Текст книги "Осколки одной жизни. Дорога в Освенцим и обратно"
Автор книги: Хэди Фрид
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)
Освенцим
День сменялся ночью, а ночь – днем. Мы пытались спать сидя: не было места для всех, чтобы вытянуться. Ночью мы по очереди ненадолго ложились. Параша в углу переполнилась, стоял тошнотворный запах пота, мочи и экскрементов. Кончилась вода, и жажда стала непереносимой. Люди просили пить, молились, стенали, кричали. Когда поезд останавливался, я пыталась просить у охранников немного воздуха и воды, но напрасно. Одного из маленьких детей мы подняли к окну и научили его сказать: «Битте шон, вассер» – «Пожалуйста, воды», но его голосок не был услышан. Охранники только кричали на нас, чтобы мы молчали, и грозили нам своими винтовками.
Названия станций были уже не венгерские. Изменилось направление поезда, он уже шел не на запад, названия были польские. Куда нас везли? Теперь мы были готовы к худшему, но так устали и измучились от жажды, что мечтали лишь об одном: поскорее бы все это кончилось. Если нам суждено умереть, то пусть это свершится быстрее: хуже нам уже не будет. Дети плакали. Одна девушка упала в обморок. Ее мать стала кричать, просить о помощи, отец пытался поднять девушку. Воды! Воды! Неужели никто над нами не сжалится?
Раздался свисток, поезд снова тронулся, нас везли дальше. Прошло несколько часов. Стемнело. Поезд остановился на запасном пути. Кругом была темная ночь. Где мы? Те, кто теснились ближе к оконным щелям, сумели распознать неподалеку указатель: «Освенцим». Это не говорило нам ни о чем. Люди стонали, плакали, молились. Большинством овладела апатия. Каждый думал прежде всего о ВОДЕ.
Мама вдохнула ночной воздух, и ей показалось, что пахнет чем-то странным.
– Я чувствую газ. Вот теперь это произойдет. Они накачают газ в вагоны, – она говорила с трудом, из последних сил.
– Нет, мама, это невозможно. Вагоны не запечатаны. Через щели будет проходить воздух.
– Разве вы не чувствуете этот всюду проникающий запах?
– Может быть, это с фабрики, где мы будем работать, – сказал отец.
– Не плачь, мама, – сказала Ливи, – я буду помогать тебе стирать каждый день.
Мама погладила Ливи и пыталась улыбнуться.
Сквозь щели в вагон просочился свет прожекторов, и через несколько часов двери открылись. Мрачные мужчины в полосатой одежде выгоняли нас из вагонов.
– Raus, raus! Schnell, schnell! (Вон, вон! Быстро, быстро!) – Они кричали и ругались.
Все спешили к выходу, но мы с отцом задержались и спросили одного из мужчин:
– Где мы находимся?
Человек в тюремной одежде беспокойно оглянулся и, убедившись, что никто не услышит, ответил тихо:
– Лагерь истребления.
Так мы наконец узнали. Мы посмотрели друг на друга, но не успели ничего сказать.
Эсэсовцы, наблюдавшие вместе со своими собаками за этой сценой с платформы, заорали на нас. Они то и дело щелкали хлыстами, целясь по отстающим.
Из громкоговорителя скомандовали: «Мужчины налево, женщины направо». Дубинки обеспечивали выполнение приказа. Я быстро поцеловала отца и сказала, чтобы он поторопился, пока его не ударили. Сделав несколько шагов, я услышала щелканье хлыста и крик. Может быть, это били моего отца? Никогда мне не узнать ответа.
Я догнала мать и сестру и встала в строй. Женщины длинной вереницей медленно двигались к столу, где эсэсовец, стоя рядом со своей ищейкой, помахивал палкой, как дирижер на помосте: «направо, налево, налево, налево». Это был сам Вотан, распоряжающийся жизнью и смертью.
– Мы родственники. Мы хотим быть вместе, – протестовал кто-то.
Он безучастно смотрел перед собой и механически повторял:
– Вы встретитесь позже. Старики и дети поедут в фургоне. Вы все направляетесь в одно место.
