Текст книги "Пучина"
Автор книги: Хосе Эустасио Ривера
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Мы сидели вокруг пустого очага и лениво зевали, дожидаясь рыбаков, ушедших на реку добывать ужин. Франко высыпал из сумки маниок, и мы ели его прямо руками. При виде мадонны я отвернулся и сдвинул шляпу на лоб, стыдясь своей нищеты.
– Она смотрит на меня?
– Да, но старается скрыть это.
– Ушла?
– Ласкает собак.
– Перестань глядеть на нее, она подходит к нам!
– Идет! Идет!
Я поднял голову и увидел, что белая фигура мадонны приближается к нам, вырисовываясь в полусумраке. Она прошла мимо меня, помахала рукой и с улыбкой бросила упрек:
– Карамба! И смотреть не желает! Что значит иметь текущий счет у фирмы Росас!
Я молча следил за ее возвращением в барак. Франко дернул меня за рукав:
– Слышал? Она уже заинтересована деньгами! Надо скорее завоевать ее!
– Да, теперь посмотрим, назовет ли она меня еще раз "оборванцем". Попалась! Попалась! Презренье женщины нельзя прощать. "Оборванец"! Сегодня ночью мы выстираем одежду и высушим у костра. А завтра...
Турчанка вынесла во двор шезлонг и развалилась в нем. Она, видимо, вышла подышать ароматами леса и приняла столь вызывающую позу с единственной целью пленить меня; ее глаза, обращенные ввысь, хотели заставить меня залюбоваться ими; мысли ее, притворно блуждавшие во мраке ночи, составляли заговор против моего спокойствия. И снова, как это столько раз случалось со мной в городах, грубая, расчетливая самка искушала меня ради денег!
Украдкой разглядывая ее, я начал чувствовать тот боевой задор, который обычно предшествует поединку. И что это была за необыкновенная женщина алчная, смелая! Безлюдными реками, через опасные стремнины направляла она свой челнок на поиски каучеро, выменивала у них на всякое барахло краденый каучук, рискуя стать жертвой насилия, предательства гребцов, вооруженного нападения грабителей; она копила вожделенное богатство по сентаво, превращая свое тело в предмет торговли, когда от этого зависел успех сделки. Чтобы очаровать жителей лесов, она пышно наряжалась и причаливала к баракам вымытая, надушенная, доверяя защиту богатства своим женским чарам.
Сколько ночей, подобных этой ночи в неведомой глуши, она раскладывала походную кровать на неостывшем еще от зноя песке! Разочаровавшись в своих предприятиях, оказавшись без всякой помощи и защиты, сколько раз она готова была разрыдаться! Ночью после жаркого дня, во время которого солнце нещадно обжигало кожу и слепило глаза двойным блеском, отражаясь от речной волны, ее преследовали подозрения, и ей казалось, что гребцы ропщут и замышляют что-то недоброе. За пыткой москитов следовала пытка вампиров, скудный ужин, вой бури, неистовый блеск грозы. И как искусно умела она притворяться доверчивой перед гребцами, собиравшимися украсть лодку, командовать ими, сносить их брань и грубости, а на заре снова плыть к порогам, преграждающим путь к лагуне, где гомеро обещал сдать кило каучука, или к хижинам должников, всегда уклоняющихся от платежа и прячущихся при виде причалившей барки.
Вот так, продолжая свои бесконечные странствования под монотонный плеск весел, мадонна измерила огромное расстояние между нищетой и несметными сокровищами. Сидя под зонтиком на носу лодки, на тюках каучука, она мысленно подводила итоги, подсчитывала долги и прибыли, с горечью сознавая, что годы проходят, не оставляя в ее руках ничего ценного, как те реки, которые, слившись друг с другом, оставляют на песке лишь пену. Она сетовала на судьбу, и горечь ее обид усугублялась мыслью о женщинах, рожденных среди изобилия, роскоши и безделия, о женщинах, которые, играя своей добродетелью ради развлечения и даже теряя ее, попрежнему слывут за честных, потому что деньги высшая добродетель – заменяют им все. А она, впрягшись в ярмо бедности, вынуждена бороться не на жизнь, а на смерть, лишь бы купить спокойную старость и вернуться на родину, отказавшую ей во всех радостях, кроме радости любить ее и вспоминать о ней. Быть может она содержит мать, воспитывает братьев, выплачивает семейные долги? Необходимость заставляет ее холить лицо, украшать тело, складывать губы в улыбку, чтобы товары стали деньгами, доходы прибылью, предложения – сделками.
