Текст книги "Перед занавесом"
Автор книги: Хуан Гойтисоло
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Холод, неистовство и безмолвие ночи окутывали его, как одеялом. Он вспомнил свои сомнения. после того как в молодые годы начитался Паскаля, вспомнил, как бился над решением дилеммы, возникшей в его сознании после чтения Кьеркегора. Жизнь была не сном, а видением, которое с годами и опытом становилось всё более и более осязаемым. Пытаясь выйти из него, ты всё равно оказывался в мире – видение не исчезало, оно длилось, и оно будет длиться, неумолимо безразличное к своим созданиям, без конца повторяющим один и тот же цикл перехода от сумерек к прозрачности.
* * *
Каждый раз, глядя на это, он вспоминал ритуальные брачные танцы насекомых, когда самцы являют чудеса балетного искусства, достойные Большого театра. Младший из детей, когда ему только-только исполнилось три года, по утрам влетал к нему в кабинет; появление его предварялось топотом на лестнице и шумом. Малыш распахивал створки двери и, едва переступив порог, начинал отбивать чечётку, глядя на него своими чёрными, горящими глазами. Подражал ли он увиденному по телевизору, или так работало его собственное воображение? Ребёнок танцевал самозабвенно и непринуждённо, как завзятый сердцеед, и, хотя повторялось это довольно часто, всегда был неизменно очарователен. Он ритмично стучал башмачками по ковру и вертел в руках воображаемые кастаньеты; глаза его разгорались, пока, танцуя, он подходил всё ближе и ближе. Потом малыш раскидывал руки в стороны и крутился волчком на одном месте, как маленький ученик шамана. Повернувшись два-три раза, он падал, но тут же вскакивал, довольный и уверенный в своей неотразимости. Теперь ребенок требовал награду – таблетку, ему позарез была необходима сладкая волшебная таблетка. Он хитрил, притворялся больным, уверял, что только ментоловая пастилка разом вылечит его. Он брал малыша за руку, и они вместе подходили к шкафчику, где хранились лекарства. Малыш, замерев и зажмурившись, ждал с открытым ртом, пока ему положат на язык таблетку. Шестьдесят лет назад и он, застыв на коленях. точно так же ждал, когда священник положит ему на язык святую облатку. С преосуществлением или без оного, но чудо свершалось – ребёнок светился счастьем. Испытывал ли подобное счастье священник во время мессы, или его заедала рутина? Забавно, что на родном языке малыша облатка, которую христиане получают во время причастия, и лекарство обозначались одним словом, соединявшим в себе лечебные и магические свойства этого предмета.
***
Иногда он ненадолго проникал в запретное пространство, понимая, что больше не хозяин тут и следует вести себя осторожно. Спокойное, тихое место, где он проводил лето – сначала с отцом и братьями, а потом с нею и несколькими друзьями, – изменилось до неузнаваемости: появились парковка для машин, где охранники размахивали платками, показывая свободные места; закусочные – там продавали жареное мясо и прохладительные напитки; навесы, под которыми можно было посидеть и отдохнуть. Хозяйничали тут теперь бесчисленные приезжие, и на лицах их читалось удовлетворение людей, выходящих всей семьёй из огромного супермаркета с тележками, нагруженными доверху едой и всяким барахлом. Шумная толпа в шортах, майках, соломенных шляпах и тёмных очках заполнила все дорожки и все цветники, всюду слышались слащавые популярные песенки.
И один из таких набегов ему удалось на цыпочках пробраться внутрь дома, который некогда был их родовым гнездом и где теперь жили чужие люди. Он увидел, что и здесь всё полностью и бесповоротно изменилось: не было больше знакомой с детства мебели, в столовой и коридоре не висели уже портреты предков, стены комнат стали кричащих тонов, и всё кругом пропиталось запахом баснословного) недавно свалившегося богатства. Его провожатый, имени которого он не знал, попросил быть осторожнее: на галерее танцевали – у хозяев были гости. Ему хотелось зайти в спальню отца – он подшил его худощавым и немощным, похожим на Дон Кихота Доре, – но заднюю дверь, через которую туда можно было попасть, заделали. Потом он обнаружил, что исчезли с привычного места настенные часы, стрелками которых он играл в детстве и сломал их, да так. что починить оказалось невозможно – тогда он впервые открыл своё врождённое неумение ладить с простыми предметами, всегда забавлявшее её. Лестницы тоже были другими – величественными. застланными коврами. И он так и не осмелился спросить у своего провожатого, что же сталось с семьёй работника, присматривавшего раньше за домом. – живут ли они тут по-прежнему, или им пришлось съехать.