Матери неохотно отпускали своих дочерей. Сестры отделялись от сестер.
Моя мама была безутешна. Пока мы продвигались в длинной очереди, Ливи и я держали ее за руки и пытались придумать что-нибудь, чтобы она перестала плакать.
– Мама, ведь ты прожила хорошую жизнь?
– Да, но вы обе еще не жили. Почему вы должны умереть?
– Не думай об этом. Не думай о нас. Я не жалею, что умру.
Я примирилась с тем, что нас ведут на смерть. Я воспринимала это спокойно, не протестуя, даже не думая о сопротивлении. Может быть, потому, что в глубине души я в это еще не могла поверить.
Мы стояли перед высоким блондином в новенькой, с иголочки, форме СС. Позднее я узнала, что его звали доктор Менгеле. Он остановил на нас свой пронзительный взгляд и указал палкой на маму:
– Вы направо, вы обе налево.
Мама в своем темно-синем платке на голове, с покрасневшими глазами тесно прижималась к нам.
– Эго мои дети.
– Вы увидите их завтра.
– Можно мне немного воды?
– Вы получите кофе, когда прибудете на место.
Бедная мама. Она не получила кофе, когда прибыла туда. Когда она стояла там, подняв свои иссохшие губы, из крана потек газ.
Я быстро отступила от нее. Может быть, слишком быстро. За долю секунды в моей голове промелькнула мысль: «Она умрет, а мы будем жить. Я не хочу идти с ней. Я хочу жить».
Как только мы расстались, у меня хлынули слезы. Меня охватило чувство вины. Неожиданно я увидела свою молодую мать глазами эсэсовца. Она выглядела старой в темном платке, с покрасневшими глазами. Почему я не заставила ее перестать плакать? Почему я не сняла с нее платок? Почему? Почему?
Ливи не могла понять, почему я плачу. Не знаю, что она чувствовала, но она считала, что у меня нет причины плакать.
– Мама, мама, что случится с мамой? – повторяла я снова и снова.
– Ты слышала, что она поедет в фургоне? Она будет там ждать нас.
– Боюсь, что ее там не будет. – Я не стала говорить Ливи, что я услышала от человека в поезде: «Лагерь истребления».
– Тогда мы встретимся завтра, – сказала Ливи.
Но я знала, что этого не будет. И совесть не давала мне покоя: это я виновата в том, что она умрет. Я предала ее. А сама буду жить.
Плетясь в колонне, я не могла думать ни о чем другом. Нас построили в ряды по пять человек. Мы шли в лагерь и наконец пришли на место, где стояло несколько бараков. Нам сказали, что это бани. Было еще темно, но здесь также светили прожектора. Эсэсовец отдавал приказы:
– Сложите все ваши вещи в одну кучу. Бели у вас есть деньги или ценности, отдайте их женщине у конторки. Тот, у кого будут обнаружены ценности, будет сурово наказан. Затем разденьтесь. Аккуратно сложите свои вещи. Свяжите ботинки и положите их отдельно.
Я не могла понять, как мне удастся найти свои вещи в такой большой куче, но поступила, как было приказано. Послушание прежде всего. У меня все еще было то маленькое оловянное колечко, память о Пую. И еще у меня была тонкая золотая цепочка с сердечком, и я ни за что не хотела с ней расставаться. Я подошла к женщине, показала ей грошовое колечко и спросила:
– Можно оставить это?
Женщина содрала с меня кольцо и бросила в кучу барахла. Я посмотрела на него и подумала: «Если я не могу сохранить на память грошовое колечко, то нет смысла хранить и цепочку», и бросила ее в ту же кучу.
Мы сняли с себя все и выстроились перед мужчиной, который стриг всех наголо. Мы пытались прикрыть свою наготу руками, но надсмотрщики из СС ходили вокруг и избивали тех, кто не стоял прямо. Подошла моя очередь. Я проглотила комок в горле, попыталась забыть, где я нахожусь, и встала по стойке смирно перед «парикмахером». Он стоял на табурете, быстро работая ножницами. Он состриг все мои волосы, совершенно наголо. Сперва ножницами, а затем машинкой. Покончив с головой, он остриг волосы подмышками и, наконец, между ног. Мои брови его не интересовали.