Так думал я романтически, забыв недавнюю досаду. Я видел, что мадонна пускает в ход все средства, чтобы покорить меня. Чего ей от меня было нужно: моих денег или моей молодости? Она была вольна выбирать. В этот миг я чувствовал, что она близка мне своей обездоленностью. Ее душа, зачерствевшая в сделках, должна была все же платить свою дань тоске и мечтам, несмотря на низменность ее стремлений. Быть может, она, как и я, вместо человеческой любви знала лишь чувственную страсть, оставляющую после себя не слезы восторга, а скуку пресыщения. Любила ли она когда-нибудь? Она, казалось, даже не вспомнила о Лусьянито, когда я, упомянув о Яварате, открыто намекнул на место его погребения. Быть может, ее терзали другие горести, но, очевидно, было одно: ее могучая натура не была чужда духовным запросам, в ее больших глазах появлялась иногда сентиментальная грусть, вызванная, казалось, унылостью рек, оставленных ею позади себя, воспоминаниями о местах, которые она никогда уже больше не увидит.
И вдруг над хижинами медленно разлилась мелодия, чем-то напоминавшая церковный напев, легкая, как дым кадильниц. Мне чудилось, что флейта говорит где-то со звездами, и что сама ночь стала от этого еще темнее, и что в сердце лесов, в неведомой дали, приглушенный шелестом листвы, тихо поет хор монахинь. Это мадонна Сораида Айрам играла на аккордеоне, держа его на коленях.
Эта музыка, полная пленительной тайны и неги, будила воспоминания и тоску. Каждый из слушавших ее начинал чувствовать в своем сердце знакомые голоса. Несколько женщин с детьми вышли из хижин и сели на землю вокруг мадонны. Тишина, таинство, меланхолия! Улетая ввысь вместе с аккордом, дух, казалось, отрешался от плоти, уносился в звездную ночь, и тело оставалось неподвижным, как окрестная сельва.
Моя душа поэта, привыкшая понимать язык звуков, угадала, что говорила эта музыка людям. Она сулила каучеро освобождение, которое свершится, когда чья-нибудь рука – о, если бы это была моя рука! – набросает картину их бедствий и привлечет внимание потрясенных народов к тому, что творится в страшной сельве; она была утешением для порабощенных женщин, напоминая им, что дети их увидят зарю свободы, которой они никогда не видели; для каждого из нас она была целительным бальзамом, помогавшим облегчить горе вздохами и мечтами.
За несколько минут я пережил все прошедшие годы; я точно стал зрителем своей собственной жизни. Сколько было разных предзнаменований, говоривших о моем будущем! Драки в детстве, дикое и своевольное отрочество, юность без ласки и любви! И кто же волновал меня в этот момент, смягчая душу, заставляя в порыве прощения протянуть руки моим врагам? Это чудо было вызвано бесхитростной мелодией. Несомненно, Сораида Айрам была необыкновенной женщиной! Мне хотелось полюбить ее, как это случалось со мной всегда, когда я любил в результате самовнушения. Я благословлял ее, я идеализировал ее. И, вспомнив о своей горькой судьбе, я заплакал о том, что я так беден, так плохо одет, что меня преследует трагический рок!
Франко, зашедший утром разбудить меня, нашел мой гамак пустым. Он побежал на речку, где я купался, и принес мне волнующее известие:
– Одевайся скорее, мадонна хочет предложить тебе сделку!
– У меня еще не высохла одежда.
– Все равно! Надо пользоваться случаем. Она пришла утром с купанья и сделала нам королевский подарок: галеты, кофе, две банки тунца. Она хочет поговорить с тобой, пока никого нет. Кабан с раннего утра ушел наблюдать за сирингеро и возвратится только к вечеру.
