Текст книги "Женщина при 1000 °С"
Автор книги: Хатльгрим Хельгасон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
6
Кейптаун
1953
Однажды я отправилась в Африку на целое лето, которое правильнее было бы назвать зимой. В Кейптауне бывали холода, и нигде я не видела деревьев, более побитых ветром, чем на тамошнем взморье, даже здесь – в стране вечных бурь.
Сказать по правде, в Южной Африке я чувствовала себя просто ужасно: меня каждую минуту переполняло чувство вины по отношению ко всем этим добрым чернокожим людям, населяющим страну, потому что меня, с моей белоснежной кожей, конечно же, все принимали за бура, которому нравится апартеид; а ведь я никогда не была некрасивой. Там во мне вновь проснулся расист, который, как я считала, давно остался в Дании. Единственные народы, невыносимые для меня, – датчане и буры. Первые – из-за их гороховой надменности, от которой я в детстве настрадалась, а вторые – за те известные всему миру мерзости, которые, по-моему, до сих пор не изжиты, несмотря на все старания святого Манделы. Презирать эту расу несложно, потому что из всех детей матушки-Земли у них самая отвратительная внешность. В течение веков внутри них бродила ненависть к чернокожим, так долго, что в конце концов она превратилась в духовную плесень, которая перекинулась на материю и придала форму тушкам и харям. На лицах этих людей отпечатались грехи предков.
Самой большой неожиданностью для меня в Африке стало то, какая она чистая и светлая. Честно признаться, она напомнила мне Исландию. Ехать по грунтовой дороге в заповеднике Крюгер – все равно что петлять по кустарникам по пути на Поля Тинга. А сам этот заповедник – так называемый зоопарк без клеток: там можно спокойно ездить возле логова львов, но махать рукой из окошка гиенам не рекомендуется, если, конечно, не хочешь остаться без руки. Этот райский уголок природы создали буры, предварительно истребив несколько живших там племен. Чтобы белый человек смог увидеть зверье, более кровожадное, чем он сам, он должен был сначала съесть парочку чернокожих.
И все же то лето было чудесным. С Бобом было еще весело (он из тех, кто в первые полгода просто восхитителен, а после становится невыносимым), и этому феноменальному трепачу и подлизе удалось запродать меня фотографам. Я на две недели сделалась фотошлюхой и сожительствовала с печеньками и автопокрышками за хорошие деньги. Ведь давно доказано, что вещи продаются гораздо лучше, если поставить их рядом с древнейшим и лучшим товаром в мире. Эта работа мне ужасно не нравилась; я отказалась от многих съемок, подумать только, оголять ляжки на склонах Столовой горы; но все же мне пришлось признать: мысль о том, что мои ноги будут разжигать страсть в шиномонтажных мастерских на юге Африки, льстила моему женскому самолюбию и в то же время была отвратительна мне, как мыслящему существу.
И вот одна из главных проблем в жизни женщины: мы хотим, чтоб на нас смотрели, но без слуха, а также, чтоб нас слушали, но без глаз. Мы хотим разгуливать на свободе, но чтобы при этом за нами следовали по пятам глаза и объективы. Во всяком случае, пока молодость не пролетела. После того как я сама, под тридцать лет, начала учиться фотографии, меня перестала интересовать суетня вокруг красоты. Та, что превращает сама себя в картинку, тем самым теряет дар речи, потому что, хотя одна картинка может сказать больше, чем тысяча слов, эта тысяча слов принадлежит не ей, а зрителям. Так что большинство мужчин хочет немых женщин, но в то же время, чтоб сей благородный товар не был лишен слуха. Я видела немало женщин, въезжающих в брак на одном молчании, а когда их красота меркла, они начинали трещать без умолку. Наша Доура – одно из таких бледнеющих красивых личиков: сейчас она разговаривает так много, что Гвюдйоун предпочитает проводить время в своем джипе. Конечно, лучше всего было бы, если б мужчины обращались с нами, как с равными: как со своими братьями, как с мужчинами, у которых просто необычайно красивая кожа. Они могли бы позволить себе иногда вспоминать этот факт, но в остальном воспринимать нас по-простому, без всяких там форм. По крайней мере, пока они трезвы.
Но когда я путешествовала между барами в Кейптауне на руках Боба, когда я за один вечер отказала троим на корабельной палубе за экватором, когда я сидела в кругу семьи на большом банкете в Бессастадире, не сводя глаз с Марлен Дитрих, я даже представить себе не могла, что мне предстоит доживать век в одиночестве, в плохо отапливаемом гараже на самом Гренсаусе[14]14
Один из удаленных от центра районов Рейкьявика.