После стрижки нам выдали маленькие, вонючие кусочки мыла и приказали помыться. После душа нам пришлось надеть серую тюремную одежду прямо на мокрое тело. Было неприятно, но мы были вынуждены покориться. Нам разрешили надеть свою обувь, пришлось разыскивать ее в куче. Мне было хорошо в моих удобных черных ботинках и было жалко девушек, которые ковыляли в элегантных туфлях-лодочках.
Процедура закончилась. Мы не могли узнать друг друга. В сером рассвете колыхалось море серых биллиардных шаров. Я взяла Ливи за руку, я боялась потерять ее, боялась, что не узнаю сестру, если выпущу руку. Я смотрела на нее. Без своих чудесных кос, черных, как вороново крыло, моя маленькая сестра была похожа на мальчика. Я смотрела на других, стараясь встретиться с ними взглядом, чтобы узнать старых друзей. Какая-то греческая богиня вдруг подняла свои глаза, и я узнала Дору. Я всегда любовалась ее профилем, но теперь, без волос, с прямым носом и правильными чертами лица, она была похожа на статую, изваянную Фидием. Ее глаза искали мои, и я увидела в них сомнение, затем настороженное узнавание.
– Хеди, это ты?
– Ты меня не узнаешь?
– Да. Но все мы выглядим немного странно.
– Только не ты. Ты прекрасна даже без волос, – сказала я, подумав о том, как я сама выгляжу. Как, должно быть, торчит мой большой нос, теперь, когда волосы не прикрывают лицо. Я ощупала свой лысый череп и задрожала. Ощущение было ужасное.
Незаметно ночь сменилась восходом, а восход утром. Толпа дрожащих девушек, больше похожих на мальчиков, боязливо теснилась у бани. Опять нам велели построиться, и началась первая перекличка. Я была последней в строю и слышала, как эсэсовец тщательно пересчитал нас – 421. Итак, это все, что осталось от нас, 421 – женщины и девушки. А сколько мужчин? Возможно, столько же. Менее трети из трех тысяч человек, покинувших гетто утром 15 мая.
Что-то мокрое упало на мой голый череп, выведя меня из задумчивости. Я потрогала – это была капля дождя. Вскоре последовали другие. Я чувствовала, как они скатываются по моей голове, задерживаются в бровях, стекают струйками по шее. Я дрожала, но, посмотрев на других, рассмеялась. Мои несчастные промокшие подруги были похожи на новорожденных телочек: серые, лысые, они еле держались на ногах, но поблизости не было коров, к которым можно было бы прижаться. Наша охрана ушла в свое помещение, а мы остались стоять под дождем. Мы ждали на улице, не зная, чего мы ждем. Дождь хлестал по нашим спинам. Время тянулось медленно. Наконец появился комендант – эсэсовец, который должен был принять 421 заключенную. Он еще раз пересчитал нас и велел идти.
По дороге, за изгородью, мы увидели группу женщин, которые выглядели старше нас. Девушки стали кричать, спрашивать о матерях, но им приказали замолчать и сказали, что запрещено разговаривать с другими заключенными. Женщины смотрели на нас удивленно, не отвечая, но у девушек появился проблеск надежды, что среди них могут быть наши матери. Почему бы и нет? Был лагерь для женщин, лагерь для мужчин, почему не могло быть лагеря для стариков и детей? Но мне было трудно поверить этому, как ни старались убедить меня другие.
Мы подошли к месту, где стояло много низких бараков. Их можно было бы принять за фабрику, если бы не высокие ограждения из колючей проволоки, на которой висели таблички, предупреждавшие: ограждение под током. Все что можно было охватить взглядом, было холодное и стерильное. Нигде никакой зелени. Ни травинки. Даже небо было серое. Набухающие тучи дыма все время застилали синеву неба, которая, мы знали, была там, выше.