– О чем она хочет со мной говорить?
– Чтобы ты оказал ей предпочтение в торговле. Если тебе пришлют денег, она советует забрать у Кайенца все, что лежит в этих складах; тогда она потребует с него эти деньги в уплату долга. Идем скорее!
Мадонна оживленно разговаривала во дворе с мулатом и Рыжим. Она показывала им свои кружева и перстни на пальцах, желая привести их в изумление. "Это ходячая витрина, – объяснил Франко. – Она предлагает нам купить ткани, кольца, драгоценности вроде тех, какие она носит сама, или даже лучшего качества. По ее словам, она приехала одна в курьяре с тремя индейцами, а свой катер оставила в поселке Сан-Фелипе, на Рио-Негро, так как верхняя Исана непроходима. Но где же у нее товары, что она нам предлагает? Могу поклясться она спрятала лодку в какой-нибудь заводи, и там ее ждут верные люди".
Я решил неожиданно появиться перед этой женщиной в ее спальне, в жаркий час сьесты 1; [1 Сьеста – послеобеденный отдых.] я мысленно повторял приготовленную речь, и волнение еще более усиливало мою бледность. Я застал мадонну курящей сигарету из янтарного мундштука; она томно разлеглась в гамаке, располагавшем ко сну; подол ее юбки мерно колыхался, задевая о пол в такт покачиванию гамака. При моем появлении она выпрямила стан, притворно сердясь на мою бесцеремонность, застегнула блузу и молча уставилась на меня.
Тогда с театральностью, в которой было немало искренности, я промолвил, опустив глаза:
– Не обращайте внимания, сеньора, на мои босые ноги, на заплаты, на мое лицо: моя внешность – трагическая маска души, но через мое сердце все дороги ведут к любви!
Достаточно было одного взгляда мадонны – и я осознал свою ошибку. Она не понимала искренности моей сдачи в плен, которая давала ей возможность направить душу человека, изголодавшегося по ласке, на твердый путь; она не сумела прикрыться очарованием души, заставить меня забыть в женщине самку.
Раздосадованный своим смешным положением, я решил отомстить за ее тупость, сел рядом с ней и, положив ей руку на плечо, резким движением притянул ее к себе. Мои упрямые пальцы впились в ее тело. Поправляя гребни, она повторяла, прерывисто дыша:
– Какие смельчаки эти колумбийцы!
– Да, но только в делах стоящих!
– Легче! Легче! Не мешайте мне отдыхать!
– Ты бесчувственна, как твои волосы!
– О аллах!
– Я поцеловал тебя в голову, а ты даже не почувствовала поцелуя...
– Как так?
– Я как будто целовал твой разум!
– Да, да!
Мгновенье она оставалась неподвижной. Не глядя на меня и не протестуя, она испытывала не стыд, а беспокойство. Потом она внезапно вскочила:
– Не хватайте меня, кабальеро! За кого вы меня принимаете?
– Сердце мое никогда не ошибается! При этих словах я впился поцелуем в ее щеку, один только раз, потому что на губах у меня остался привкус вазелина и рисовой пудры. Мадонна, прижимая меня к своей груди, плаксиво простонала;
– Ангел мой, купи мои товары! Купи мои товары!
Все дальнейшее зависело от меня.
С десяток голых ребятишек с мисками в руках окружили меня и жалобно клянчили маниок. Матери голодной стаей поджидали детей у барака, ободряя взглядами и как бы поддерживая их скорбную мольбу.
Тогда мадонна Сораида Айрам, желая проявить щедрость и заслужить мою похвалу, своей жадной белой рукой, еще хранившей дрожь недавних ласк, открыла, по праву хозяйки дома, кладовую и разрешила маленьким попрошайкам до отвала наесться маниока. Дети набросились на корзину с маниоком, как огонь на солому, но какая-то завистливая старуха разогнала их, крикнув: "Уууу! Брысь! Старик идет!" Испуганная орава детишек рассеялась с такой быстротой, что некоторые из них попадали, роняя драгоценную пищу; другие, более ловкие, подбирали с земли пригоршни маниока и набивали ими рот вместе с мусором и землей.
