Текст книги "Счастливчики"
Автор книги: Хулио Кортасар
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– У меня закружилась голова, – сказала Клаудиа. – Нет, нет, Персио, только не в эту первую ночь на пароходе и не под этот великолепный коньяк.
– Ну что ж, упражнение можно использовать и в других целях, – признался Персио. – Главным образом в магических. Вы когда-нибудь задумывались над рисунками? Если на этой карте Португалии отметить точками все пункты, в которых в восемнадцать часов тридцать минут находятся поезда, то интересно посмотреть, какой выйдет рисунок. А потом проделывать то же самое с разницей в четверть часа и сравнивать, можно наложением одного на другой, как будет меняться рисунок, станет он лучше или хуже. В свободные минуты в издательстве я получал прелюбопытные результаты; я недалек от мысли, что в один прекрасный день рисунок может сложиться так, что в точности совпадет с каким-нибудь знаменитым произведением искусства, например с гитарой Пикассо или натюрмортом Петорутти. Если такое случится, я получу число, модуль. Таким образом я начну постигать процесс сотворения с его подлинной аналогичной основы и разорву сцепление время-пространство, этот замысел, изначально страдающий существенными недостатками.
– Что же, значит, наш мир имеет магическое начало? – спросил Медрано.
– Видите ли, даже магия заражена западными предрассудками, – сказал Персио с горечью. – Прежде чем приступить к формулированию космической реальности, надо выйти на пенсию, чтобы иметь достаточно времени для изучения звездной фармакопеи. Разве может заниматься столь тонкой материей человек, семь часов отсиживающий на службе.
– Ну вот, может, на пароходе вы и займетесь своими исследованиями, – сказала Клаудиа, вставая. – Я начинаю чувствовать приятную усталость, как настоящий турист. До свидания, до завтра.
Немного спустя и Медрано пошел к себе в каюту, в хорошем расположении духа и достаточно бодрый, чтобы разобрать чемодан. «Коимбра, – думал он, куря сигарету. – Леон Леубаум, невропатолог». Все перемешивалось так складно, что вполне могло сложиться в многозначащий рисунок из встреч и воспоминаний, в которых Беттина смотрела на него с удивлением и укором, как будто простое действие – включение света в ванной комнате – было непростительной обидой. «Ох, оставь ты меня в покое», – подумал Медрано, открывая кран душа.
XVIII
Рауль включил свет над изголовьем и задул спичку, которой освещал себе дорогу. Паула спала лицом к нему. В слабом свете ночника ее рыжие волосы казались кровью на подушке.
«Как хороша, – подумал он, не спеша раздеваясь. – Как смягчается у нее во сне лицо, пропадают горькие морщинки меж бровями, всегда насупленными, даже когда она смеется. А рот – как у ангела Ботичелли, такой юный, такой непорочный…» Он усмехнулся. «Thou still unravish’d bride of quitness»[25]25
Нетронутой невестой тишины (англ.).