[Закрыть], залежавшейся, неприбранной, с компом на одеяле и лапой Смерти на плече.
7
Острова Свепнэйар
1929
Как я уже сказала, родилась я на улице Маунагата в Исафьорде 9 сентября 1929 года. Маму услали с глаз долой, пока она рожала то, чего никто не хотел видеть и чего не должно было быть, то есть меня. На вход в аристократическую семью отца существовали возрастные ограничения, и первые семь лет моей жизни мы с мамой были совсем одни, на поденной работе у фермера Эйстейна с островов Свепнэйар и его жены Оулины Свейнсдоттир с Хергильсэй.
Оулина, или сокращенно Лина была милейшая женщина: широколицая, пышногрудая, звонкоголосая, с вечными стихами на устах; у нее были мягкое сердце и весьма сильные руки, как у всех женщин в те времена, но со временем она стала с трудом передвигать ноги из-за ревматизма. Она управляла большим домом, как капитан кораблем: одним глазом смотря на волны, а другим – на кухонную плиту. Моей маме она стала как родная мать; бабушка хоть и обладала многими достоинствами, материнская нежность среди них не числилась. По стечению обстоятельств и воле Творца бабушка окончила свою жизнь как раз на Свепнэйар, только не на хуторе, а в старом лодочном сарае в Бабьем заливе вместе с тремя другими старухами. А мы с мамой жили в царстве Лины.
Фермер Эйстейн происходил из свепнэйарского рода, он был чист лицом, с пушком на подбородке, морским румянцем на щеках и ласковостью волн во взгляде; большерукий, широкоплечий, в конце жизни он ходил, опираясь на палку, живот у него был большой. По утрам он был весел, а по вечерам – порой несносен; дома он был душой компании, а при заключении договоров и во всем, что касалось дел, относящихся к миру за пределами его острова, – полным бараном. Он прославился тем, что донес датских землемеров на руках до своей лодки, когда они решили подвинуть крайнюю шхеру в его владениях на пять метров к югу.
Он был «добрый-добрый», как говаривала бабушка Вера, а она была жительницей Брейдафьорда и по отцу, и по матери, и косила сено на сотне островов. Она всегда повторяла похвалу два раза: «Ах, он такой хороший-хороший», – говорила она про леденец или лавочника. Бабушке было сто лет, когда я родилась, и сто лет, когда она умерла. Весь век – сто лет. Окрещена из моря, закалена в лодке, ничья дочь, исландская дева, мать моей матери и героиня моей души навечно – Вербьёрг Йоунсдоттир. Наверно, скоро для меня включится тот свет, и я сравняюсь с ней, постучусь в ее двери и услышу: «А-а, а вот и ты, сволочь мелкая!»
Ей-богу, я уже жду не дождусь, когда умру.
Так вот, семь лет я блаженствовала возле Брейдафьорда, пока к отцу не вернулась память, и он не вспомнил, что в этом отсеке Исландии у него есть жена и дочь. Моя юность густо усеяна островами. Островами, полными бодрых лодочников и водорослеядных овец. Солнечными и радостно-травянистыми островами, обтесанными всяческими ветрами, хотя в памяти у меня всегда царит штиль с четырех сторон.
Говорят, тот, кто побывал на всех островах Брейдафьорда, мертв, потому что многие из них лежат ниже уровня моря. И если во время прилива их нельзя сосчитать, то во время отлива на них нельзя рассчитывать. Они – как многое другое в жизни, ведь ни за что нельзя ручаться полностью. Сколько жилищ я сменила? Сколько мужей у меня было? Сколько раз я влюблялась? Каждое запомнившееся мгновение – остров в пучине времени, как сказал один поэт, и если Брейдафьорд – это моя жизнь, то его острова – это те дни, которые я помню; и я плыву между ними на моей утлой кровати с современным подвесным мотором под названием компьютер.
Тах-тах-тах.
8
Коза – БА 112
1935
Я плыву на борту «Козы». Бог памяти моей, я до сих пор помню этот ботик! И его владельца. Манги Большого, или, как его еще называли, Манги Певчего Тюленя, или попросту Старого Манги с острова Маунэй.