* * *
Он вспомнил, как полвека назад ехал поездом в посёлок на берегу моря, где дожидался его рыбацкий баркас и человек, некогда присматривавший за ушедшим теперь в небытие родовым гнездом. Дом этого человека был построен на том месте, где когда-то стоял господский дом. от которого осталась лишь арка над входом. Вспомнив ту поездку, он тут же подумал о Ясной Поляне – попав много позже в музей-усадьбу Толстого, он поразился сходству между домом человека, который, нажив состояние в Америке, волею судеб стал его прадедушкой, и домом патриарха литературы. Тогда, в поезде, у него был с собой роман Толстого, взятый почитать в дороге, и именно после этой, самой заурядной, поездки русский писатель стал обязательным звеном сто будущей родословной. При обоих домах были скотные дворы, сараи, часовня, кухня, комнаты для домашней прислуги и существовало строгое, словно установленное свыше деление на две половины господскую и людскую. Колониальная система организации жилища его разбогатевшим за морем предком была при всём том неуклюжим подобием системы, против которой внутренне протестовал русский дворянин. Стоя около письменного стола Толстого, рядом с его бережно сохранёнными книгами или возле кровати, на которой Софья рожала детей, он вспомнил волнение, охватившее его в поезде, когда, с головой погрузившись в книгу, он благоговел перед манящим миром, неизмеримо более прекрасным, чем его собственный, миром, от которого он уже никогда не откажется.
Роман «Война и мир» открыл ему двери в другую реальность, где человеческие чувства развивались естественно и никто не давал им нравственной оценки, ни явно, ни между строк; они развивались свободно, а добро и зло зависели только от взглядов читателя, а не от установленных кем-то правил, обязывающих и незыблемых. Он с головой ушёл в книгу и не видел ни лежащего за окном моря, такого грязного на городских окраинах, ни каменных заграждений, защищающих побережье от яростных морских волн. А раньше, много лет назад, когда они возвращались из своего поместья в город, поезд в этих местах обычно притормаживал, чтобы облегчить выгрузку товара: мешки с мукой или овощами кидали оборванным, похожим на тени людям, которые по предварительному уговору с машинистом стояли вдоль железнодорожного полотна. Такая нищета и такая торговля канули в прошлое, но более-менее достойное существование ещё не означало, что тьма и всеобщее равнодушие отступили перед светом, что дышать стало легче. Литература же была замещением реальности, а герои Толстого жили полно и ярко, как им хотелось. Тогда-то он и открыл для себя, что свобода есть только в книгах.
С тех пор он полюбил ходить по букинистам и рыться в потаённых уголках книжных лавочек. Он читал запоем, и достойной наградой ему было множество непохожих друг на друга миров: из Америки По он переносился в Нормандию Пруста, от честолюбивых устремлений и любви Жюльена Сореля переходил к духовным исканиям юного художника из Дублина. В литературе сошлись, слились воедино оба его детских увлечения – история и география. Оказывается, убежать возможно, даже не двигаясь с места. Поезд шёл то быстрее, то медленнее, сотрясаясь на стыках, а он сидел и думал о жизни обеспеченной, без лишений, и ему хотелось убежать от неё; наступит день, когда он выполнит своё желание.
***
Потом, подумав и отмотав назад ленту воспоминаний, он понял, что сравнение родового поместья и музея-усадьбы, посещённого на замызганной родине социализма, было вычурным и наивным. Да, при обоих домах были часовни, пруды, стойла и фруктовые сады (деревья в них, конечно, росли разные, в зависимости от климата), но в доме его предков, где сошлись каталонские и баскские традиции, не было и намёка на роскошь и утончённость, привнесённые Софьей в Ясную Поляну; не было при нём и школы, которую – в отличие от владельца чёрных рабов – открыл русский писатель для своих мужиков: это отвечало его мечтам о всеобщем братстве. В написанном казённым официальным языком путеводителе говорилось, что Толстой хотел освободить своих крестьян и воспитать их детей в духе гуманизма и прогресса, чтобы они сбросили оковы невежества и свет знаний озарил их. Но в скучном путеводителе ничего не говорилось о том, что крестьяне – потомки тех, кто когда-то обитал в пещерах, – противились нравоучениям Толстого, цеплялись за свои иконы и обряды, преклоняя колена перед старцами в митрах и с посохами, а необходимость думать казалась им делом вредным и утомительным.
