенка, В Вануйто не было утепленного стойа – оставил его зимовать в головном рыбзаводе, в Пуйко. Валет давно уже обтерпелся без материнского молока, ел теперь сено, хрумкал овес, был лаком и жаден до комбикормовой мешанки – проживет-прозимует.
...Морзянку, что доносит сквозь стены из Агиного радиоузла, принимает спросонок малыш за Валеткино ржанье. Прислушивается. Потом снова плачет:
– Валетку хочу... Жеребенка.
«А что, если в самом деле», – подумал однажды Володя.
Пошел к председателю:
– Иван Титовнч, приведите жеребенка в Вануйто. Гаснет мальчишка. Я уже все перепробовал...
– Как это по-научному вас называют... Эскулапти, что ли? – хохотнул Иван Титович. – Ребятенок ты, ребяте-е-онок, – укоризненно оглядел Володю. – У тебя же пилюльки есть, у тебя же микстурки... Учили тебя! Это кто же, скажи, жеребенком ребенка лечит? А вдруг он жирафку затребует?
– Я лечу! – без улыбки ответил Володя. – Я лечу, – повторил. – И прошу вас... Очень прошу привести жеребенка!
Иван Титович закрякал и заворочался. Крутил и клеил цигарку, что-то обдумывал. «Гляди-ка! – искоса вскидывал взгляд на фельдшера, – сурьезничает». И уже деловитее, без шутейности стал расспрашивать про «Натолия».
– Могет быть и ущемление психопатики, – согласился с «ученым» Володиным разговором. – Давно я маленький жил, еле памятно, но могет быть. У дитенка душа приимчивая... А мне и без подозрения! Увел и увел. Кто об нем плачет здесь, об Валетке?!
Через три дня поднес Володя укутанного больного к окну:
– Узнаешь?
За окном стоял жеребенок в уздечке. Рядом с ним ощерял три прокуренных зуба Тялька Пырерка.
– Ва-лет-ка! Ва-лет-ка! – трепетала улыбка, сияли черные дивоньки глаз.
Взрумянились губы и щеки. Володе осязаемо вспомнился заглубляющийся тоненький пульс, оцепеневшая Толина грудка. Крепко, крепко притиснул малыша.
* * *
«Вадако» по-русски – словечко. Его не поют, а сказывают. Как нашу сказку.
(Дегтярева Вера Власьевна)
Зимним вечером, возвратившись из Ватангов, заглянул Володя в правление колхоза. Сегодня здесь было полно народа. Многие пришли с семьями, с детворой и древними стариками. Плавал дым, нагнетаемый множеством трубок, тускло просвечивали в нем два фонаря «летучая мышь».
– Собрание? – спросил Володя, пробравшись к председателю.
– Не угадал. Вадако. «Словечко» собираемся слушать. Старый Серпиво будет сказывать. Опять сочинил. Только новость какую дай! За «Сказание Победы» в округ его вызывали, – обсказал Иван Титович Володе причину сегодняшнего многолюдства.
Старый Серпиво сидел рядышком с председателем. У сказителя пегонькая бороденка и тщедушненькие усы, бескровные, в оборочках вертикальных морщин, губы. Старик смежил веки и что-то сосредоточенно шептал про себя. Седая его голова в такт чему-то неслышимому наклонялась, в такт чему-то неведомому замирала.
– Возьми-ка бумаги, – порылся в столе Иван Титович и подал Володе старый журнал. После войны здесь даже бухгалтерия велась на журналах. – Я тебе буду переводить, а ты заноси. Он, часом, дивно складывать может, – кивнул председатель на старого Серпиво.
Народу все прибывало. Ребятишки в кухлянках и взрослые рассаживались на полу. Усаживались и умолкали. Володю подивила необычная чинность и даже торжественность, с которой эти люди готовились слушать «словечко». Дети уже теперь не сводили глаз со сказителя, отцы, матери откидывали капюшоны малиц, чтобы ушам вольно было, старики, поздоровавшись с Серпиво, умудренно молчали.