Он был бобылем, как это называлось у нас в Брейдафьорде: жил совершенно один на одном из самых маленьких заселенных западных островов, недалеко от побережья Скардсстренд. У него была пара-тройка овец и отличная нефтяная цистерна огромного размера, которую он нашел на берегу (он угрохал три недели, чтобы перетащить ее через весь свой островок на восточный берег, где у него стояли лодки, – из чистого мужского упрямства). Ему оказалось достаточно наполнить эту цистерну лишь один раз, хотя «топлива он жрал много» (кое-кто говорил, будто он сам хлебал эту черную жижу, чтобы «язык смазать»), ведь Манги только и знал, что разъезжать на своей лодке, как говаривали работники у нас на Свепнэйар «за кофейком». Он отличался от других отшельников тем, что вообще не мог находиться в одиночестве: он жаждал побыть с другими и выдумывал для этого разные предлоги: «Те бечевы нать? А то у мя есть – на острову нашел. Ну лан, тада я кофейку попью». Манги всегда уничтожал сдобу в большом количестве, но его везде привечали, ведь он был просто кладезем новостей. То у него гаги начинали откладывать яйца прямо в доме: «Я им в гостиной место сарудил, ща они уже гнезды вить начли», то тюлени становились настолько ручными, что стоило ему только лечь в водоросли на взморье и громко запеть, как они уже спешили к нему.
Манги был высокого роста, безбородый, гладкокожий, с сочным закатным цветом на щеках, которые у него были нежнее, чем пух на груди у кайры. Соленый морской ветер отбил этот сухарь до полной мягкости. Один глаз у него всегда был выпучен на его лице застыло выражение, с каким слушают рассказ, в который трудно поверить, и все же все верят. Ведь Манги был настолько легковерен, что даже собственные преувеличения принимал за чистую монету. Голос у него был слегка визгливый, слегка ноющий; он выплевывал слова, будто выбитые зубы: «А я тут решил выращвать собстный кофеек. Весной нескка зерен садил у сарая. Но пока ниче не вырсло».
У Манги была лодка – маленький бот красивой формы, который вообще-то назывался «Гроза – БА 112», но однажды ребята с острова Рувэй взяли смолу и кисть и, пока хозяин сидел в доме и цедил кофе сквозь кусок сахара, они исправили название; а Манги ничего не заметил и так и продолжал разъезжать по всему фьорду на «Козе – БА 112».
Однажды в воскресенье поздней осенью он приехал к нам. Бодрый после поездки по морю, он пил кофе и рассказывал истории. Я это хорошо запомнила, потому что тогда отец прислал мне из столицы новое платье, в крупную клетку, с белыми манжетами. В то воскресенье мне впервые позволили надеть его, и я чувствовала себя лупоглазой куклой. Когда начало смеркаться, мы запустили новую динамо-машинку, и Манги уставился на пылающую над столами электролампочку. Он раньше не видел электричества?
– Не-не, у мя дома така есь.
– У тебя на Маунэй есть динамо-машина?
– Да-да.
– Но на Маунэй никогда не видно огня, – заметил работник Скарпи, трезвый реалист с Севера.
– Ну, тада я сёне вечером вам зажгу. Тада увидите.
Вечером хозяйский дом на Маунэй пылал. Огненные языки вздымались на небывалую высоту, четко отражались в спокойном море – их было видно далеко по всем островам. А вот Манги никто больше не видел: он на своей «Козе» уплыл на запад, в открытое море.
9
Тысяча саженей
2009
А теперь и я вместе с ним погружаюсь в постельные глубины, мягкие, как пух, холодные, как лед, неизмеримо синие и безвоздушные; где утонувшие моряки, женщины и великие поэты спешат по своим делам по устланному скатами дну. Дорогие мои придонники, взгляните: теперь и я тону, со всем уловом, с парусами и веслами, с моей «Козой».
Я зажмуриваю глаза и слышу, как из меня вырываются пузырьки воздуха. Парик воспаряет с маленькой головы и превращается в необычайно толстую медузу, он машет волосами проплывающим трескам и пикшам; младенческий пушок на лысине волнуется, как худосочный планктон, а больничные штаны пузырятся и обнажают до ужаса тощие ноги: кожа трепещет позади них, словно рыбьи жабры, а пятки на концах выпуклы, как старинные электросклянки, подключенные к лодыжкам жилами, тонкими, как провода; только тока в них больше нет, они не танцуют танго, как когда-то в Байресе. И больничная пижама, подобная парусу, прилипла к ветхому остову, который когда-то был облеплен белой плотью и вызывал вожделение у крепких моряков во всех краях. Из открытой просторной горловины вылезает похожий на презерватив кожаный чулок под названием грудь… О-о-о…
Вот тонет угробленная горбунья, отмучившаяся мумия, чугунно-тяжелое чудище, которому не воздвигнут креста, но на котором поставят крест; которое никто не оплачет, но по которому плачет лопата.