Он размышлял, греясь на солнышке с «Крейцеровой сонатой» на коленях, когда неожиданного услышал голос Того, кто объявлял себя одновременно Создателем и созданием.
«Неужели ты думаешь, что может существовать хоть одно жалкое племя – о целом обществе, современном или постмодернистском, как вы выражаетесь, Я уж и не говорю, – не веруя в иррациональное и мистическое начало? Без белого балдахина, вышитой епанчи, пурпурных накидок, золотого нимба, папского скипетра? Народы, ваши овечьи стада, никогда бы не смирились с этим. Посмотри, к чему привели утопические взгляды и мечтания твоего кумира! Его соотечественники вздумали обречь Меня на забвение, но тут же создали своих идолов, не уступающих Мне в жестокости, – пророка с бородкой, мастера произносить зажигательные речи, и тирана с тараканьими усами. Скажи, что с ними сталось? Им ведь не удалось заменить Меня, их тоже свергли с пьедестала. А Я по-прежнему тут, и Мои колдуны по-прежнему возжигают ладан, благословляя людей на резню. Всё так же сапоги топчут репей. К чему были усилия, жертвы и ужасы, если потом всё вернулось на круги своя? Не думай, будто Я страдаю манией величия только потому, что знаю: плохой или хороший, но Я нужен вам, и поэтому в ближайшем будущем никуда не денусь. Вы – многочисленная колония насекомых, каждый из которых думает только о себе и стремится поскорее урвать что-нибудь за счёт других. Братство и равенство, о которых мечтают некоторые из вас, – не более чем призрак. Вы можете быть уверены только в одном равенстве, хотя и не хотите признаваться себе в этом, – в равенстве мёртвых, и ты, умерев, тоже этого не поймёшь».
III
Иногда он вспоминал то, что доводилось ему читать об уходе Толстого из дома и о смерти писателя. С самими же книгами Толстого он не расставался, они всегда были с ним: «Война и мир» – в родном городе, «Крейцерова соната» – в Париже, «Хаджи-Мурат» – в горах Кавказа. И когда он в первый раз поехал с нею и с её дочерью на почившую в бозе родину социализма, они побывали в Ясной Поляне, ставшей музеем-усадьбой. Надев тяжеленные, словно свинцовые, тапочки, они осмотрели зал, где семья собиралась по вечерам и в праздники, библиотеку, кабинет писателя – на полке над столом стояла энциклопедия, а по стенам висели портреты, – гостиную, комнаты для прислуги и места, где держали скотину. Всё там говорило о благополучии и достатке, о несправедливом неравенстве и о привилегированном положении хозяев дома; и от всего этого Толстой хотел избавиться.
Мельничным жерновом висели на нём привилегии дворянства. Идеи писателя, его несбыточные мечты о равенстве, стремление к жизни в простоте, религиозный кризис, – всё подпитывало ощущение, что он заперт в золотой клетке, всё подталкивало к бегству из привычного мира. Толстой хотел сбросить груз богатства, избавиться от лишнего и пройти оставшийся ему путь, имея при себе лишь самое необходимое. Решение порвать с женой было неотделимо от желания вернуться на юг, к горам Кавказа, где когда-то он чувствовал себя счастливым, несмотря на бесчинства и безобразия, творимые там его соотечественниками, – Толстой описал их в своей повести, которую ему не суждено было увидеть опубликованной. Поездка с этой повестью Толстого в Чечню, куда он отправился, чтобы написать ещё об одной из бесчисленных захватнических воин, оставила у него двойственное чувство разочарования и удовлетворения. Он увидел глазами писателя повторение Истории со всей её жестокостью, но он и почувствовал, что же именно искал Толстой, оставляя в юношеском порыве упорядоченный мир Ясной Поляны: возвращения к лесистым уступам вдоль дороги между Ведено и Шатоем. Заросшие кустарником еловые чащи, где прятались непокорные горцы, воевавшие под началом Шамиля. Возможно, именно мысль о возвращении туда, где он начинал писать, давала Толстому силы в последние часы его побега, когда он тщетно пытался ввести в заблуждение Софью и вездесущих полицейских в синих мундирах. Смерть настигла Толстого в Астапово, в скромном домике начальника станции, с железнодорожным билетом третьего класса в кармане.