[Закрыть], – продекламировал он. «Тронута, еще как тронута, бедняжка». Бедняжка Паула, слишком быстро последовало наказание за то, что нелепо взбунтовалась в этом городе, в этом Буэнос-Айресе, где для нее не нашлось никого, кроме таких, как Рубио, первый (если он был первым, ну конечно, он, Паула ему не лгала), или Лучо Нейра, последний, не считая X и Y, да еще ребят с пляжа, да мимолетных приключений по субботам и воскресеньям или на заднем сиденье какого-нибудь «меркури» или «де сото». Надевая синюю пижаму, он, босой, подошел к постели Паулы; его растрогал вид спящей Паулы, хотя он не первый раз видел ее такой, но теперь они с Паулой вступали в новый, можно сказать, интимный и тайный этап, который, возможно, продлится недели и даже месяцы, если продлится, и поэтому его особенно умилил вид так доверчиво спящей рядом с ним Паулы. Хроническая несчастливость Паулы в последние месяцы стала просто непереносимой. То она звонила ему по телефону в три часа ночи, то искала утешения в наркотиках, то шаталась бог знает где, то собиралась покончить с собой, то вдруг принималась его тиранить («приходи сейчас же, не то выброшусь в окно»), то впадала в бурную радость по поводу какого-нибудь понравившегося стихотворения или сотрясалась в рыданиях у него на груди, приводя в полную негодность его галстуки и пиджаки. Вечерами Паула неожиданно заявлялась к нему домой, нарываясь на грубость, потому что ему уже надоело просить ее предупреждать по телефону о своем приходе; и сразу же принималась все осматривать и спрашивать: «Ты один?» – как будто боялась, что кто-то прячется под кроватью или под диваном, и тут же разражалась смехом или плачем и пускалась в бесконечное откровенничанье, запивая все это виски и куря сигарету за сигаретой. Да еще пересыпала все замечаниями, тем более раздражавшими, чем справедливее они были: «Кому пришло в голову повесить сюда эту пакость?», «Разве не видишь, что кувшин на консоли – совершенно лишний?», а то пускалась в морализаторство, излагая свой нелепый катехизис или изливала ненависть в адрес друзей, или сетовала по поводу того, что вмешалась в историю с Бето Ласьервой, что, по-видимому стало причиной их разрыва и ухода Бето. И эта же самая Паула – блистательная Паула, верная и любимая Паула, товарищ и друг, вместе с которой пережито столько изумительных вечеров и политических баталий в университете, разделено столько литературных восторгов и неприятий. Бедная маленькая Паула, дочь политического касика, выросшая в напыщенной и деспотичной семье, как собачка на веревочке привязанная к первому причастию, к монастырскому колледжу, к своему приходскому священнику и своему дядюшке, к газете «Ла Насьон» и к «Колумбу» (ее сестра Кока непременно сказала бы «к театру имени Колумба»[26]26
Большой оперный театр в Буэнос-Айресе, где выступали многие знаменитости.
[Закрыть]), и вдруг эта Паула срывается с цепи и бросается в объятия улицы, нелепый и непоправимый поступок, который отторгает ее от клана Лавалье навсегда и напрасно, первый шаг вниз по наклонной плоскости. Бедная маленькая Паула, как же тебя угораздило оказаться такой глупой в такой решительный момент. Впрочем, во всем остальном (Рауль глядел на нее, покачивая головой) особенно решительных шагов она не совершала. Паула все еще продолжала есть хлеб семейства Лавалье, и благородное семейство нашло в себе силы замять свалившийся на него скандал и оплачивать паршивой овце вполне приличную квартиру. А это – еще одна причина для нервного срыва, и новой вспышки непокорства, и новых планов – вступить в Красный Крест или отправиться за границу, но все это обсуждается в удобной гостиной или в спальне, в квартире со всеми удобствами и современнейшим мусоропроводом. Бедная маленькая Паула. Но так приятно смотреть на нее, спящую глубоким сном (люминал или нембутал?), и знать, что она всю ночь будет дышать тут, совсем рядом, а самому отправиться в свою постель, погасить свет и закурить сигарету, прикрывая спичку ладонью.