"Букой", разогнавшим ребят, был румберо Клементе Сильва. Он ходил на рыбную ловлю и теперь возвращался с пустыми сетями. Дети испытывали перед ним ужас: их пугали "стариком" с колыбели, говоря, что, когда они вырастут, он уведет их в гущу лесов, в болотистые сирингали, где их поглотит сельва.
Нелюдимость и робость индейских ребят развиваются в них под влиянием нелепых суеверий. Хозяин для них – сверхъестественное существо, друг магуаре (дьявола): леса помогают ему, а реки хранят тайну его жестокостей. Они знали, что на острове "Чистилище" по воле надсмотрщика погибают непокорные каучеро, индианки-воровки и непослушные дети: их привязывают нагими к деревьям и отдают на съедение москитам и вампирам. Одна мысль о наказании наполняет детей ужасом; не достигнув и пятилетнего возраста, они выходят в сирингали с партией работниц, уже страшась хозяина, заставляющего их подсекать стволы деревьев в жестокой, ненавистной сельве. В такой партии всегда имеется мужчина; он валит топором деревья, и надо видеть тогда, как малыши истязают растение, ковыряя его ветви и корни гвоздями и иглами, пока не извлекут из него последнюю каплю сока!
– Что вы скажете, дон Клементе, об этих детях?
– Глядя на меня, они боятся своего будущего!
– Но ведь вы приносите счастье! Сравните наши страхи два дня назад с тем спокойствием, какое мы испытываем сейчас!
Вспомнив о предстоящей разлуке, мы в душе раскаялись, что заговорили об этом, и замолчали, стараясь не встречаться глазами.
– Разговаривали вы сегодня с товарищами?
– Мы всю ночь были на рыбной ловле. Теперь они отсыпаются.
– Пойдемте к ним.
Когда мы проходили мимо стоявшего близ реки барака, я увидел группу девочек лет восьми – тринадцати, сидевших на земле унылым кружком.
Все они были одеты в замызганные платья из цельного полотнища, державшиеся на шнурке, перекинутом через плечо, так что у них оставались обнаженными руки и грудь. Одна из девочек выбирала вшей у подруги, которая заснула у нее на коленях; другие мастерили папиросы из коры табари, тонкой, как бумага; эта кусала сочный каймито, а та, с растрепанными волосами и глупым видом, успокаивала сучившего ножками голодного ребенка: она совала ему в рот мизинец вместо пустой груди. Никогда я не видел картины более безотрадной.
– Дон Клементе, чем занимаются эти маленькие индианки в отсутствие родителей?
– Это – наложницы наших хозяев. Их выменяли у родителей на соль, ткани, посуду или увели в рабство в уплату долга. Они почти не знали невинного детства, и у них не было другой игрушки, кроме тяжелого кувшина для веды или братишки за спиной. Каким трагическим и нечистым было для них превращение из ребенка в женщину! Не достигнув десяти лет, они прикованы к постели, как к ложу пыток, и, искалеченные хозяевами-насильниками, растут болезненными, молчаливыми, пока не почувствуют с ужасом, что стали матерями, не понимая, что такое материнство.
Содрогаясь от негодования, мы пошли дальше; и тут я заметил навес из листьев пальмы мирити на двух подпорках, под которым в рваном гамаке лежал с видом мечтателя молодой еще мужчина с восковым лицом. У него, по всей видимости, были повреждены глаза: они были закрыты двумя привязанными ко лбу тряпицами.
– Как зовут этого человека? Он завязал себе глаза словно ему неприятно меня видеть?
– Это наш земляк, отшельник Эстебан Рамирес. Он почти совсем потерял зрение.
Тогда, подойдя к гамаку и сняв повязку с его глаз, я тихо и взволнованно произнес:
– Здравствуй, Рамиро Эстебанес! Я узнал тебя!
Необычная дружба связывала меня с Рамиро Эстебанесом. Мне хотелось быть его младшим братом. Никто не внушал мне такого доверия, как он, – доверия, которое, держась выше сферы обыденного, полновластно царствует в сердце и в разуме.