– Начинаем! – хлопнул в ладоши деловитый, подобранный председатель.
«Как на отчетном собрании», – приулыбнулся Володя.
Старый Серпиво подслеповато вгляделся в собравшихся, помолчал, избрал несколько напряженно-внимательных детских лиц, обращаясь именно к ним, глуховато размеренным речитативом повел свое новое вадако про белого олененка.
– Когда в тундру седую, вьюжную, – перевел Володе зачин Иван Титович.
Заторопились по журнальной печатной странице свежие чернильные строчки;
Когда в тундру седую, вьюжную
С моря теплого прилетит весна,
Жарким надыхом изведет снега,
Заструит с небес лебединый клич
Как хотел бы я Олененком стать!
Сколько славно бы Олененком жить!
На копытца вскочить на быстрые,
Испугать во мху мышку пеструю,
Нюхать гнездышки куропаточьи,
Слушать крылышки стрекозиные,
Пожевать грибка прошлогоднего,
Пободаться с задирой-братиком...
Навеяв аудитории видения далекой весны, приглушая где-то в гортани отдельные гласные звуки, старый Серпиво продолжал живописать привольную оленячью жизнь. Все было славно, но вот стадо чуткое «дух звериный вдруг позачуяло»…
Вихрем взвился тут Круторог-Вожак,
Круторог-Вожак – старый дедушка.
Он трубил сигнал внукам рыженьким,
Уводил-сзывал внуков сереньких,
Позабыл лишь окликнуть белого.
Публика неожиданно взбудоражилась. Послышались неодобрительные, порицающие Вожака выкрики. Как можно оставить Белого? Такие редко рождаются! На стадо – один... Взрослые мужчины и умудренные старцы, с непосредственностью малышей, подключились к «словечку». Плевались, укоризненно цокали языками. Иван Титович снова вынужден был похлопать в ладони.
Далее тщательно повествовалось, как три волка, свирепых, тундровых, окружали покинутого олененка, как восхвалял каждый из них свои волчьи доблести, как возрастал их собственный аппетит, отсылались угрозы Белому...
Я порвал живот твоей бабушке,
Изломал хребет стародедушке,
Растерзал-загрыз братца серого,
Но не ел олененка бе-е-ело-ого...
И вот «от земли они лапы стронули и пошли к олененку Белому»...
Плачет крохотный олененочек,
По копытечкам слезы катятся,
Мягкой шерсткою сотрясается,
От лихих врагов озирается,
Слышит волчье дыхание страшное.
Кто спасет олененка Белого?!
Старый Серпиво выдержал паузу и уже не напевно, не как сказитель, а как председательствующий, собирающий предложения и дополнения, спросил:
– Кто спасет олененка Белого?
Снова обвальный шум. Встревоженные голоса, выкрики. Нельзя допустить, чтобы погиб олененок. Белый! Такие редко случаются. На многие сотни – один! Тялька Пырерка попытался что-то выкрикнуть, но внезапно закашлялся.
– Бежит пастух с ружьем!! – привскакивали ребятишки, порывались к сказителю.
– Залаяли собаки, отпугнули волков!
– Вернулся Вожак!
Серпиво отрицательно покачал головой: «Нет. Нет. Нет!»
Прокашлявшийся Тялька воздел к потолку руки, свирепо, утробно рычал, рокотал кадыком.
«Гром... Гром и молнию на волков призывает», – зарадовалась аудитория.
И только Серпиво, старый и мудрый Серпиво запредчувство-вал в Тялькином рыке иное. Запредчувствовал Серпиво в нем конкурента, вразумившегося вот-вот обесценить словечко, обнародовать его утаенное ядрышко. Теперь Серпиво сам захлопал в ладоши: «Надо опередить Тяльку. Рычит, рычит, да и выговорится!»
Теперь Серпиво начал в темпе, заспешил.
– Самолет! Самолет летит по-над тундрою!.. – выкрикнул он. В то время были сделаны первые опыты по отстрелу волков с самолета. Вот оно, сокровенное ядрышко нового вадако дедушки Серпиво... Самолет!