***
Он вспомнил тот вечер, когда они с нею слушали «Крейцерову сонату». Оба не очень любили Бетховена, но, прочитав повесть Толстого, решили понять, как музыка повлияла на литературу. Замысел повести, если верить предисловию к тому изданию, которым они располагали, родился у писателя ещё до женитьбы, и, тем не менее, отмечал критик, Толстой в этом произведении предвосхитил свою супружескую жизнь, описав её очень точно. Период влюблённости, безразличие, ненависть, ссоры и примирения, – всё, что составляло жизнь в Ясной Поляне, неоспоримо свидетельствовало: характеры их оказались столь разными, что о согласии в семье не могло быть и речи. Бурные сцены, которые описывал Толстой в своём дневнике, случались всё чаще, пока однажды он не выдержал и в одну из бессонных ночей не уехал неожиданно из дома.
Слушать музыку по вечерам после ужина вошло у них в привычку (у них была прекрасная аудиосистема). В тот день она поставила компакт-диск с произведениями Бетховена и чередовала музыку с чтением вслух отрывков из Толстого. Потом они долго разговаривали, перебирая своих хороших знакомых, повседневная жизнь которых казалась адом, – почему те не расходились в разные стороны, чтобы начать всё заново? Возможно, они испытывали потребность в мучениях и цеплялись за них как за неотвратимость.
Музыка Бетховена звучала напряжённо, за натиском и отступлением двух противоборствующих начал угадывалась нарастающая ярость. Скрипка и рояль спорили, теснили друг друга, резко замолкали, тут же грубо вторгались в партию другого и сходились в неистовом presto, после чего успокаивались. Но спокойствие их оказывалось лишь краткой передышкой, отдыхом после схватки, и вновь звучала, набирая силу, тема взаимной ненависти, вновь скрипка и рояль схлёстывались в ожесточённой, не на жизнь, а на смерть битве, исходом которой могло быть только уничтожение, только смерть, ничто.
Каков был смысл этого музыкального произведения? Хотел ли Бетховен сказать, что мужчина и женщина рождены для взаимной ненависти, для того чтобы отравлять друг другу существование? Она не соглашалась и приводила примеры из жизни. Толстой, написавший «Крейцерову сонату», был для неё загадкой, она его не понимала, более того – он был ей неприятен, но она любила Толстого-автора бессмертных романов.
Может быть, это происходило потому, что она не только не верила в Бога, но, по её словам, не верила и в ад.
***
В книге его жизни не было связного сюжета, попадались лишь отдельные страницы; разрозненные, никак не связанные между собой, они походили скорее на набросок того, что вполне могло бы стать сюжетом. Неопределённость этих страниц не позволяла ему ни делать выводы, ни представить их за образец. Поддаться желанию задним числом связать разрозненные события, означало вводить в заблуждение – это годилось для других, но не для себя самого. И не было смысла стараться ради такой малости. Какое имело значение, что поступки его могли быть – и чаще всего бывали -неправильно истолкованы, искажены? Всё равно мазню и неумелый набросок не выдашь за безукоризненную работу выпускника Художественной Академии. Он не желал быть образцом для подражания – ни моделью, ни статуей, – и потому не хотел, чтобы его судили по общепринятым меркам. В книгах он не намечал дорогу к себе – он стирал её; понять его через книги было нельзя – в реальной жизни он был тем, что оставалось вне их. Дело было только за тем, чтобы подвести итог, но ждать этого уже недолго.