В каюте номер пять по левому борту спит сеньор Трехо и храпит точно так же, как у себя дома в супружеской постели на улице Акойте. Фелипе еще не лег, хотя и валится с ног от усталости; он принял душ и разглядывает в зеркале свой подбородок, на котором начинает пробиваться пушок, тщательно причесывается: ему приятно смотреть на себя и чувствовать, что он переживает увлекательное приключение. Он входит в каюту, надевает льняную пижаму, устраивается в кресле выкурить «Кэмел», и направив свет лампы на номер «Эль Графико», принимается неторопливо его листать. Если бы еще старик не храпел, но это было бы уже слишком роскошно. Он все никак не может смириться с тем, что ему не дали отдельной каюты, а вдруг случайно подвернется какая-нибудь, придется поломать голову, как все устроить. То ли дело, если б старик спал отдельно. Смутно вспоминались фильмы и романы, в которых пассажиры переживали в своих каютах потрясающие любовные драмы. «И зачем я взял их с собой», – думает Фелипе и вспоминает Негриту, которая сейчас, наверное, раздевается у себя в чердачной комнате, а вокруг – радио– и тележурнальчики, открытки с фотографиями Джеймса Дина и Анхеля Маганьи. Он листает иллюстрированный журнал, задерживаясь взглядом на фотографии боксерского поединка, и воображает, что победитель на международном матче – он сам, и он подписывает автографы, он нокаутирует чемпиона. «Завтра будем уже за границей», – думается вдруг, и он зевает. Кресло изумительно удобное, но «Кэмел» уже обжигает пальцы, и сон наваливается все больше. Он гасит лампу, включает ночник у кровати и ныряет в постель, с наслаждением ощущая каждый сантиметр простыни и упругого и плотного матраца. Вспоминается Рауль, он, наверное, сейчас тоже ложится, выкурив последнюю трубку, но вместо храпящего старика рядом с ним в каюте такая хорошенькая рыжуха. Уже, небось, пристроился к ней, наверняка, оба голые и, знай, получают свое удовольствие. Для Фелипе слова «получать свое удовольствие» означают все то, что ему известно из собственных попыток в одиночку, из книжек и откровенностей школьных приятелей. Он гасит свет, поворачивается на бок и тянет в темноте руки, желая дотянуться и обхватить тело Негриты, и этой рыжухи, тело, в котором есть и частичка младшей сестры его приятеля, и его собственной двоюродной сестры Лолиты, он гладит и ласкает этот калейдоскоп, и руки его впиваются в подушку, обхватывают ее, выдергивают из-под головы и прижимают к телу, липкому, содрогающемуся в конвульсиях, а рот впивается в ее теплую и безвкусную ткань. Получить удовольствие, получить удовольствие, и он даже не заметил, как содрал с себя пижаму, и вот уже голый прижимает к себе подушку, вытягивается, переворачивается лицом вниз, обрушиваясь на нее всеми почками, изо всех сил, до боли, и все равно – не получается удовольствия, наслаждение не приходит, а только дрожь и судорога, которые приводят его в отчаяние и раздражают. Он кусает подушку, прижимает ее к ногам, притягивает к себе и отталкивает и, в конце концов, привычно сбивается на легкую дорожку, откидывается на спину, и рука начинает ритмично двигаться, то сжимая, то чуть отпуская, умело замедляя или ускоряя движение, и снова это Негрита над ним, точно так, как на французских фотографиях, которые показывал ему Ордоньес, Негрита тяжело дышит, задыхается и старается не застонать, чтобы не разбудить сеньора Трехо.
– Ну что ж, – сказал Карлос Лопес, гася свет. – Вопреки моим опасениям, эта водяная авантюра все-таки началась.
Сигарета рисовала в темноте узоры, потом молочная белизна затянула иллюминатор. В постели было так хорошо, мягкое, едва заметное покачивание убаюкивало. Но прежде чем уснуть, Лопес успел подумать о том, как славно, что среди пассажиров на пароходе оказался Медрано, вспомнить дона Гало с его историей, рыжеволосую подругу Косты, странное поведение инспектора. Потом ему вспомнилось, как он зашел в каюту к Раулю, как они с зеленоглазой девушкой друг друга подкололи. Ничего себе подружка у Косты. Если бы он этого не видел своими глазами… Но он видел, а собственно, что особенного, мужчина и женщина занимают одну каюту под номером десять. Интересно, если бы он встретил ее, например, с Медрано, он бы не нашел в этом ничего странного. А вот с Костой почему-то… Глупо, но это так. Он вспомнил, что Костальса де Монферлана вообще-то звали Коста; вспомнил он и своего старинного соученика Косту. Почему мысль все время крутится вокруг этого? Что-то не укладывалось в привычные рамки. А тон, каким говорила с ним Паула, совсем не соответствовал ситуации, если предположить, что они… Конечно, есть женщины, которые не могут совладать с собой. А Коста, стоя в дверях, улыбался. И оба такие симпатичные. Такие разные. Вот оно, в чем дело, оба они совсем не подходящие друг другу. Между ними не чувствуется связи, нет никакого миметизма, который обязательно присутствует в любовной игре или дружеских взаимоотношениях, когда самые резкие противоположности закручиваются вокруг чего-то такого, что рождает сцепку и ставит все на свои места.