И сидит, сидит в самолете в том
Боевой стрелок Северьянович.
Курит крепкий он боевой табак.
Боевые усы разглаживает,
Боевое ружье налаживает.
И увидел тут Северьянович:
Плачет маленький олененочек,
Плачет беленький олененочек,
А три волка тех зверояростных,
Изготовились его рвать-терзать.
Как прицелился Северьянович
Боевыми своими пулями
Волку Старому прямо в толстый лоб,
А Матерому – в сердце хищное,
А Подволчику – в пасть злорадную.
Крикнул Старый Волк: «Вавву-у-у, смерть пришла!»
Взвыл Матерый Волк: «Вавву-у, гибну я».
А Подволчик – тот даже взвыть не смог
Пережгла язык пуля меткая,
Волчий голос злой искалечила.
Скуластые ребячьи мордашки-блинки засветились уже с первого «Северьянычева выстрела». После «третьего попадания» одобрительный гул достиг темных углов. «Словечко» захватывало, волновало и радовало одинаково всех. Солидарным были и вздох, и восторг, и тревога. Долго не смолкал одобрительный гул. Старики угощали старого Серпиво трубочкой, пожимали руку; «Саво! Саво[2]» Женщины уважительно кланялись. Дети уже разыгрывали вадако, спорили – кому из них быть «Северьянычем». Расходились запоздно, оживленно переговариваясь. Над студеным седым океаном полыхало северное сияние.
Мерцала, кудесничала в таинственном горне полярных небес величественная игра света, словно плавилось там буйство завтрашних радуг.
Забравшись в постель, Володя читал «словечко». Мог ли он подозревать, что ровно через два месяца тот же Серпиво будет петь о нем, о «мальчике-лекаре», ярабц. Песню-плач.
* * *
В стае Василия Езынги приглянулась Володе одна собака. Охотнику без собаки немыслимо. В две души живешь, коль собака есть. Неподмесно черная, рослая, в богатейшей блестящей псовине, свидетельствовавшей о ее незаурядном здоровье, собака эта прямо-таки приворожила бывшего «птицепромышленника».
Стал он ее у Василия Езынги торговать:
– Продай! Уступи. У тебя еще их чертова дюжина.
– Любой бери, – посмеивался Езынги. – Даром любой дарю. Этот не продаю и не дарю...
Уперся по неизвестной причине – даже цены никакой не запрашивает. Пошел охотник за помощью к Ивану Титовичу: председатель, авторитет. Может быть, поспособствует.
– И не продаст. Ни за бисер, ни за жемчуги... – посмеивался в бороду председатель.
– Почему?
– Юной ты! – пободал козою из пальцев Володины ребра старик. – Тундры чуть унюхал – на куропаткин чох. Свежемороженый ты южанин – вот что. И не знаешь ты, стало быть, что составляет для ненца черной масти собака.
– А что? – жадно заинтересовался Володя.
– Вот наступит весенний гусиный перелет – понаведайся тогда к Езынги. На привязь посадит он черного твоего...
– Это зачем?
– По примете. Есть примета, что любят дикие гуси черных собак. Завидят ее, черную, на последнем снежку, загогочут всем клином приветственно и кругами, кругами над ней. Все ниже да ниже... Тут и кончай чай-сахар... Выхватывайся из чума и пали во всю стаю. «Не бей лежачего» промысел получается.
– Это правда, или разыгрываете?
– Сам весной понаблюдай. Тут, брат, примета с поверьем на всякий чох-кашель живут. Во многое верят. Тот же Езынги перед той же гусиной охотой ружье кормить будет.
– Как?!
– Прошлогоднейшим салом гусиным. И дуло, и ложу, и мушку до блеска напотчует. Верует: ежель не дать ружью сала – шабаш. Закапризит, зауросит, откажется добывать. Не станет у ружья родимого нюху на гуся. Тот же порох, та же картечь, а нюх потерялся. Бац – и мимо!
– И помогает... кормежка?! – улыбнулся Володя.
– Сам весной наблюдай.