Сознание того, что он – лишь исполнитель, лишь череда случайных поступков, приводило его в хорошее настроение, он одевался потеплее – от гор тянуло холодом – и отправлялся пройтись. Свернув несколько раз за угол, увильнув от велосипедов, машин и повозок, он бросал беглый взгляд на киноафиши с индийским красотками и ловкими каратистами, здоровался с соседями и с покупателями ближайших лавочек, а потом окунался в гомон бурлящей Площади. Он крепко держал за руку младшего из детей, а точнее, позволял тому тянуть себя к магазинам игрушек или к лавочкам, где торговали завернутыми в кулёк сладостями, фисташками и грецкими орехами. В эти минуты он чувствовал себя легко, свободно, словно у него, как и у его маленького спутника, и впрямь не было прошлого, и ничего не существовало на свете, кроме возвращения домой, крепко ухватившейся за него смуглой ручонки и хитрющих, очаровательных глаз малыша, – всё сходилось в настоящем и окупалось им: старик, которого он видел в зеркале и в котором с трудом узнавал себя, был тем мальчиком на фотографии, где он стоял вместе с братьями под эвкалиптом; матери с ними не было, и они знали о ней совсем немного, как, впрочем, и о своём прошлом или о том, что ждало их впереди; они стояли, серьёзно и пристально глядя в объектив, и ни один из них не выглядел счастливым, ни один не улыбался, поэтому улыбка малыша накладывалась на старую фотографию, освещая потускневшие от времени лица, и была последним бесценным даром, за который следовало держаться, и с которым «потом» уже не имело значения.
***
Часами лежал он на кушетке, то с головой уходя в книгу, то забывая о ней, и глядя на то, что открывалось ему отсюда, с верхней террасы.
Тонкая линия белеющих вдали гор и силуэт большой мечети, неподвластные разрушительному натиску времени, были неким подобием постоянства и прочности. Город разрастался и одновременно приходил и упадок: тут и там хаотично возникали надстройки, пристройки и сарайчики, из которых сам собой составлялся другой, скрытый от постороннего взгляда добавочный город, свидетельство того, что жителей становилось все больше и больше. Лес простых вертикальных антенн повсюду пополнился круглыми, ядовито-белыми грибами параболических антенн. Почему людям необходимо плодиться и тесниться на этой планете с ограниченными природными ресурсами? Разве не знают они, что несбыточная мечта продлить свое существование, воплотившись в детях, лишь причина новых бед, и что мир, идущий в пом направлении, обречён на гибель? Появится ли когда-нибудь мудрый и прозорливый деспот, которому достанет честности и мужества громко сказать об этом и стерилизовал, всех своих подданных? Разве не видели люди в теленовостях прямого включения при смертной казни или агонию умирающих от голода детей, превративщихся в живые скелеты, брошенные в яму трупы и лужи ещё тёплой человеческой крови? Возможно, геноциды и пандемии были секретным оружием машиниста сцены, который хотел сгладить последствия своего творческого безрассудства. Может быть, ангелы и демоны смерти, сами того не подозревая, выполняли лишь почётную очистительную работу и заслуживали всяческого восхваления? И если человеческий удел – бесцельно идти вперёд, то уж демиурги обязаны быть всегда безупречно точными. Какое будущее уготовано детям, родившимся в нищете богом проклятых стран и континентов? Брошенная вскользь идея Свифта могла стать неотвратимой реальностью: следовало откормить всех голодающих детей на земле, а когда они достаточно подрастут и будут готовы к употреблению, засахарить и продавать в гигантских супермаркетах, предназначенных для господ этой планеты. Тогда естественный родовой отбор компенсирует случайности бессмысленного размножения!
(Сам он никогда не хотел иметь детей, не хотел брать на себя ответственность за чью-то неминуемо обреченную жизнь, и она с уважением относилась к его воле. Хорошими или плохими, но детьми его были написанные книги: они займут своё место на полках библиотек и пребудут там до скончания веков.
Но зыбкая нить его размышлений тут же прервалась: какая разница прожорливый червь или постепенное угасание написанной страницы?)
***
Бесконечно долго мог он смотреть на горы, разглядывая заросшую лесом высокую гряду. Сколько раз, вернувшись от своего друга-букиниста, с которым любил поболтать после обеда, он с изумлением обнаруживал, что до гор рукой подать, что они почти вплотную подступили к городским окраинам. Это был не бал ее чем обман зрения, но поразительно достоверный! Казалось, что горы, на вершинах которых белел снег, двинулись вперёд, как Бирнамский лес в «Макбете», и вот-вот коснутся желтовато-розовых крыш. Случаюсь это всегда неожиданно – горы вдруг вырастали рядом, словно бутафория, сотворённая ловким постановщиком. Они были для него горизонтом и стеной, границей другого мира, манящего и недоступного; мир этот притягивал, откликаясь на живущее в глубине его души смутное желание убежать.