Да, вот она – несчастная я, и вот я пою, погружаясь на дно:
Море, море,
Мерли в море
Утону в твоем просторе.
Но что я увижу, паря в подводной темноте? Глубину лет, мою холодную, как лед, пересоленную жизнь, все мое извечное светопреставление. Подо мною поблескивают города, острова, страны. Мужчины улыбаются, как зубатки, над нами пролетают акулы с немецкими черными крестами на боках, и далеко разносится воздушная тревога китов.
И вот из зеленого сумрака выплывает на лодках родня, будто косяк тунцов. Дедушка, бабушка и весь ее аптекарский род из знатных датчан, бабушка Вера в промокшем брейдафьордском свитере, Эйстейн и Лина, как и прежде, усталые от счастья, и прабабушка Блоумэй (!), как старая мачта, побитая непогодой, но не сгнившая; а вот и мама… и отец… они плывут вместе, в парадной одежде, а за ними – братья и сестры отца с торжественным выражением на лицах: Бета, Килла, Хенни, Оули-Принц и Пюти… а последней – маленькая девочка… маленькая-малюсенькая… ее светлые волосики колышутся возле ушей, словно мягкие плавники. Ах, душа моя! Посмотрите только на ее личико, красивое и мирное, однако оно причинило больше разрушений, чем ночная бомбардировка Берлина…
Они чередой проплывают мимо, и лица у них такие восхитительно одностайные, как у спящих душ на картине этого… как его… норвежского художника, который хотел купить у меня дом на Скотхусвег, а я не захотела продавать: мне он показался неряхой, и я не могла допустить, что какой-то немытый норвежец будет без порток разгуливать по семейному гнезду моих родителей… Но вот она плывет – моя семья…
А дальше я тону одна.
Жизнь человека – на этой глубине в тысячу саженей. И я вижу под собой город во время войны: краски – черно-белые, а огни – ярко-красные. Я прокатилась вниз на падающей бомбе. Я – ведьма на снаряде, колдунья на помеле, которая заколдовывается в дождь… да, я распыляюсь на сотню капель, я падаю, падаю…
Я падаю надо всеми Полями Тинга. Я рассредоточиваюсь на всех Полях Тинга. На 17 июня 1944 года – праздник провозглашения республики – самый дождливый из всех дней. Я мочу знамена, брызгаю на копья, каплями стекаю по щитам и мечам, по перилам, по шляпам, по кромкам, по спинкам стульев и по столам, и – о, да! – стекаю даже на листок бумаги, который подписывает мой дед Свейн, мой дедушка Свейнушка, Свейн Бьёрнссон. (Эти «дрожащие слезы»[15]15
Скрытая цитата из гимна Исландии.
[Закрыть] он вытирает с будущего Исландии и думает, что это дождевая вода, но ощущает соленый вкус, окидывает взглядом мокрое поле, замечает, что он принимает правление страной посреди воды.)
А я просачиваюсь дальше: сквозь дерн и далее вниз, глубоко-глубоко под дедушкину подпись, в землю, в ущелье, в трещину и дальше в магму, в кипящую лаву, где на помосте сидит Гитлер и плюется тем огнем, что выжег мою жизнь…
– Тебе сейчас каши дать?
– А?
– Хочешь, я тебе сейчас дам овсянки?
– В аду не едят.
– Что?
– В аду никто не ест!
– Но Герра!
– Я не Герра!
– Хербьёрг!
– Меня зовут Блоумэй!
– Блоумэй, родная, вот тебе овсянка. Давай, я тебе помогу?
– Мне никто не может помочь!
– Сама будешь есть? Тебе надо поесть.
– Кто так решил?
– Всем надо есть.
– Ты мне это просто навязываешь, чтоб я потом срала. Ты хочешь, чтоб я срала. Чтоб тебе было, чем заняться; подмывать меня – вот что ты хочешь. А я не хочу, чтоб мне хотелось срать. Я в жизни достаточно посрала!
После такой тирады я едва жива – так запыхалась.