– Ну вот, размечтался, – сказал Лопес вслух. – В любом случае они будут замечательными попутчиками. Но кто знает, кто знает.
Сигарета вспорхнула птицей и пропала в реке.
D
Ровно в полночь, в кромешной тьме, на носу парохода, тайком, с некоторой опаской, однако горя неудержимым возбуждением, Персио встает на вахту. Иногда прекрасное южное небо на мгновение притягивает его внимание, и он, запрокинув лысую голову, вглядывается в сверкающие гроздья, однако прежде всего Персио хочет проникнуть в жизнь судна, на котором плывет, и ради этого он выжидал, когда сон, уравнивающий всех людей, вступит в свои права, чтобы установить здесь вахту, которая свяжет его с текучей субстанцией ночи. Он стоит рядом со свернутым в бухту, по-видимому, канатом (поскольку на судне змей в принципе быть не может), ощущает на лбу влажное дыхание речного устья и про себя, вполголоса, сопоставляет отдельные элементы, которые накапливались начиная с «Лондона», тщательно подбирает один к одному и сортирует, и три бандонеона, и прохладительный напиток с «чинзано», и форма переборок в носовой части судна, и плавно-маслянистые движения радара, – все это мало-помалу складывается у него в некую геометрию, медленно приближающую его к первопричинам того положения вещей, в котором оказался он вместе со всеми окружающими. Персио вовсе не стремится к категоричным оценкам, и тем не менее мучительное беспокойство по поводу то и дело возникающих обыденных проблем не отпускает его. Он убежден, что в этом карманном хаосе царит едва уловимый аналогией порядок, в силу которого популярный исполнитель песен приходит проститься со своим братом, а движущееся кресло паралитика управляется хромированной ручкой; и точно так же он смутно уверен в том, что есть некая центральная точка, в которой каждый отдельный ни с чем не согласующийся элемент может быть увиден как спицы колеса. Персио не настолько наивен, чтобы не знать: любой попытке нового построения должен непременно предшествовать распад предыдущего явления как такового, но при всем том он любит несметное разнообразие жизненного калейдоскопа, и он блаженно ощущает на ногах новенькие домашние туфли фирмы «Пирелли» и растроганно слушает, как поскрипывает шпангоут и мягко плещет о киль речная волна. Будучи не в состоянии отринуть конкретное во имя того, чтобы проникнуть в то измерение, где разрозненные факты становятся явлением, а мир чувствований уступает место головокружительному сочетанию энергетических пульсаций и излучений, он прибегает к скромному астрологическому занятию, традиционному рассмотрению вещей при помощи герметических образов, карт таро и благоприятного случая, проливающего свет на смысл происходящего. Персио верит, что некий дух, выпущенный из бутыли, поможет ему распутать клубок событий, и, уподобившись носу «Малькольма», разрезающему надвое реку, ночь и время, спокойно продвигается вперед в своих размышлениях, отбрасывая все обыденное – как, например, инспектор или странные запреты, царящие на судне, – ради того, чтобы сосредоточиться на моментах, обнаруживающих высшую взаимосвязь. Вот уже некоторое время его глаза разглядывают капитанский мостик, задерживаются на широком, пустом лобовом стекле, сочащемся фиолетовым светом. Кто бы ни вел это судно, он должен находиться там, в глубине светящейся рубки, за этим стеклом, фосфоресцирующим в легком речном тумане. Персио чувствует, как страх поднимается в нем, ступенька за ступенькой, и в памяти мелькают образы гибельных кораблей без кормчих, и недавно прочитанное навевает иные видения: злополучные северо-восточные районы (Тукулька, грозящий зеленым жезлом-кадуцеем) мешаются с Артуром Гордоном Пимом, ладьей Эйрика в подземном озере из Оперы, ну и винегрет! И в то же время Персио почему-то боится того вполне предсказуемого момента, когда за стеклом обозначится силуэт капитана. До сих пор все разворачивалось в духе милого бреда, вполне доступного расшифровке, стоит лишь подогнать немного друг к другу отдельные его элементы; но что-то говорит ему (и, возможно, это «что-то» как раз и есть подсознательное объяснение происходящего), что этой ночью установится некий порядок, внушающая тревогу причинность, развязанная и одновременно завязанная на краеугольном камне, который с минуты на минуту увенчает вершину свода. По телу Персио пробегает дрожь, он отшатывается, потому что именно в этот момент на капитанском мостике вырисовывается силуэт, черная фигура приближается к стеклу и застывает неподвижно. Вверху медленно вращаются звезды, капитану стоило лишь показаться, и судно меняет курс, и вот уже грот-мачта не ласкает планету Сириус, а целится в Малую Медведицу, хлещет и отгоняет ее в сторону. «Есть у нас капитан, – думает Персио, – есть». И тут в беспорядке быстрых мыслей и биении крови медленно начинает сгущаться и зарождаться закон, матерь будущего, закон – начало непреклонного пути.