Многие путешественники писали о своих впечатлениях от этого величественного зрелища, но его ощущения были другими. С террасы на крыше дома открывался ему вид на тянущуюся вдоль всего горизонта линию гор, на их вершины, то торчащие пиками, то округлые, на отвесные склоны. Между ним и горами лежало пространство, напоминавшее ему цветные иллюстрации из его детских книг по географии: за картинкой с пальмами и скупой растительностью следовало изображение Средиземноморья с оливковыми рощами и красновато-бурой землёй, которое неожиданно сменялось ельником на альпийских склонах, мало похожих на настоящие. Так было и здесь – всё менялось мгновенно, и очень скоро начинало казаться, будто видишь собранные в единую неправдоподобную цепь пейзажи разных мест, – иногда после редких теперь поездок за город на машине у него возникало ощущение, что он побывал в тематическом парке.
К вечеру краски становились ярче, густели, ещё больше оттеняя друг друга. Небо делалось синим-синим, снег отливал ослепительной белизной, а кипарисы и высокие городские дома жадно впитывали последние лучи солнца. Позже, когда на город опускались сумерки, и аисты неспешно направлялись к своим гнёздам, горы продолжали светиться ярким, насыщенным светом – так в самом конце представления, перед тем как опустится занавес, примадонна показывает всю силу и красоту своего голоса.
И всё растворялось в ночной тьме, очертания расплывались, а уставшие огни городского освещения заменял свет медленно загоравшихся созвездий. Спектакль закончился, публика покидала партер и ложи. Но тот, кто зорко наблюдает за всем, был там, на неведомой территории Юга, и продолжал мечтать, притаившись на подмостках, словно подстерегал, пока он сдастся, сдастся окончательно и безоговорочно.
***
На небосводе вспыхивали крошечные, с булавочную головку, детские лица – бескрайним ковром усеяли они всё пространство. За миллионы лет на свет появилось бесчисленное множество младенцев – наверное, больше, чем астероидов, планет и звёзд на небе. Это были дети всех земных рас и плоды их смешения; они принадлежали к виду, к которому принадлежал он сам и который вернее всего назвать бесчеловечным. Великий Злодей коснулся их смоляным факелом, и они искрились, не сгорая до конца, как перегревшиеся, раскалённые добела дальние галактики. Ад, порождённый болезненным воображением, не имел границ: за любым, самым пустячным грехом следовало неотвратимое наказание. Те, чьи тела уже разложились на земле и включились в постоянный круговорот природы, продолжали страдать и мучаться в вечности. В чьём воспалённом, необузданном воображении родилось понятие вечности? Когда возникла эта дикая, чреватая бесчисленными бедами идея? Первыми проявлениями ужаса и отчаяния перед конечностью человеческого существования стали мифы, молитвы и жертвы, приносимые великому демиургу, единому в двух лицах: добрый – он всё разрешал, не ведая, что творится, и злой, который всё прекрасно знал. Его самого воспитывали, чтобы трудиться во имя этой зловещей цели. Земная власть не могла существовать без костров, эшафотов, расстрелов и гильотин, но те, кто направлял страх людей, распространили свою власть и на потусторонний мир. Всё насилие и все войны, которые он видел собственными глазами, чудовищные общие могилы и лагеря смерти были лишь детскими забавами по сравнению с тем, что творил Бессердечный из своего далека. Счёт его жертвам, начиная с первого прямоходящего существа эпохи палеолита и кончая программистом из Силиконовой Долины, шёл на триллионы. Однако не существовало Трибунала, судившего за подобное уничтожение людей, как не судили нище за неоказание помощи бесчисленному множеству тех, кто оказался в опасности. И ни один тиран-кровопийца не годился Бессердечному даже в подмастерья. Дети горели, как сухая стружка; в чертах их, искажённых ужасом, не было ничего общего с ангелочками благочестивых картинок и скульптур. Бессердечный сначала обрызгивал их бензином, и дети горели, как свечи в церкви провинциального городка. Он вздрогнул: стало холодно, и он поплотнее закутался в плед, который она купила ему, перед тем как уйти навсегда.