Иван Титович выцедил через широкие волосатые ноздри два потока струйчатого сизого дыма и, ворохнув густыми бровями, лукаво спросил собеседника:
– А на кого ты наметился с черным идти? Не соболевать ли?
Володя покраснел. Где ему еще соболевать?
– Ладно, – сыграл ему снова «козу» Иван Титович. – Ублаготворим охотницкую твою душеньку. На неделе талару затеваем...
– Значит, не продаст? – безнадежно, лишь бы только избыть смущение, еще раз спросил Володя.
– И не помысли! Ни за какие жемчуга!..
...У солнца сегодня «уши».
Тундра умыта, припудрена свежей наивной порошкой. Тихая, бездыханная, покоится она под бледными небесами. Неоглядная даль, неизбывная первозданная белизна. Сам собой бережется взгляд ее ослепительного сияния. «Может, у ненцев потому и глаза узкие, что должны они девять месяцев в каждом году постоянно прищуриваться», – размышляет Володя.
Сегодня талара. Спозаранку вскурили дымки окрестные чумы, отовсюду доносится небудничный гам, оживленная колгота, лают оленегонные собаки, свистят и свиваются на оленьих рогах тынзян[3]. Свежие, ретивые упряжки собираются у озера Хаммойсо – Березового озера. Отсюда начинается гон. Олени запряжены в легковые нарты – ажурные и стремительные. Около сорока упряжек насчиталось Володе. Наблюдается какое-то порядковое построение. На передние нарты рассаживаются опытные охотники, сзади них – ребятишки, подростки, женщины. Замыкают порядок опять же мужчины-охотники. У женщин и ребятишек в руках сковороды, тазы, деревянные колотушки, здесь же и пионерский горн, и старый шаманский бубен.
Володя поедет на пару с Иваном Титовичем. У них добрые выглаженные быки, отъевшиеся и раскудряво-рогатые.
– В окружение мы не пойдем, – загадывает Иван Титович. – Мы напрямую стебанем. Пусть весь фронт, как на блюдечке, видится.
Оленье воинство возглавляет Василий Езынги. Тот самый Езынги, у которого черный желанный пес. Вот он гикнул шайтанисто, и взвихрилась из-под оленьих мохнатых щеток пороша. Через малое время взликованно гикнул второй. За ним – третий... Четвертый... За ними заголосила, вскопытилась прочая разношерстная нерегулярная рать. Подвижный пунктирчик оленьих упряжек растягивался по тундре. Замыкали его, как и на предварительном построении, опытные охотники. Последним «стебанул» Иван Титович. Он правил не в хвост цепочке, а наискось, рассчитывая при последующем маневре очутиться в ее середине. Так и случилось. Растянувшись полукругом по тундре, каждая упряжка сделала разворот вправо и фронтом теперь урезвила в просторную вольную тундру. Упряжки шли в сотне метров одна от другой, завладев четырьмя километрами гонного поля. Фронт ревел, вопил, гоготал, звенел, трубил, грохотал, улюлюкал. Все живое, оказавшееся на ревучем гремящем пути, просыпалось, вспохватывалось, прядало на резвые дрожкие лапки и, чуть опомнившись, резало наутек. Тут и там вздымали снежную дымку полярные куропатки, молнийками распластывались на рафинадных снегах горностайки, белым пушистым перекати-полем ошалелые мчались песцы. Взвихрившись над порошей и поджав в тот же миг оробелые ушки, пытались уйти они, вырваться из трезвонного, оглашенного полукружья. Но разве сравнима песцовая прыть с размашистым бегом оленя? Оленей ярили, азартили, гон наращивался, уже вывалили пенные розоватые языки головные упряжки. Все больше охватывалось гогочущим полукружьем зверьков, все новые вихорьки дымились по легкой пороше.
Больше часа метелит над тундрой погоня.