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
XIX
Поздно вечером, после бурных хлопот, Атилио Пресутти все-таки совершил переселение: при недоброжелательном участии почти немого стюарда он вытащил из своей каюты одну койку и перенес ее в соседнюю каюту, где помещались мать Нелли и сама Нелли. Поместить койку в каюту оказалось непросто, каюта была тесной и неудобной, и донья Росита все повторяла, что лучше уж оставить все как есть и она будет спать в каюте с сыном, но Мохнатый поразмыслил и сказал, что, мол, все-таки три женщины в одной комнате – это совсем не то, что мать вместе со взрослым сыном, потому что в каюте нет ширмы и никакой загородки. В конце концов койку впихнули между входной дверью и дверью в ванную комнату, и Мохнатый снова появился в каюте, на этот раз с ящиком персиков, который ему на прощание преподнес Русито. Есть хотели все, но никто не решился позвонить и спросить, будет ли ужин; просто поели персиков, а мать Нелли вынула еще бутылку вишневой наливки и шоколадку. А потом Мохнатый ушел в свою каюту и заснул как убитый.
Проснулся он в семь, в каюту светило подернутое легким туманом солнце. Сидя на постели, он почесался сквозь майку и при свете дня еще раз подивился размерам и роскошному убранству каюты. «Вот повезло-то, что старуха – женщина и придется ей спать вместе с женщинами», – подумал он с удовольствием, прикинув, какую независимость и какой вес придает ему обладание отдельной каютой. Четвертый номер, каюта сеньора Атилио Пресутти. Не подняться ли посмотреть, что там делается? Пароход, похоже, стоит на месте, наверное, уже прибыли в Монтевидео. Бог ты мой, а ванная-то какая, какой стульчак, мамочка родная. И туалетная бумага розового цвета, вообще отпад. Сегодня или завтра обязательно приму душ, небось, потрясный. А раковина-то, раковина-то, что твой бассейн в «Спортиво барракас», вот уж можно помыть загривок и не облиться, а водичка тепленькая, тепленькая…
Мохнатый бодро намылил лицо и уши, стараясь не намочить майку. Потом надел новую полосатую пижаму, спортивные тапочки и, прежде чем выйти из каюты, еще раз поправил прическу; в спешке он забыл почистить зубы, а ведь донья Росита специально купила ему новую щетку.
Он прошел мимо кают, расположенных по правому борту. Старые калоши все еще храпели, наверняка, он первым явится на носовую палубу. Но первым оказался плывший вместе с матерью парнишка, который окинул Мохнатого дружелюбным взглядом.
– Доброе утро, – сказал Хорхе. – Видите, я всех опередил.
– Привет, малец, – снизошел до него Мохнатый. Он подошел к борту и уперся в него обеими руками. – Вот-те на! – сказал он. – Мы все еще торчим против Килмеса!
– Это и есть Килмес, вот эти цистерны и железяки? – спросил Хорхе. – Здесь варят пиво?
– Вот-те на! – повторял Мохнатый. – А я-то думал, мы уже в Монтевидео и что, глядишь, можно сойти на берег и все такое прочее…
– Килмес, кажется, совсем рядом с Буэнос-Айресом, не так ли?