Нас ввели в один из бараков. Из дневного света – в кромешную тьму. Понадобилось время, чтобы глаза начали различать что-то в слабом свете, который пробивался через два маленьких оконца в конце барака. Потолок низко нависал, и около двери находилась небольшая ниша – помещение для охраны, как мы узнали позже, для «блоковой» – женщины, старшей по блоку. Отсюда влево шел узкий коридор, по обе стороны которого тянулись нары в три этажа, размером примерно три на два метра, так что на них можно было сидеть. На этих нарах мы должны были жить, есть и спать – по десять девушек в каждом отсеке.
С теми девятью девушками, что были ближе ко мне, мы заняли один из верхних отсеков. Было очень тесно. Когда наступила ночь, стало ясно, что мы можем расположиться только валетом. Если кому-то надо было повернуться, то все десять человек должны были сделать это одновременно. Если кто-нибудь пытался лечь на спину, то это немедленно вызывало громкий протест. Сколько ночей лежала я на боку и мечтала растянуться на спине! Или свернуться калачиком – удовольствие, которое мы не могли себе позволить.
Мы спали на голых досках, подушкой нам служила обувь. Девушки в нижнем ряду лежали на полу, их могли толкать все проходящие. Тех, кто был в середине, постоянно беспокоили спускавшиеся и поднимавшиеся с верхнего ряда, так что мне повезло, что я была наверху.
Мы держались впятером с тех пор, как нам было приказано строиться по пять в ряд. Мы с Дорой, прекрасной талантливой Дорой, на которую все смотрели снизу вверх, мы вдвоем взяли на себя ответственность за детей – Сюзи, Ливи и Илу. Сюзи, моей кузине, было пятнадцать, Ливи четырнадцать, а Иле, кузине Сюзи, было Двенадцать. Ила выглядела старше своих лет, но на самом деле была совсем ребенком. Она была самой младшей в Освенциме, и это было заметно. Молчаливой, замкнутой, ей было очень трудно научиться жить без родителей; она была апатична, в отличие от Ливи и Сюзи, которые большую часть времени болтали. Сюзи и Ливи давно были друзьями, как и мы с Дорой. Более того, Дора была помолвлена с Цали, братом Сюзи, который находился в румынской тюрьме. Все эти нити тесно связывали нас, и мы чувствовали особую ответственность друг за друга.
Когда мы расположились на нарах, мне пришлось поделиться тем, что я слышала в поезде. Мне не поверили. Дора слушала меня задумчиво, но Сюзи и Ливи надеялись на лучшее и болтали о том, как хорошо будет опять увидеть своих матерей. Измученные, мы наконец уснули.
Горьким было пробуждение на следующее утро. Мы вспомнили наших матерей. Я рыдала, мама так и стояла у меня перед глазами. Я думала и об отце, но не так печалилась о нем – я считала, что он жив и находится где-нибудь в Освенциме. Я не чувствовала ни голода, ни жажды, и когда нам первый раз дали еду, я отдала свой хлеб Ливи. Я не могла есть, хотя мы ничего не ели весь предыдущий день.
Девочки подбежали к охранницам и спросили:
– Когда придут наши мамы?
Охранницы, польские девушки, очерствевшие за несколько лет заключения, указали на дымящиеся трубы.
– Там ваши мамы, дурочки. Как вы думаете, куда вы попали, это что – дом отдыха? Это лагерь уничтожения. Посмотрите на трубы. Разве вы не видите пламя? Там горят ваши мамы, ваши отцы превратятся в пепел, ваши маленькие братья и сестры попадут на небо.
– Какие они жестокие, – сказали мои подруги. – Эти годы страданий сделали их мстительными садистками. Они хотят, чтобы нам было так же больно, как им от потери близких. Им хочется мучить нас, так долго не знавших нацизма. Они завидуют нам, что мы жили еще нормально своими семьями, когда они уже страдали в лагерях.
Труба извергала черные клубы дыма с пронзительной вонью. Она стояла на фоне неба, как восклицательный знак, подтверждая сказанное польскими девушками.
– Это сжигают мусор, – сказали мои подруги и перестали слушать польских девушек. – Они нас не обманут. – И продолжали мечтать о встрече с родными. Только я плакала.