Наконец головные упряжки начали с флангов смыкаться, все круче и круче сгибая живую дугу, пока не превратилась она почти в правильный круг. Зверьки, как и было намечено, выгнаны теперь на небольшое тундровое озеро. На пологих его берегах замерли нарты, дымят густым паром оленьи сопатки, вздымаются и опадают их сморившиеся бока. С нарты на нарту ложатся хореи. Это затем, чтобы какой-нибудь отчаявшийся зверек не посмел и подумать вырваться, ускользнуть меж людей и оленей. Почти весь поселок вымчала талара к озеру. Зверьки залегли. Затаились, глупенькие, на снегу. Только черные ягодки глаз и такая же черная накипь носов да притененные норки ушей выдают их охотникам. Этого и достаточно. Сейчас охотники выйдут на озеро.
– Подстрель одного, – протягивает Иван Титович Володе мелкокалиберку.
– Не буду, – отводит в сторону ствол Володя. – Это не охота, а... Беспомощного стрелять? Избиение это!
– Южанин ты свежемороженый, больше никто! – корит его Иван Титович. – По-иному-то нешто бы этот народ выжил?
– Им простительно – я не могу, – чуть смутившись, смотрит «свежемороженый» в глаза Ивану Тиговичу.
От поселка мчалась сюда собачья упряжка.
– Володя!! Где тут Володя? – кричала с маленьких санок санитарка Галя Халилова.
– Что случилось? – отделился от круга Володя.
– Яунгат... Яунгат Алико заболел! К нартам привязанного с полдороги везли…
* * *
Яунгат был тот самый кудрявый и молодцеватый ненец, что «уточнял» Володину комсомольскую принадлежность, рассказывал про заполярное зверье. Держал его Иван Титович на «востропятой должности», точнее – на побегушках. Надо кого-то куда-то по срочному делу послать – Яунгат. Надо доставить в колхоз рыболовные снасти, ружейный припас, керосин – Яунгат. В таких многодневных разъездах ночевал Яунгат где придется и у кого доведется, встречался с десятками новых людей, в поселок возвращался со свежими новостями, с ходовой прибауткой.
– Рыба нынче, однако, богатый будет... – загадывал он председателю.
– Почему так думаешь? – вострил ухо Иван Титович.
– Уполномоченный густо пошел.
Иван Титович оседал от смеха.
Жил «востропятая должность», в отличие от прочих сородичей, не в чуме, а в «русском» доме, что, однако, не мешало ему спать на тех же оленьих шкурах и обедать вприсест, на полу.
Помнит Яунгат, как до войны, впервые в жизни, мыла его в бане в «цетыре вода», нарядившаяся в белый халат «косомолка Антилисеевна». Поначалу уговаривала долго – «целая трубка курил»:
– Светлую, чистую жизнь, Яунгат, строим. Новые хорошие привычки берем. Праздник телу устраиваем.
«Насекомку-вошь ницьтозать хотела». Три раза Яунгату кудри намыливала. Ногтями «царапкалась» ласково... Один глаз у Яунгата заплакал. Не терпит баню. А может, ему...хе...хе... насекомку жалко случилось? Потом щеткой его «Антилисеевна» драила-натирала. Ай, шекотно было! «Дазе пупок со смеху помирали». Думал, совсем кожа «с кости долой». Думал, ребра наружу после глядят. Два, а может и три раза, прямо в коротеньких, «несурьезных» русских штанишках на снег убежать хотел. «Косомолка» сердилась шибко:
– Сиди! – кричала. – Кожей дышать будешь, – уговаривала.
– Хе-хе... Кожей дышать... Надо такой ирунда придумать! – смеялся тогда... – В чистое новое белье заставила залезать. Долго сидел потом в теплом предбаннике Яунгат. Какой-то легкий сделался – силу, однако, там, в бане, оставил. «Антилисеевна» еще одного вымыла. Потом еще одного... Яунгат сидит.
– Чего домой не идешь? – спрашивала «косомолка».
– А ты деньги будешь мне платить? – спрашивал Яунгат.
Ай, вспомнить стыдно. Совсем глупый был Яунгат. Хитра-дура был. Думал, если давал себя мыть, должна «косомолка» деньги ему за это платить. Совсем дикий человек был!