Мы часто встречались, но никогда не переходили с ним на "ты". Рамиро был великодушен, я порывист. Он был оптимистом, я – меланхоликом. Он был платонически добродетелен, я– полон легкомыслия и чувственности. Но эта противоположность характеров сближала нас, и, не изменяя своим наклонностям, мы взаимно дополняли друг друга: я привносил в нашу дружбу фантазию, он философию. Привычки разделяли нас, но мы влияли друг на друга в силу самой противоположности. Он старался держаться стойко против соблазнов, но, хотя и порицал мои похождения, им владело любопытство, нечто вроде греховного соучастия в поступках, на какие он сам был неспособен по своему темпераменту. В душе Рамиро как бы признавал привлекательность земных искушений. Мне казалось, что, несмотря на свои разглагольствования, он был бы рад променять свою воздержанность на мое сумасбродство. Я настолько привык сравнивать наши точки зрения, что меня всегда заботила мысль: что подумает обо мне мой рассудительный друг.
Рамиро любил в жизни все благородное, все достойное и похвальное: семью, родину, веру, труд. Он содержал родителей и жил, во всем себя ограничивая; себе он оставлял одни лишь духовные наслаждения и в бедности сумел достигнуть высшей роскоши – быть великодушным. Он путешествовал, учился, сравнивал культуры разных народов, изучал людей, и от всего этого у него осталась сардоническая улыбка, появлявшаяся, когда он приправлял свои суждения перцем анализа, а свои шутки – кокетством парадокса.
В прошлом, когда я узнал, что он ухаживает за известной красавицей, я хотел спросить его: возможно ли, чтобы такой бедный юноша, как он, собирался поделить с другим хлеб, который он с таким трудом добывал для родителей. Я еще не успел развить ему свою мысль, как он справедливо возразил мне: "Разве я не имею права на мечту?"
Именно эта безумная мечта и привела его к катастрофе. Он стал меланхоличным, молчаливым и в конце концов перестал быть со мной откровенным. Однажды я сказал, желая испытать его: "Мне хотелось, чтобы судьба сохранила мое сердце для женщины, родственники которой ни в чем не могли бы считать себя выше моих родных". И Рамиро ответил: "Я тоже об этом думал. Но что поделаешь, я уже был влюблен!"
Вскоре после его любовной неудачи мы перестали видеться. Я знал лишь, что он куда-то эмигрировал и что судьба улыбнулась ему, судя по зажиточной жизни, которую вела его семья. А теперь я встретил его в фактории на Гуараку голодного, никому не нужного, под вымышленным именем, почти слепого.
Унылое настроение Рамиро огорчило меня, но из сострадания я не осмелился расспрашивать его о жизни. Я тщетно ждал, что он сам начнет мне говорить о себе. Но прежний Рамиро переменился: ни рукопожатия, ни сердечного слова, ни радостной улыбки при встрече, при воспоминании о проведенных вместе годах юности, воскресших перед ним в моем лице. Напротив, Рамиро, как бы в отместку, хранил ледяное молчание. Тогда, чтобы уязвить его, я сухо произнес:
– Она вышла замуж! Знаешь, она ведь вышла замуж! Эти слова вернули мне друга; но это был уже не прежний Рамиро Эстебанес; вместо кроткого философа я встретил желчного мизантропа, познавшего жизнь, но видевшего ее с одной только стороны. Он спросил, хватая меня за руку:
– И кем она стала – настоящей супругой или наложницей своего мужа?
– Кто это может сказать?
– Ясно, что она обладает всеми добродетелями идеальной супруги, но для этого нужен муж, который бы не развращал и не унижал ее. А я слышал, что ее муж – один из тех завсегдатаев публичных домов, которые дезертируют оттуда и женятся из тщеславия или из-за денег, ради светских связей и успеха в обществе, а потом развращают и бросают жену или же заставляют ее стать на брачном ложе публичной женщиной, потому что их семейная жизнь немыслима без утонченного разврата.
– А кому до этого дело? Главное – носить громкое имя, высоко котируемое в большом свете...
– Слава богу, значит в мире еще существует простодушие!