– Но Герра…
– Блоумэй! Blumeninsel! Das Blumeninsel im breiten Fjord. Das bin ich[16]16
Цветочный остров! Цветочный остров в широком фьорде! Вот я кто! (Нем.) Исландский топоним «Брейдафьорд» означает «Широкий фьорд».
[Закрыть].
– Ты же знаешь, я по-немецки не понимаю.
– Да ты вообще ничего не понимаешь!
Она смотрит на меня – кошачье-шипящую старуху, морщинистого зверя в пористом парике – и ненадолго замолкает с тарелкой каши в руках, словно воплощенная глупость с бровями. Я заслуживала лучшего. Черт возьми, я заслуживала гораздо лучшего! Я-то думала, мне, по крайней мере, предстоит умирать в собственной кровати, даже, как говорится, «в кругу семьи». Но мои мальчики, судя по всему, знать не знают, что сейчас со мной – одевают меня или вскрывают. Они, судя по всему, не соображают, что для того чтобы они родились, была нужна мать, в количестве 1 шт. Сами собой они бы не появились. Нет, нужна была именно мать, с гладким лоном и лохматой промежностью, чтобы вытолкнуть эту мелюзгу из узкого прохода к свету. Чти отца своего и мать, как сказано где-то, только кто помнит такие цитаты в наш компьютерный век? Я не слышала никаких вестей ни от них самих, ни от их бюстовенчанных супруг целых три года, хотя, конечно, у меня есть свои способы следить за ними.
– А может, ты не голодная?
– No estoy cinco años.
– Что?
– Мне не пять лет.
– А давай, я заберу у тебя ноутбук, и ты сама поешь на откидном столике?
– На стойке?
– На столике. В больнице это называется «откидной столик».
– Не надо мне про больницы. Я пока не в больнице.
– Да-да, знаю, – говорит она и поднимает изголовье кровати выше, хотя я ее об этом не просила, поправляет подушку, поднимает одеяло и тут натыкается на мою гранату-яйцо. А я-то, разиня, совсем забыла ее убрать! Она вынимает ее из-под одеяла. Я бы сейчас покраснела, если бы уже давно не разучилась краснеть.
– Что это? – спрашивает она.
– Это? Ну, это… Это, в общем, так называемый «охлаждающий шар», сохранился с тех пор, как я давным-давно лежала в больнице.
– Да-а?
Она поверила этому – наивная девушка! Она убирает эту вещь в ящик ночного столика, словно медлительный бутафор – реквизит. Я опять прихожу в себя:
– Надо тебе с кем-нибудь переспать. А то так и будешь перезрелой девой.
– Да знаю. Ты мне уже говорила.
– Мама тебе ребенка не сделает.
– Ха-ха, да, я знаю.
– Я могу достать для тебя парней. Вот мой Пекарь тебе нравится?
– Да я бы лучше хотела исландца…
– Да ну их, они как рыбы сушеные. Надо смешивать кровь. Пусть Ловушка-Соловушка высидит яйцо пеликана, тогда будет что-то новенькое.
– Птичка Лова ждет весны и одного-единственного суженного.
– Ах, ты у нас смышленая! Ты знаешь, как поступать правильно, не то что я, – я-то свою невинность посеяла на камни. Ну ладно, деваха, давай мне кашу!
10
«Машина пришла!»
1959
Мне всегда было тяжело с ножищами Йоуна Первого, или, как я стала называть его потом, Первойоуна. Он буквально тыкал мне их в лицо каждый вечер: велел мне снимать с него носки и растирать ему пальцы и ступни, пятки и лодыжки. Я при всем желании не могла полюбить эти исландские мужские ноги, по форме напоминавшие березовые бревна, коренастые и твердые, и такие же пронзительно-белые, как ствол без коры. Да, и такие же холодные и влажные. На их пальцах росли мелкие неровные ногти, словно несчастные почки в морозную весну. А еще запах: в послевоенные годы ноги у всех пахли очень сильно, ведь мужчины ходили в нейлоновых носках и зачастую даже спали в обуви.
Как можно было любить этих исландских мужчин? Мужчин, которые за столом одновременно и рыгали, и пердели? После четырех исландских мужей и еще большего количества сожителей я стала un vrai connaisseur[17]17
Настоящим знатоком (фр.).
[Закрыть] по части пердежа: научилась различать его виды, как дегустатор – сорта вин. «Тоненькие», «тяжелые», «газовая атака» и «Люфтваффе» – так я прозвала самые распространенные виды. «Кофейники» и «рулады» тоже были мне хорошо знакомы, но хуже всего были «финики», спец по которым был Байринг с Западных фьордов.