Ливи старалась успокоить меня:
– Не плачь, мама скоро придет. Вот увидишь.
Я не отвечала. Я не могла лишать ее надежды.
Нам пришлось затвердить распорядок дня.
Подъем на рассвете, потом перекличка. Мы спали в одежде, так что не тратили время на одевание.
После подъема все спешили в уборную: нужно было управиться до переклички. Уборной служил большой барак с возвышением в середине. По обе стороны «трона» было большое количество дыр, так что одновременно могло сидеть на корточках 20 человек. Перед каждой дырой быстро образовывалась длинная очередь, и каждая девушка следила за тем, чтобы ее предшественница не сидела ни минуты больше, чем абсолютно необходимо. Иногда заходили охранники и начинали жестоко избивать всех подряд – им казалось, что мы сидим слишком долго. Тогда мы стали садиться на корточки по двое одновременно, зад к заду, над одной дырой, чтобы ускорить дело. Пользоваться дырой в одиночку было почти роскошью.
Уборная находилась в соседнем здании, и мы все должны были оправляться – под охраной – в одно и то же время. Если кому-то нужно было выйти раньше, приходилось ждать. Хуже всего было ночью, когда уборная заперта. Тогда приходилось пользоваться большими бочками за углом. Это следовало делать очень осторожно, так как бочки легко опрокидывались.
Помыться было почти невозможно. Был кран, под которым можно было ополоснуть руки и лицо после уборной, но обычно он бывал перекрыт. Изредка нам разрешалось ополоснуться в бане, и тогда выдавалась чистая одежда. Она состояла из пары больших серых подштанников, грубой рубашки и платья из той же грубой серой материи. Платья были только двух размеров, и как бы мы ни старались, нам никогда не удавалось получить нужный размер. На одних платья висели, как плащ-палатки, а другие бегали в мини-юбках, из под которых висели штаны, подвязанные веревкой. Мы ходили в своей собственной обуви, и я опять пожалела девушек, у которых были туфли на высоких каблуках, которые скоро сломались. Чулок у нас не было, но каждой был выдан синий мужской носовой платок с серыми краями, чтобы покрыть лысую голову.
После утренней оправки следовало быстро ополоснуться под краном и бежать на перекличку. Помыться было особенно важно, поскольку у нас не было бумаги. Проблема была очень серьезная и требовала изобретательности. Иногда удавалось найти кусок жесткого картона от коробки, иногда мы отрывали кусок от своих штанов или рубашки. Хотя это могло обнаружиться при смене одежды и повлечь за собой наказание, ничто не могло нас остановить. Мы продолжали это делать, так что наше нижнее белье становилось все короче и короче.
Самым важным повседневным событием в лагере была перекличка. Это был почти религиозный ритуал. Нас выгоняли из блоков три раза в день. Все должны были выстраиваться по пять человек в ряд, исключения не делались ни для больных, ни даже для умирающих. Нас считали и пересчитывали, сперва считала «блоковая», затем охранник из СС, затем другой, и, наконец, начальник СС. Цифры должны были сходиться. Я не помню, чтобы они когда-нибудь не сошлись, «блоковая» не решалась передать группу охране СС, пока не убеждалась в том, что числа сходятся. Нам приходилось стоять часами, пока они нас считали и пересчитывали. Если девушка падала в обморок или ей становилось плохо, она должна была лежать тут же. Никому не позволялось нарушить строй. Мы должны были стоять смирно и в ветер, и в дождь, в полуденный зной и в мороз. В нашей пятерке Дора всегда стояла первая, а я последняя. Мы прижимались к стоящим впереди девушкам, согреваясь сами и согревая их таким образом.
После переклички выдавали завтрак. Мы быстро бежали назад в барак, чтобы никто не украл наш скудный паек. Мы получали маленький кусочек хлеба и крошку маргарина, иногда чайную ложечку повидла и «кофе» – черную жидкость, которая напоминала кофе только по названию. Но она была горячей и немного восстанавливала жизнь в онемевших членах. Завтрак продолжался недолго, и проблеск благополучия быстро исчезал.