Эта фраза, как иглой, уколола меня. Я поджидал удобного случая, мне хотелось доказать Эстебанесу, что и я способен на язвительность, но случая не представилось, и он продолжал:
– Что касается имен, то мне припомнился анекдот об одном министре, у которого я был письмоводителем. Это был необычайно популярный министр! В его кабинете всегда было полно народа! Однако скоро я заметил странное явление: просители выходили оттуда с пустыми руками, но преисполненные гордости. Однажды в министерство пришли два разодетых в пух и прах кабальеро завсегдатаи игорных домов и светских салонов. Министр, протягивая им руку, спросил их имена.
– Саррага, – представился один.
– Комбита, – отрекомендовался другой.
– Ах, вот как! Вот как! Как я рад, какая честь для меня! Значит, вы потомки рода Саррага и рода Комбита! Когда они ушли, я спросил начальника:
– Кто предки этих молодчиков, если их происхождение вызвало в вас такое бурное восхищение?
– Восхищение? Я впервые о них слышу. Но я рассудил вполне логично: если одного зовут Комбита, а другого – Саррага, их родители должны носить те же фамилии. Вот и все.
Рамиро не замечал, что его остроумие восхищало меня, я же притворился равнодушным к его словам. Я хотел держаться с ним как с учеником, а не как с учителем, хотел показать ему, что труды и разочарования научили меня больше, чем наставники-философы, что суровость моего характера полезнее в борьбе, чем немощное благоразумие, утопическая кротость и вялая доброта. Таково было решение столь важной для нас проблемы: побежденным из нас двоих оказался он. Познав всю горечь страсти, претерпев крушение своих идеалов, он, казалось мне, должен был начать бороться, мстить, добиваться своего, обрести свободу, стать настоящим мужчиной, поднять мятеж против судьбы. Видя Рамиро бессильным, вялым, обездоленным, я захотел горделиво поведать ему свои приключения и поразить его своей отвагой...
– А ты и не спросишь, каким ветром занесло меня в сельву?
– Избыток энергии, поиски Эльдорадо, кровь предков-конкистадоров...
– Я похитил женщину, а ее похитили у меня! Я пришел убить того, кто это сделал!
– Тебе не к лицу красный плюмаж Люцифера.
– Ты не веришь в мою решимость?
– А стоит ли мучиться из-за этой женщины? Если она такова, как мадонна Сораида Айрам...
– Ты что-нибудь уже слышал?
– Мне показалось, что ты входил в ее хижину...
– Значит, ты еще не совсем потерял зрение?
– Пока еще нет. Беда случилась из-за моей небрежности, когда я коптил ком каучука. Я развел огонь и заслонил его дымовой воронкой, но вдруг непокорная ветка обдала мне лицо снопом искр.
– Какой ужас! Словно кто-то захотел отомстить твоим глазам!
– Да, в наказание за то, что они видели!
Эти слова были для меня откровением: значит, Рамиро – тот самый человек, который, по словам Клементе Сильвы, был свидетелем кровавых событий в Сан-Фернандо дель-Атабапо, так это он не боялся рассказать, как Фунес закапывал людей живьем. Рамиро видел невероятные картины грабежа и убийств, и я горел желанием узнать все подробности этой трагедии.
Значит, и с этой стороны Рамиро Эстебанес был для меня интереснейшим человеком. Он понемногу возвращался к своей прежней братской откровенности со мной; моя досада на него прошла, и мы поведали друг другу наши невзгоды. Но в тот день мы ни словом не обмолвились о зверствах полковника Фунеса, – и Рамиро поверял мне свои горести, словно обретя во мне покровителя.
Больнее всего было слышать, каким неслыханным унижениям подвергал его надсмотрщик, по прозвищу Аргентинец. Этот ненавистный, льстивый и коварный интриган, выдававший себя за выходца из Аргентины, обрек сирингеро на голодную смерть; он ввел в практику оплату каучука маниоком из расчета одной пригоршни маниока за литр каучука. Он прибыл на Гуараку с партией беглых с реки Вентуарио. Предложив Кайенцу купить своих спутников, он превратился в их угнетателя. Желая показать физическую выносливость каучеро и получить наивысшую цену, он побоями принуждал их к изнурительной работе. Он властвовал и среди женщин, он отдавал их обессиленные тела на поругание своим приспешникам. Гнусностью своего поведения он завоевал расположение Кайенца, затмив самого Кабана. Вакарес ненавидел Аргентинца и был с ним на ножах.