Похоже, он задремал в сумерках? Чудовищные, раскалённые добела образы уже не мерещились ему вместо созвездий на потускневшем небе. И он совсем успокоился, когда услышал голоса детей, игравших на улице.
***
Он медленно шёл, держа в руках большое мачете – такие были у сидевших в зарослях тростника или высокой травы кубинских повстанцев, изображённых на старинных гравюрах. Непонятно, сам он или его двойник (или кто-то третий?), притаившись, вглядывается вдаль. Кругом валялись сухие ветки и палая листва, и он сразу вспомнил места, куда уводило его когда-то детское воображение под влиянием гравюр в семейной библиотеке. Чувствовалась зловещая близость трясины с её смертельными ловушками. Он пробирался по раскисшей тропе, всё время боясь поскользнуться я тяжело дыша, не от усталости – от тревоги: ему нужно было в школу. Едва заметно начала меняться растительность вокруг: появлялись заросли и скалы. Вместе с нею менялась и погода: резкие порывы ветра раскачивали ветви похожих на ели деревьев. А он, не выпуская из рук мачете, всё шёл, непонятно куда, по просёлочной дороге, ведущей вето в Шатой, не то в Ведено. Может быть, он находился на Кавказе, описанном Толстым, среди диких гор, где течёт полноводная и мутная река? То, что различал он вдали, подтверждало это предположение: ему попадались блокпосты, брошенные в беспорядке походные лагеря, кучки пьяных солдат, пулемётные гнёзда и дрожащие от холода новобранцы около них, местное население, греющееся у жалких костров. Человек с мачете – ему видно только само оружие, но не тот, кто его держит, – добрался до села. Там он – или кто-то другой? – только что отрубил своим одноклассникам руки и ноги, валяющиеся в грязной луже, как части манекенов; жертвы трагедии исчезли. Чёрная дамская шляпа, аккуратно уложенная вместе с нафталиновыми шариками в круглую картонную коробку, напоминает ему шляпу, хранившуюся когда-то в шкафу их дома, а потом исчезнувшую. Учительница (лицо её видно плохо) громко выговаривает ему: «Сколько раз тебе надо повторять, что конечности животных и людей не прорастают, как растения! Будешь пересдавать естественные науки! А сейчас отправляйся домой!». Он (теперь понятно, что это он) плачет навзрыд, когда рассказывает дома о своей беде. Отец кричит: «Учительница права! Сегодня останешься без ужина! Чтобы больше не делал глупостей!».
Вечерний показ фильма на этом неожиданно прервался-то ли из-за неполадки, то ли из-за того, что он проснулся.
* * *
Всё началось глубокой ночью: где-то возник неясный, приглушённый расстоянием звук, как будто работали отбойным молотком или электрической дрелью. Сначала он не мог понять: звук был продолжением ночного кошмара или у него просто звенело в ушах. Подождав, пока сон окончательно развеется, он протянул руку к выключателю. Лампочка не загорелась. Может, перегорела? Он встал и подошёл к щитку с выключателями – ни отопление, ни остальные лампочки не работали. В комнате было очень холодно, и он поёжился; впотьмах нащупал тапочки и шерстяной халат. Шум отбойного молотка или электродрели не только не затих – усилился. Может быть, где-то по соседству шли строительные работы? Обычное дело в последнее время. Но кому могло прийти в голову работать в такое время, не считаясь с соседями? Он приоткрыл дверь спальни и выглянул на галерею. Тонкий серп Луны еле освещал ветви апельсиновых деревьев да дом напротив. Он проверил другой выключатель– ничего: в доме было темно, электричество отключили. Удары становились всё громче. Пытаясь понять, откуда они идут, он осторожно спустился на один пролёт по лестнице, которая вела к комнате для гостей, и тут понял – кто-то яростно крушил стену дома. Град мощных ударов сотрясал её, грозя вот-вот обрушить. Он не знал, бежать ли на улицу за помощью или звонить в полицию. Ему стало по-настоящему страшно, когда он обнаружил, что и телефон отключён. Тут вдруг Луну заслонили тучи, и всё покрыла непроницаемая мгла. Кому и зачем понадобилось сносить дом? Почему все обитатели его молчали, не подавая признаков жизни? туг он подумал о детях, о том, что необходимо как можно скорее вывести их в безопасное место, и громко позвал их родителей: «Дом сейчас рухнет! Вы останетесь под обломками!». Паника охватила его. Удары сыпались лавиной уже со всех сторон, слева, справа, сверху, снизу. Подгоняемый грохотом молота и визгом дрели, он выбежал в сад. Разве кто-нибудь услышит его в этом шуме? Стены трещали, уступая натиску адских машин. Во рту у него бились имена детей – он кричал, кричал, кричал до исступления, а потом вдруг понял – то, что он принимал за грохот строительных работ, от которых, казалось, дом вот-вот рухнет, было неистовыми ударами его собственного сердца.