Затем мы продолжали сидеть в своем бараке, апатично ожидая следующую перекличку. Девушки еще надеялись увидеться со своими родителями, но все меньше говорили об этом. По мере того, как проходили дни, они начинали понимать, что не было лагерей для пожилых людей. Прекратились былые оживленные разговоры, апатия овладела всеми.
После дневной переклички нам выдавали обед. Он состоял из жидкого супа, каких-нибудь овощей, изредка даже с крошкой мяса. Мы ждали обеда, но после него никогда не были сыты. Вечером была еще одна перекличка, длившаяся час. Кружка так называемого кофе, – и у нас оставалось время сбегать в уборную до отбоя, когда тушили свет на ночь.
По мере того, как проходило время, начали высыхать мои слезы. Тело предъявляло свои требования, и я ощутила голод. Я больше не отдавала свой паек: съедала все, что мне выдавали. Я стала замечать окружающее, которое до сих пор состояло, казалось, только из трубы, окутанной серым дымом. Я увидела, как хорошо выглядят польские девушки-охранницы, с длинными волосами, в аккуратной одежде, в шелковых чулках и хороших ботинках. Я подумала, что в Освенциме можно выжить, и пыталась сообразить, как они этого добились. Я пробовала заговорить с ними, но они были необщительны. Как только я задавала вопрос, они отворачивались. И я прекратила свои попытки.
Однажды эсэсовец выдал нам открытки и велел написать домой нашим семьям. У нас не оставалось семей, мы теперь уже знали, как тщательно «петушиные перья» очистили город. К этому времени Венгрия была свободна от евреев. Поэтому приказ нас насторожил, и мы обсудили его между собой. Это, должно быть, ловушка.
– Они хотят узнать, не прячутся ли где-нибудь евреи. Они хотят, чтобы мы написали и выдали их адреса, – сказала Дора.
– Ты права, мы не будем писать.
– Так оно лучше. Тот, кому мы напишем, попадет в беду. Беда еврею, если его друг находится в Освенциме.
– Но тогда мы можем отомстить кому-нибудь, кто плохо поступил с нами, – предложила Сюзи.
– Как насчет госпожи Фекете? Она добилась, чтобы мы отдали ей свои деньги и драгоценности, а потом отрицала, что получила их, – сказала я.
Мы вспоминали то одного, то другого венгра, который донес на нас или плохо с нами обращался, и решили написать им всем. Было приятно думать, что и у них теперь возникнут проблемы. Только много времени спустя, после окончания войны я узнала цель этих открыток: показать внешнему миру, что мы живы и о нас заботятся. Но это не значит, что мы не были в чем-то правы. Однажды мы неожиданно услышали, как кто-то мурлычет бетховенскую «К Элизе».
– Что это? – спросила я. – Кто поет?
– Элла, – сказала Ливи.
Элла была девушка моего возраста, крепкая и артистичная. Она прекрасно играла на фортепьяно и любила рисовать. Теперь она ходила между рядами нар, напевая. Мурлыкание перешло в тихое проникновенное пение, а вскоре она уже пела полным голосом.
– Она сошла с ума, – сказал кто-то.
Я подошла к ней и увидела, что глаза у нее горят.
– Что случилось, Элла? – спросила я.
– Я жду маму. Я обещала ей сыграть. Я должна практиковаться, чтобы быть в хорошей форме. Она любит «К Элизе». Знаешь, ее зовут Элиза. Она будет так счастлива. Теперь у меня это хорошо получается. Вот послушай.
– Но, Элла, здесь нет пианино, и твоя мать не сможет придти.
– Мама придет, я знаю. Ты будешь переворачивать мне ноты? Пойдем к пианино. И она показала в конец коридора.
Элла повернулась к «пианино» и опять начала петь. Все смотрели на нее с ужасом. Что будет? Никто не пытался остановить ее. Она продолжала петь. Через час явились двое эсэсовцев и забрали ее.
– Они поведут ее в газовую камеру, – сказала охранница блока Аня.