Когда Рамиро Эстебанес заканчивал свой рассказ об этих преступлениях, в бараки унылой вереницей начали возвращаться каучеро: они несли сосуды с жидким каучуком и зеленые ветви дерева массарандубы, которые дают при копчении густой дым. Пока одни привязывали гамаки, чтобы повалиться в них и переждать приступ лихорадки или со стоном корчиться от раздувавшей их тело бери-бери, другие разводили огонь, а женщины, даже не успев снять с себя ношу, кормили грудью голодных детей.
С рабочими пришли Кабан и человек в непромокаемом плаще, вертевший в руках хлыст из балаты. Он приказал опорожнить большой сосуд и принялся измерять кружкой жидкий каучук, принесенный гомеро. Осыпая их ругательствами и угрозами, он всячески стремился урезать количество маниока на ужин.
– Смотри, – вскричал, дрожа всем телом, Рамиро, – вон тот человек в плаще и есть Аргентинец!
– Как? Тот тип, который смотрит на меня исподлобья, это и есть твой хваленый Аргентинец? Да ведь это Пройдоха Лесмес, личность хорошо известная в Боготе.
Заметив, что я обратил на него внимание, надсмотрщик начал еще больше придираться к каучеро. Он расхаживал с важным видом, желая пустить мне пыль в глаза и показать, как трудно будет мне удовлетворить моего будущего хозяина. Притворяясь занятым и озабоченным, он направился в мою сторону, что-то записывая на ходу в блокнот и явно намереваясь придраться ко мне.
– Ваше имя, приятель? Из какой вы партии?
Задетый нахальством самозванца, я, желая посрамить его, обернулся к каучеро и громко ответил:
– Я из партии "пижонов". Завистники, знавшие меня в Боготе, прозвали меня Пройдохой Лесмесом; впрочем, я уже давно перестал обирать их, хотя наше общество как нельзя лучше приспособлено для грабежа. Я предпочитал то и дело закладывать обручальное кольцо, рискуя, что об этом узнает моя нареченная. Общественное положение обязывало меня к расточительности. Я посвятил мои школьные годы писанию анонимных писем своим кузинам о претендентах на их руку, которые не были достаточно богаты или знатны. Я забавлял кучки ротозеев на перекрестках, цинично указывая пальцем на проходивших девушек; я возводил на них тысячи клеветнических обвинений, поддерживая тем самым свою репутацию опытного развратника. Члены общества взаимного кредита единогласно избрали меня кассиром. Сто тысяч долларов не уместились в моем саквояже: мне дали только пятнадцать процентов. Я вступил в, должность, предварительно дав расписку в получении уже не существующего капитала. Сначала меня, как человека неопытного, мучила совесть, но члены общества успокоили меня. Мне рассказали о многих "рвачах", которые безнаказанно грабили кассы, банки, фонды, не подрывая своей репутации. Один подделывал чеки, другой фальсифицировал счета и вклады, третий присваивал себе деньги, позволявшие ему прослыть богатым женихом, в чем и преуспевал, потому что несправедливо и нечеловечно заставлять себя перетаскивать денежные сумки и пачки банковых билетов, когда нуждаешься в самом необходимом, ежедневно испытывать муки Тантала и быть голодным ослом, несущим на спине вязанку сена. Я приехал сюда и останусь здесь, пока не забудут о моей растрате; вскоре я возвращусь в Боготу одетым по последней моде: в меховом пальто и в шикарных ботинках; скажу, что ездил в Нью-Йорк, нанесу визиты знакомым, друзьям и получу новую доходную должность. Вот сведения о моей партии!
Я замолчал и оглянулся на Рамиро, довольный тем, что подвернулся случай показать мою язвительность. Пройдоха Лесмес, не меняясь в лице, отпарировал:
– Тетки и сестры за все расплатятся.