Исландские мужчины вести себя не умеют, не умели и никогда не будут уметь, зато они веселые. По крайней мере, так кажется исландской женщине. У них есть это хранилище неприкосновенного запаса, влагонепроницаемое, с теплоизоляцией, которое они всегда носят у себя в голове и в случае нужды могут открыть и которое станет наследием поколений. Тот, кто заблудится на высокогорной пустоши и зароется в сугроб, или тот, кто на все выходные застрянет в лифте, всегда может открыть этот стратегический запас исландцев и откупиться-отсочиниться от трудностей хорошей историей. После мотаний по миру и жизни на континенте я жутко устала от вежливых и беспердежных джентльменов, которые всегда откроют тебе дверь и заплатят за тебя, а интересной истории ни за что не расскажут; и в постели они либо бревна бревнами, либо желают ласк до самого рассвета. Швейцарские часовщики, у которых всегда было «на полшестого», или французские волосатики, которым перед пиршеством плоти из пяти блюд нужны были как минимум три блюда закуски.
Вообще-то, больше всех мне нравились немецкие мужчины. Они были пропорциональной смесью рыгающего севера и воспитанного юга, аккуратного запада и дикого востока, но что говорить, война сильно их поломала. Их нужно было починить, прежде чем что-нибудь над ними учинить. А на это никто не хотел тратить время. Лондонцы были позитивные и jolly[18]18
Веселые (англ.).
[Закрыть], но их знаменитая ироничность все время казалась мне чем-то механическим и в конце концов наскучивала. Такое впечатление, что эти иронические машинки истребили в них всяческую серьезность. Французская машинка, напротив, мелет исключительно серьезные вещи; когда соусники начинают нанизывать свои существительные, они могут довести человека до какой угодно границы. Итальянцы чествовали каждую женщину, как царицу, пока дома она не превращалась в оборванку. Янки – бодрые и мыслят масштабно: всегда хотят взять тебя в полет на луну. Но в то же время они жутко мелочные, словно какая-нибудь белошвейка, и в космическом корабле у них тотчас начинаются родильные муки, стоит кому-нибудь доесть их ореховое масло. Русские казались мне интересными. На самом деле они были самыми исландскими из всех иностранцев: всегда пили до дна, погружались в любое веселье с головой, знали множество историй и никогда не говорили всерьез; только вот порой, когда содержимое бутылки исчерпывалось, они начинали с плачем звать маму, которая жила в двух тысячах километров от них, а все равно каждый месяц приходила пешком с их выстиранным бельем. Они были совсем без тормозов и в спальне проявляли себя как бóльшие спортсмены, чем наши дорогие соотечественники, только в конце концов мне надоела вся эта постельная физкультура.
Скандинавские мужчины все такие же бестактные, как исландцы. На званом обеде они напиваются, громко хохочут и шумят, в конце концов даже принимаются «петь»; и это даже в приличных ресторанах, где публика вообще-то откупилась от постороннего шума деньгами. А их кошельки ждали себе в гардеробе в полной трезвости, в то время как исландская мошна стояла на столе, открытая для всех. В этом отношении наши поступали как самые настоящие викинги. «Слава – это все, а баба – это совсем другое дело!» – говорил мне мой Байринг из Болунгарвика[19]19
Залив и населенный пункт на Западных фьордах, на северо-западе Исландии.
[Закрыть]. Каждый вечер просто обязан быть историческим, иначе ты проиграл. А на следующий день они превращались в сонных мямлей с волей из пуха. Наверно, исландским женщинам не надоедает управлять своим браком, точно предприятием, но вот с подбором кадров им вечно не везет. Мне очень часто приходилось увольнять моих сотрудников, а лучшую замену им я находила редко.
И все же мне удалось полюбить этих неотесанных исландцев, по крайней мере, до колен. Ниже не получалось. И когда ноги моего Йоуна-Первойоуна вылезли из моей утробы в роддоме, я решила: «С меня хватит.» Это была точная уменьшенная копия: ножищи Йоуна Первого в виде бонсая. У меня тотчас возникла нетерпимость к его отцу на физическом уровне, и я запретила ему входить, чтобы посмотреть на ребенка. Я только услышала удивленные нотки в его басе из коридора, когда акушерка заявила ему, что вызвала для него такси. С тех пор у меня возник такой обычай: когда я расставалась со своими мужчинами, я вызывала для них такси.
«Машина пришла!» – это стало моей любимой фразой.