До войны часто приглашали Яунгата в баню. Всегда приглашали. Думали: привыкнет Яунгат. Думали: полюбит Яунгат баню. А что? Хорошо! Волосы после мягкие делаются. Как лебединый пух. И кудрявые-кудрявые... Голова легкая, веселая, тело спокойное. Может, и привык бы Яунгат. И полюбил бы... В войну, однако, кончилась баня. Много рыбы в войну ловил Яунгат. Осетра, нельму, муксуна, щекура – «солдату военному».
После войны «Антилисеевна» уехала учиться. Нового лекаря не присылали. Никто не заставлял Яунгата ходить в баню. Забыл «привыцьку».
Теперь Володя приехал.
Видел недавно Яунгат: рубит Володя зубилом железные бочки из-под керосина, расправляет большим деревянным молотком железные листы. «Жа-рил-ку» возле бани строить хочет.
– Все ваши шкуры. – Яунгату сказал, – горячим воздухом жарить буду. Всех насекомых уничтожим. Помогать мне, Яунгат, будешь.
– Как теперь помогаю? – сотрясаясь в ознобе, силится улыбнуться Яунгат склонившемуся над ним Володе.
– Не перемерзал? В воду не попадал? Припомни-ка? – деловито расспрашивает больного Володя.
– Цяй без рукавиц пил, – и тут попытался отвеселиться Яунгат.
– Что у тебя болит?
– Голова шибка-сильна болит. Ноги, где мягка места.
– Здесь? – сдавил ему икры Володя.
– Стесь, – сморщился Яунгат.
Температура – 39°.
«Грипп? Малярия? Пневмония?» – пытался поставить диагноз Володя. Попытался и растерялся. Обезоружила схожесть признаков.
Все они в равной степени соответствовали тому, другому и третьему заболеванию. И еще десяток болезней накрадывались сюда.
– А почему к нартам тебя привязали? Сидеть не мог?
– В глазах огонек, огонек, огонек полуцался. Сам себя не держали. Падали я...
Избрал грипп. Вероятней всего. И от гриппа лечил. На четвертый день затемпературила жена Яунгата. Через неделю слегли дети. Этих лечили на дому. В медпункте всего пара коек.
Несмотря на строгий Володин запрет, «в русский дом» Яунгата тайком набирались сородичи. Курили. Недоуменно цокали языками. Тихо переговаривались. Возле дома, на случай, если покажется «лекарь» или санитарка Галя, постоянно дежурил дозорный. По его сигналу разбегались. Не знали, не ведали, что через неделю-другую сами вот так же будут содрогаться-изнемогать и даже умирать под оленьими шкурами.
Володя связался по радио с Пуйко, с Эрихом Владимировичем. Главврач сообщил, что подобная вспышка не только в Вануйто. Болеют еще в нескольких стойбищах. Появились температурящие и в самом Пуйко. Диагноз – грипп. Ненадолго успокоился.
Болезнь настигала внезапно. Удачливый и добычливый здоровяк Василий Езынги, владелец черного пса, вчера еще потрясал у фактории песцовыми шкурами, ворочал у пекаря мешки с мукой. А наутро вдруг...
Побывав в Ватангах, Володя и там обнаружил неблагополучные чумы. Болезнь кочевала не только от соседа к соседу, но и от поселка к поселку, от стойбища к стойбищу, от стоящих друг от друга на день, на два оленьей езды.
Некоторые больные, казалось бы, выздоравливали. Казалось бы...
– Как чувствуешь себя, Яунгат?
– Луце цюствую.
На его бронзоватом лице искрились маковой россыпью бисеринки холодного пота. Бисеринки росли на глазах, тяжелели, сливались и обильными ручейками стекали со лба и груди.
Температура пониженная. «Кризис», – отметил Володя.
И действительно, через несколько дней Яунгат начал уверять «лекаря» в своем выздоровлении. На неделе он даже рискнул осмотреть ближайшие от Вануйто ловушки, донес на себе двух застывших песцов, а через восемь дней снова метался в жару и ознобе, стискивал ладонями голову, жалко стонал.