– Ясное дело, доехать сюда можно в два счета! Вот, наверное, вся компашка Японца смотрит на меня с берега и потешается, они ведь все тутошние… Да что же это за путешествие такое, можешь ты мне сказать?
Хорхе следил за ним цепким взглядом.
– Мы уже час стоим на якоре, – сказал он. – Я вышел в шесть, не спалось. И знаете, тут все время пусто. Прошли два матроса, спешили куда-то по своим матросским делам, я с ними заговорил, но мне кажется, они не поняли. Наверняка, это липиды.
– Кто?
– Липиды. Такие очень странные типы, они никогда не разговаривают. Если только это не протиды, их легко спутать.
Мохнатый смотрел на Хорхе искоса. И уже собирался задать вопрос, но тут на трапе показались Нелли с матерью, обе в замысловатых брючках и сандалиях, в солнечных очках, а на головах – косынки.
– Ой, Атилио, какой дивный пароход! – сказала Нелли. – Все так и сверкает, приятно смотреть, а воздух, какой воздух!
– Какой воздух! – сказала донья Пепа. – А вы – ранняя пташка, Атилио.
Атилио подошел к Нелли, и она подставила ему щеку, на которой он запечатлел поцелуй. И тут же вытянул руку, указывая на берег.
– Эти места мне знакомы, – сказала мать Нелли.
– Бериссо! – воскликнула Нелли.
– Килмес, – мрачно сказал Мохнатый. – Скажите на милость, какое же это морское путешествие?
– А я думала, мы уже вышли в море, потому и нет качки, – сказала мать Нелли. – А может, у них там что-нибудь сломалось и нужно починить.
– А может, подошли сюда заправиться нефтью, – сказала Нелли.
– Эти суда ходят на солярке, – сказал Хорхе.
– Ну, пусть на солярке, – сказала Нелли. – А почему мальчик тут один? Твоя мамочка внизу, дорогой?
– Да, – сказал Хорхе, глядя мимо нее. – Считает пауков.
– Что считает, деточка?
– Наших пауков. У нас коллекция пауков, и мы берем ее с собой во все поездки. Вчера вечером пять штук убежали, но, кажется, трех мама уже поймала.
И у матери Нелли, и у Нелли отвалилась челюсть. Хорхе увернулся от дружеской, но увесистой ладони Мохнатого, желавшего отвесить ему шлепок.
– Не понимаете разве: малец вас разыгрывает? – сказал Мохнатый. – Пошли наверх, может, молока дадут, а то у меня живот подвело, просто помираю.
– Кажется, на таких пароходах завтраки подают очень обильные, – с недовольным видом сказала мать Нелли. – Я читала, что дают даже апельсиновый сок. Помнишь, доченька, кинокартину? Там еще такая девушка… а отец ее работает в газете, что ли, и не разрешает ей гулять с Гарри Купером.
– Да нет, мама, это не та.
– Да нет, та, та, разве не помнишь, цветная картина, а девушка поет ночью болеро на английском языке… Да, правильно, Гарри Купера там не было. А дело происходит в поезде, ты же помнишь.
– Нет, мама, все не так, – не соглашалась Нелли. – Вечно ты все путаешь.
– Там подавали фруктовый сок, – настаивала донья Пепа.
Нелли взяла под руку жениха, и они направились наверх, в бар, а по дороге она спросила тихонько, как она ему нравится в брючках, на что Атилио ответил глухим рыком и до боли сжал ее руку.
– Подумать только, – сказал ей Мохнатый на ухо, – ты бы уже могла стать моей женой, если б не твой папаша.
– Ой, Атилио, – сказала Нелли.
– Взяли бы одну каюту на двоих, и дело с концом.
– Думаешь, я ночами не маюсь? Я хочу сказать, что мы могли бы уже пожениться.
– А теперь жди, пока старик пойдет на попятную.
– Вот именно. А какой у меня папа, сам знаешь.