Я подождала, пока другие успокоятся, и отправилась в комнату охраны, чтобы узнать что-нибудь от Ани. Комната охраны была для нас запретной территорией, и когда кому-нибудь из нас удавалось заглянуть туда, мы приходили в изумление от того, что мы видели. Целые тарелки супа, кучи одежды, губная помада, зеркальца, гребни и тысячи других вещей, которые, мы помнили, когда-то существовали в другой жизни. Как могли они оказаться здесь? Мы не могли себе этого представить, и прошло много времени, прежде чем у меня установились хорошие отношения с одной из охранниц, и я осмелилась спросить ее.
Но единственное, что я хотела узнать сейчас, – это об Элле и газовой камере. Мне повезло.
Аня была в хорошем настроении и не выгнала меня. То, что я узнала от нее, не укладывалось в голове. Теперь я поняла, что самое главное – попытаться выбраться из Освенцима, как только представится возможность. Рано или поздно все, кто останется здесь, закончат в трубе.
Возможность выбраться отсюда существовала всегда, так как Германия нуждалась в рабочей силе. Аня не знала, какая там работа, но уверяла меня, что все лучше, чем сидеть в Освенциме, бок о бок с крематорием. Она сама надеялась когда-нибудь выбраться, когда снова потребуются люди для работы. Когда это произойдет, выстроят весь блок и эсэсовцы выберут, сколько им надо. После этого оставшихся отправят в газовую камеру. Аня также рассказала мне, что коменданту иногда нужны были добровольцы для работы вне лагеря, и таких выбирают из различных блоков по утрам. Девушки-добровольцы получали лишнюю тарелку супа в качестве вознаграждения. Я поблагодарила Аню за эту информацию и ушла от нее, довольная, что узнала так много.
Вернувшись на нары, я рассказала Доре все, что узнала. Затем мы пошли к «блоковой» предложить себя для работы на следующий день, если понадобится.
На следующий день, когда эсэсовцы явились, чтобы отобрать несколько девушек для уборки помещения охраны, нам с Дорой удалось попасть в их число. Вместе с несколькими другими нас вывели из бараков и долго вели, пока мы не подошли к воротам с большим плакатом «Арбайт махт фрай» («Работа дает свободу»). Я подумала, что это, может быть, правда: я шла работать и чувствовала себя свободной, было легко на сердце, несмотря на то, что нас сопровождали эсэсовцы. Уже одно то, что не надо без дела целый день лежать на нарах, значило много, и мне уже представлялась дополнительная тарелка супа.
Сразу за воротами находилось помещение СС. Нам выдали ведра и тряпки и велели мыть полы и мебель. Ни щеток, ни мыла. Я принесла воду и начала тереть грязные доски, но как я ни старалась, они не отмывались. Гвозди впивались в руки, и я попросила разрешения поискать обломки прутьев. Это тоже не помогло. Грязь не отмывалась. Я сидела в отчаянии, разглядывая доски, когда вошел эсэсовец. Он посмотрел и стал ругать меня и «всех избалованных еврейских свиней, которые не хотят работать». Бесполезно было доказывать, что невозможно избавиться от въевшейся грязи без щеток и мыла. Он кричал и ругался, и не было другого выхода, кроме как начать все сначала.
Около полудня у нас был небольшой перерыв, пока выдавали дополнительный суп. Затем ничего не оставалось, как продолжать наш сизифов труд. Я работала, пока громкоговоритель не объявил: «Фрайер абенд», конец рабочего дня. Давно исчезло чувство свободы, которое я испытывала, идя утром на работу. Плакат над воротами, казалось, издевался над нами, когда охрана из СС повела нас обратно в лагерь.
По дороге мы проходили мимо берез. Казалось нереальным, что мы видим деревья после того, как долго прожили там, где не было никакой зелени. Возможно, что мы пробыли в Освенциме не так долго, хотя мне казалось – вечность. Листья березы были еще нежными и зелеными.