– Чем они заплатят? Вы – разорившиеся наследники богатой семьи. После того как вы поделите наследство, мы станем равны.
– Артуро Кова вздумал со мной равняться? Каким же образом?
– А вот таким!
Вырвав у него хлыст, я ударил его по лицу.
Пройдоха бросился бежать, путаясь в плаще. Он кричал, требуя ружье.
Но тем дело и кончилось.
Прибежали Кабан, мадонна и мои товарищи. Они пытались удержать меня. Один рослый каучеро, хвастливо подбоченясь, заявил:
– Со мной так не поступили бы. Если бы вы ударили меня по лицу, один из нас остался бы мертвым на земле.
Несколько человек из обступившего нас кружка возразили ему:
– Не рисуйся, вспомни об Искорке, который на Путумайо бил тебя плетью.
– Да, но если он попадется мне еще хоть раз, я отрублю ему руки!
– Франко, что сказал тебе Рамиро Эстебанес о разговорах в бараках?
– Рамиро восхищается твоей смелостью и порицает твое неблагоразумие. Гомеро рады, что ты так унизил Пройдоху Лесмеса, но все они чем-то обеспокоены, чуют недоброе. Я сам начинаю чего-то бояться. С помощью Рыжего Месы я пытался выполнить твои приказы относительно восстания; но никто из пеонов не хочет бунтовать, потому что никто не доверяет ни тебе, ни твоим планам. Они думают, что ты хочешь встать во главе мятежников, поработить их или продать в другом месте. Мы рискуем нарваться на доносчика. Лесмес отправился сегодня утром на разведку и хочет взять с собой в качестве румберо Клементе Сильву. Хорошо еще, что Кабан не согласился отпустить старика.
– Что ты говоришь? Необходимо, чтобы лодка не позднее этой ночи отплыла в Манаос.
– Как жалко, что она мала. Если бы мы уместились все...
– Неужели ты не понимаешь, как ты не прав? Мы должны остаться здесь. Наше присутствие на Гуараку – гарантия наших посланцев. Кто позаботится об их судьбе, если их схватят по пути. Надо дать им время спуститься по Исане. Потом мы приложим все усилия, чтобы бежать, а колумбийский консул тем временем выедет из Манаос, и мы встретимся с ним на Рио-Негро. Ждать придется не больше двух месяцев; мадонна дает свой катер, и наши посланцы пересядут на него в Сан-Фелипе.
– Слушай, старик Сильва говорит, что он не оставит тебя одного, он не может воспользоваться милостями этой женщины, рабом которой он был после того, как она жила с Лусьянито.
– Мы это уладили еще вчера. Дон Клементе поедет с мулатом и двумя гребцами. Пропуска уже подписаны мною. Провиант готов. Мне остается только написать письма.
Встревоженный словами Фиделя, я побежал искать Сильву. Я таким умоляющим тоном стал просить его, что довел старика до слез.
– Забота о моей судьбе не должна вас задерживать.
Ради бога, уезжайте, захватив останки вашего сына! Подумайте только, если вы не поедете, все откроется, и мы никогда не выберемся отсюда! Приберегите ваши слезы, чтобы смягчить душу консула и убедить его поскорее приехать сюда и вернуть нам свободу! Возвращайтесь сюда с ним; не останавливайтесь ни днем, ни ночью! Будьте уверены, что мы скоро встретимся. Мы тогда будем в Гуайниа. Ищите нас на Ягуанари в бараке Мануэля Кардосо. Если вам скажут, что мы ушли в лес, идите по нашим следам. Вы вскоре наткнетесь на нас. Вы видите: я молю вас так же, как Коутиньо и Соуза Машадо молили вас, заблудившись в сельве: "Сжальтесь над нами! Если вы нас покинете, мы погибнем от голода". Потом я прижал к своей груди мулата Корреа:
– Поезжай, но помни, что мы заслуживаем свободы. Не оставляйте нас в этих лесах. Мы тоже хотим возвратиться в родные места, у нас тоже остались любимые матери. Помни, что, если мы умрем в сельве, даже Лусьяно Сильва будет счастливее нас: наши останки никто не отвезет на родину.