– Упрямый осел, – сказал Мохнатый уважительно. – Хорошо еще, что можем побыть вместе в этом плавании, в карты поиграть, а вечерком выйти на палубу, знаешь, туда, где канатные бухты. Там потрясно, никто нас не увидит. Ну и аппетит у меня разыгрался, волчий…
– Это от свежего воздуха, – сказала Нелли. – А как тебе моя мама в брючках?
– Ей идет, – сказал Мохнатый, который в жизни не видел ничего более похожего на почтовую тумбу. – Наша старуха такого ни за что не наденет, она у нас старорежимная, да если б надела, старик всыпал бы ей по первое число. Ты его знаешь.
– У вас в семье все такие характерные, – сказала Нелли. – Давай позовем маму и поднимемся наверх. Смотри-ка, двери, какие чистенькие.
– Слышь, как раскудахтались в баре, – сказал Мохнатый. – Видать, сбежались все на хлеб с маслом. Пошли вместе сходим за старухой, не хочу отпускать тебя одну.
– Атилио, я же не маленькая.
– На этом пароходе за каждым углом – акула, – сказал Мохнатый. – Идешь со мной, и точка.
XX
В баре все было готово для завтрака. Накрыты шесть столов, и бармен положил на место последнюю бумажную салфетку в цветочек, когда Лопес и доктор Рестелли почти одновременно вошли в зал. Они выбрали столик, и к ним тут же – будто старый знакомый, хотя за все время ни с кем не обменялся и словом, – присоединился дон Гало и отпустил шофера, сухо щелкнув пальцами. Лопес, изумленный тем, что шофер один, без посторонней помощи, втащил по трапу дона Гало вместе с его креслом на колесах (превращенным на этот случай в подобие корзины, которую он держал на весу, и в этом состоял подвиг), спросил дона Гало, как здоровье.
– Сносно, – сказал дон Гало с заметным галисийским акцентом, которого не тронули пятьдесят лет его коммерческой деятельности в Аргентине. – Только слишком сыро, и ужина вчера не было.
Доктор Рестелли, весь в белом и в шапочке, полагал, что организация путешествия, конечно, страдает некоторыми недостатками, однако у устроителей есть смягчающие обстоятельства.
– Ничего подобного, – сказал дон Гало. – Организовано все в высшей степени безобразно, и это обычное дело, когда бюрократия пытается подменить частную инициативу. Организуй все это фирма «Экспринтер», будьте уверены, мы были бы избавлены от многих неприятностей.
Лопес развлекался. Он умел подзадорить на спор и высказался в том смысле, что, мол, агентства, бывает, тоже стараются всучить кота в мешке, а туристическая лотерея как-никак – затея государственная.
– Вот именно, вот именно, – подхватил доктор Рестелли. – Сеньор Порриньо – если не ошибаюсь, так вас зовут, не следует забывать, что главная заслуга все-таки принадлежит властям, обнаружившим мудрую прозорливость, и что…
– Одно исключает другое, – оборвал его дон Гало. – В жизни не встречал властей, обнаруживавших какую бы то ни было прозорливость. В области торговли, к примеру, нет ни одного толкового правительственного указа. Взять хотя бы нормы по части импорта тканей. Что можно сказать о них? Разумеется: полная чушь. В Торговой палате, где я состою почетным председателем на протяжении уже трех пятилетий, я изложил свое мнение на это счет в виде открытых писем и представления в адрес Министерства торговли. И каковы же результаты, сеньоры? Абсолютно никакие. Вот оно, ваше правительство.
– Позвольте, позвольте. – Доктор Рестелли начинал петушиться, и Лопеса это особенно забавляло. – Я далек от того, чтобы безоговорочно защищать деятельность правительства, однако же, как преподаватель истории, обладаю, если можно так выразиться, чувством исторического сравнения, а потому смею утверждать, что нынешнее правительство, как вообще правительства в своем большинстве, являет собою умеренность и уравновешенность пред лицом частного предпринимательства, весьма уважаемого, не спорю, однако же стремящегося завладеть тем, что не может быть ему предоставлено без ущерба для интересов нации. И это касается не только частного предпринимательства, но в равной мере и политических партий, общественной морали и городского управления. Главное – избежать анархии, подавить ее в самом зародыше.