Я отломила маленькую веточку и стала гладить похожие на сердечки листья. Они говорили со мной, успокаивали и вселяли надежду. Казалось, они говорят: «Смотри на нас. Мы родились заново. Мы свободны. Кончилась длинная зима. Жизнь начинается снова. Впереди прекрасное лето». Может быть, может быть, я тоже смею надеяться? Я не могла бросить веточку, я чувствовала необходимость принести ее в лагерь. Мне хотелось сохранить листочки и показать другим, чтобы их зелень заговорила со всеми, принесла всем надежду. Но как это сделать? Я знала, что нас будут обыскивать при входе и что не разрешалось ничего проносить снаружи. Я была уверена, что мне не разрешат пронести даже один листочек. Я спрятала крошечную веточку в подкладке своего пальто и для верности положила еще листочек в рот. Мы подошли к входу в лагерь. Охранник из СС подошел, чтобы обыскать меня, он обшарил мою одежду, провел руками по телу. Я затаила дыхание. Веточка не была обнаружена. Я прошла за ворота и перевела дух. Удалось! Стоя в строю на перекличке, я не могла удержаться и прошептала ближайшей ко мне девушке, что могу показать что-то потрясающее. К тому времени, когда окончилась перекличка и мы вернулись на свои нары, сработал устный телеграф и десятки девушек собрались вокруг меня посмотреть, что я покажу.
– Смотрите, зеленые листья, – сказала я и вынула веточку.
Они смотрели с сомнением, как бы не веря своим глазам. Все хотели дотронуться до листьев.
– Настоящие листья!
– Какая прелесть!
– Можно мне подержать веточку?
– Неужели там действительно есть деревья?
– Как ты ее достала?
– Можно мне листочек?
– Ты можешь достать еще?
– Дай мне погладить листок.
– Там много деревьев?
– Какие там деревья?
Вопрос следовал за вопросом. Девушки не дожидались, ответа. Они поочередно держали веточку, гладили листья, прижимали их к лицу, чтобы ощутить их ласковое прикосновение. Когда каждая потрогала веточку, я положила ее под свой матрац. Я хотела засушить ее, чтобы сохранить как можно дольше. Я буду вынимать ее каждый вечер и вспоминать о том, что за пределами лагеря существует жизнь. Ложась спать, я впервые с радостью предвкушала следующий день. Я думала о том, что опять увижу дерево, и уснула почти счастливая.
На следующее утро я проснулась с тем же ощущением счастья и поспешила на перекличку. Но в этот день не потребовалось дополнительной рабочей силы.
Только через два дня пришли эсэсовцы и потребовали двух добровольцев. Мы с Ольгой вызвались, но, к сожалению, нас повели в другом направлении.
Мы пришли в другой лагерь. Он был пуст. Повсюду чудились привидения. Людей нигде не видно, только пустые бараки. Перед одним из бараков лежали окоченевшие женские трупы. Нам было приказано погрузить их на телегу и отвезти за несколько сот метров к другому бараку. Там мы должны были разгрузить телегу и уложить трупы на стол. Мы с Ольгой поднимали трупы, она за руки, а я за ноги. Поднимая, мы смотрели на них, но ничего не чувствовали.
Иногда мы говорили: «какая молодая»… или «эта не такая молодая» или «эта совсем старая». Когда мы закончили свою работу, нам выдали по тарелке супа и отвели обратно в блок.
Девушки, ожидавшие, что мы опять принесем березовые листья, были разочарованы, увидев наши усталые и пустые лица. Нам нечего было рассказывать и хотелось только поскорее лечь. Как всегда, мы быстро уснули.
Каждую ночь сразу после переклички мы старались уснуть. Мы сидели на нарах в каком-то оцепенении и все больше теряли способность разговаривать друг с другом.
Однажды я проснулась со странным ощущением, которое не могла понять. В горле стояли слезы, но что-то мешало им пролиться. Какое-то новое чувство. Может быть, радость? Нет, грустное событие. Сегодня день моего рождения. Мне исполнилось двадцать лет. Рубеж, к которому я так стремилась. Но теперь этот день меня не радовал, а только вызывал слезы. Я вспомнила прежние дни рождения, когда, проснувшись, я получала горячий шоколад в постель, и цветы, и подарки. Вместо песни я теперь услышала грубый голос женщины из СС. «Раус, раус, вставайте поживее, свиньи. Марш на перекличку». Я выбежала, боясь удара резиновой дубинкой.