***
Неисчислимое множество людей от зарождения человечества и до зари кибернетической эры нескончаемым потоком несло туда, где всё обрывалось. Они двигались шеренгой, взявшись за руки, словно подбадривая друг в друга, но не теряли присутствия духа, когда кто-нибудь сбивался с ноги и исчезал в прожорливой бездне. А скольким младенцам не дано было даже начать этот путь! Туда, где только что виднелись их крошечные фигурки, уже несло мощным прибоем следующую волну новорождённых. Мягкие волны людского прилива шли внахлёст, одна за другой, но заметно ослабевали, приближаясь к зловещей бездне. Войны, эпидемии, не знающий пощады голод опустошали человеческие ряды, и уцелевшие, осознав свою жалкую и неотвратимую участь, благоразумно замедляли шаг. Он видел, как радостно размахивали флагами те, кому посчастливилось избежать ловушек и опасностей. Надежда на жизнь в немалой степени зависела от места рождения, от жестоких капризов географии. Уроженцам Индии или Южной Африки не удавалось добраться даже до первой линии сверкающих буйков, разделяющих жизненный путь на этапы, и их несметными толпами затягивало в гигантскую воронку. Никто не жалел их, никто не пытался помочь. В других странах люди со стеснёнными средствами и те, кто не обладал особой предприимчивостью или врождённым умением побеждать, погибали быстрее негодяев или своих обеспеченных сограждан. Приливы людских волн зависели от естественного отбора, при котором главным было положение в обществе и деньги. После шестидесяти толпа заметно редела, особенно мало тут было людей, оказавшихся бесполезными для общества. Лица тех, кому удалось миновать следующий рубеж, словно преодолеть линию заграждений на соревнованиях по бегу с препятствиями, светились деланной радостью. Те же, кому пошёл восьмой десяток (к ним относился и он), небрежно проглядывали газетные некрологи, чтобы увериться, что они сами ещё живы. Обмениваясь мнениями по поводу ухода того или другого, они чувствовали прилив сил, хотя стояли на движущейся дорожке, которая медленно несла их к краю обрыва. Они отмечали все дни рождения, все памятные даты, частные и общественные. Годился любой предлог, чтобы произнести тост в честь какого-нибудь болезненного типа с морщинистой кожей, который скоро станет добычей могильных червей или лакомым блюдом для стервятников. И этот фарс надо длить До конца? Шумно изображать бурную радость, задувая свечи на праздничном торте, и напевать по-английски идиотскую фразу? Он вспомнил калифорнийских дам, разодетых и разукрашенных, точно куклы; с веером в руках и с большим гребнем в волосах они подъезжали на роскошных лимузинах к арене для боя быков в Тихуане, чтобы посмотреть на выступление Кордобеса [4]4
Бенитес Перес, Мануэль (р. 1936), известный как Эль Кордобес, – знаменитый испанский тореадор 60-х годов.
[Закрыть]. Их Старчества выстраивались у самого барьера, смеялись и вели себя так, как вели они себя, когда, не перешагнув ещё тридцатилетнего рубежа, восторгались Тайроном Пауэром в блестящем костюме тореадора в фильме «Кровь и песок». Кого хотели они обмануть – других или самих себя? Что с ними теперь? Пополнили собой чахлые ряды тех, кто перешагнул девяностолетний рубеж, и превратились в иссохшие фигурки, сохранившиеся благодаря баночкам крема «Пондс»?