Бармен начал разносить кофе с молоком. И одновременно с большим интересом прислушивался к разговору, шевеля при этом губами, будто повторяя услышанное.
– Мне – чай и побольше лимона, – распорядился дон Гало, не глядя на официанта. – Вот-вот, сразу же заговаривают об анархии, в то время как совершенно очевидно, что настоящая анархия идет от властей, только что прикрыта законами и указами. Вот увидите, что и это плавание обернется мерзостью, поганой мерзостью.
– Зачем же вы отправились в это плавание? – спросил Лопес как бы невзначай.
Дона Гало передернуло.
– А это разные вещи. Почему же мне не отправиться, если я выиграл в лотерею? К тому же недостатки всегда вскрываются на месте.
– В соответствии с вашими идеями недостатки можно предвидеть, не так ли?
– Да, конечно. А вдруг по случайности все выйдет хорошо?
– Другими словами, вы признаете, что иногда официальное начинание может оказаться удачным, – сказал доктор Рестелли. – Я лично стараюсь проявить понимание и поставить себя на место властей. («Как бы ты этого хотел, неудавшийся депутатишко», – подумал Лопес скорее с симпатией, чем злобно.) Руль государственного управления – вещь серьезная, мой высокочтимый собеседник, и, к счастью, находится в хороших руках. Возможно, недостаточно энергичных, но вполне благонамеренных.
– Вот оно, – сказал дон Гало, энергично намазывая маслом гренку. – Вот и договорились до твердой руки. Нет, суть не в этом, нужна хорошо развитая торговля, свободное движение капитала, благоприятные условия для всех, в определенных пределах, разумеется.
– Это вещи вполне совместимые, – сказал доктор Рестелли. – Однако необходима крепкая власть с широкими полномочиями. Я признаю и всячески поддерживаю демократию в Аргентине, но я решительный противник того, чтобы смешивать свободу со вседозволенностью.
– А кто говорит о вседозволенности, – сказал дон Гало. – В вопросах морали я строже, чем кто-либо, черт подери.
– Я употребил это слово в более широком значении, но коль скоро вы имеете в виду его общепринятое употребление, я рад, что наши взгляды в этом вопросе совпадают.
– Равно как и в том, что это сладкое повидло очень вкусно, – сказал смертельно заскучавший Лопес. – Не знаю, заметили ли вы, что мы уже некоторое время стоим на якоре.
– Что-то поломалось, – сказал дон Гало с удовлетворением. – Эй! Стакан воды!
Они вежливо поздоровались с вошедшими один за другим доньей Пепой и остальным семейством Пресутти, которые, не переставая говорить, устроились за столиком, где было побольше масла. Мохнатый подошел к ним, словно давая возможность получше разглядеть его пижаму.
– Привет, как дела? – сказал он. – Видали, что делается? Стоим у Килмеса, и все тут.
– У Килмеса?! – воскликнул доктор Рестелли. – Не может такого быть, молодой человек, это, наверняка, уже Уругвай.
– Я знаю эти газгольдеры, – уверял Мохнатый. – Да вот моя невеста не даст мне соврать. И дома видны, и заводы, говорю вам, это Килмес.
– А что в этом невероятного? – сказал Лопес. – Мы почему-то решили, что первый порт на нашем пути – Монтевидео, а если мы пошли другим курсом, например на юг…
– На юг? – сказал дон Гало. – Что мы там забыли, на юге?
– Да, конечно… Надеюсь, сейчас что-нибудь выясним. Вам известно расписание маршрута? – спросил Лопес у бармена.
Бармен вынужден был признаться, что не известно. Вернее, было известно до вчерашнего дня, и это был маршрут на Ливерпуль с восемью или девятью обычными заходами в порты. Но потом начались какие-то переговоры с берегом, и он теперь совершенно не в курсе дела. Он прервал свои объяснения, чтобы обслужить Мохнатого, которому срочно понадобилось долить в кофе молока, и Лопес растерянно посмотрел на сотрапезников.