Текст книги "Женщина при 1000 °С"
Автор книги: Хатльгрим Хельгасон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]
28
Она сгребала сено
1936
Было лето тридцать шестого. В серебристо-тихий день в середине августа, когда летний день сгущается, тучи набрякли от жары над ленивыми волнами, и у гор появился оттенок какой-то европейский: мягче и глубже, зрелый, как у виноградин, – в пролив вплыл на лодке светловолосый человек.
«В лодке с Флатэй я всю дорогу стоял. Я просто не мог сидеть. Меня подвез вот он, Ауртни Финнс, он в магазине работал у Гвюдмюнда Бергстейнс», – потом рассказывал мне папа.
И сошел на берег. Он прошел, ничего не подозревая, мимо семилетней девочки, которая прибежала на взморье полюбопытствовать, и встретил свою Масу, которая, с граблями в руке, трудилась над копной сена: волосы темные – как прежде, глаза мечтательные – как прежде, сама прекрасная – как прежде.
«Привет!»
Она подняла глаза, грабли на мгновение застыли в ее руке, но потом она как ни в чем не бывало продолжила работу. Под зубьями граблей громко шелестел сухой стриженный дерн, и хотя солнца не было видно, ее голые руки были отмечены печатью лета: трудовой загар сверху и дрожаще-белая плоть снизу – что делало их похожими на крупных форелей. Ему захотелось… (В этом я уверена, насколько я знаю мужчин, ведь у меня их было столько же, сколько у нас Дедов Морозов[61]61
В исландской фольклорной традиции Дедов Морозов – тринадцать. Эти существа – сыновья троллихи Грилы; изначально они осмыслялись не как добрые дарители рождественских подарков, а как нечисть, которая приходит под Рождество проказничать и пугать людей.
[Закрыть], хотя у них, голубчиков, ширинка наверняка дентата.)…Ему захотелось коричневое поцеловать, а белое укусить.
– Привет, – повторил папа. – Ты м… ты меня помнишь?
Она продолжала рьяно сгребать сено.
– Нет. А кто ты?
– Ханс. Ханси. Ты…
– Ханс Хенрик Бьёрнссон? Я думала, что этот человек умер. Из-за родов.
– Маса… Я… вернулся…
И вновь грабли в ее руках замерли, и она взглянула в его глаза.
– Я ожидала дождь, но не тебя.
И продолжила сгребать сено.
– Маса… про… прости!
– Ты сюда ныть приехал? – ответила она ледяным тоном и принялась работать с удвоенной силой. На ней была серо-голубая рабочая майка без рукавов, подмышки пропотели: темные полумесяцы были как будто вышиты на материи. На лбу у нее собирались капли пота.
– Что тебе надо?
– Тебя.
– Меня?
Тут мама прекратила сгребать сено и начала хохотать.
– Да. Маса, я… Я уже…
Он икал, а мама повалилась на полосу скошенного сена, которая пролегала между ними, растянувшись по всему лугу, словно желтеющая граница между любовью и ненавистью. Чуть дальше на покосе стояли вытянувшись работники Свейнки Романс и Роуса Грудастая, оба с граблями. Роуса так расположилась возле полоски сена, что ей можно было наблюдать за пришельцем.
– Мне тоже было трудно… Но теперь я… – папа продолжал окружать свое сознание многоточиями.
Мама посмотрела на него и немного подождала, пока он продолжит. Он сделал еще одну попытку:
– Теперь я знаю…
Но когда продолжения не последовало, женщина устала и решительно произнесла:
– Вот твои руки мне сейчас пришлись бы кстати. Поди возьми себе грабли в сарае.
Потом папа рассказывал мне, что никогда ему не приходилось так прилагать усилия. Даже в окопах у Дона и Днестра. Весь тот день и всю неделю он трудился как сто человек и почти в одиночку закончил сенокос для бонда на Свепнэйар. Я помню, как восхищалась им, когда он закидывал копны на сеновал – только мускулы на руках белели. За датской аптечной дверцей у него скрывалось отменное трудолюбие, а во время обеденных перерывов он прятал натертые тюками мозоли на руках, хотя его дочь все равно приметила их и обожала их тайком, подобно первым христианам, почитавшим стигматы Христа.
Конечно, в нем было что-то чужое. Папа Ханси был великолепен в поле и особенно красив в профиль, будто породистая птица, с прямым носом и высокой грудью. В отличие от местных, он всегда держал спину прямо, а лицо у него было, по позднейшему выражению мамы, «как аптека»: бледное, как бумага, среди всех этих обветренных лиц, которые собирались за кухонным столом у Лины и веселились, поедая дымящееся тюленье мясо и ласты. И лишь потом лицо у него стало винно-красным. Мама сказала мне, что этот человек – мой отец, но он в эти первые дни обращал на меня мало внимания, а с мамой говорил чуть побольше. «Любовь в словах? Любовь в делах? Есть у любви свои приметы»[62]62
Вымышленная цитата.
[Закрыть], как сказал один стихоплет. Будущему президентскому сыну сначала нужно было отыграть в извечном сказочном сюжете. Он исполнял роль крестьянского сына, которому надо сослужить семь служб, прежде чем король отдаст ему принцессу.
Наконец мама предложила ему вместе сплавать на, как выражаются в Брейдафьорде, «южную землю», где они нашли безымянный амурный островок, который нельзя разглядеть в бинокль.
Мы поплыли на юг в сентябре – папа, мама и я, – причем я всю дорогу смотрела на этого человека в шляпе. Той зимы в Рейкьявике я не помню, помню только, что тогда я пошла в школу имени Исаака, где сразу привлекла всеобщее внимание упрямством и хорошо подвешенным языком. «Ты читать умеешь?» – «Только по крачечьим яйцам»[63]63
Собиратели гагачьего пуха могли при взгляде на яйца в гнезде гаги «прочитать», есть ли в них птенцы или яйца пустые. Герра применяет это умение к другому виду птиц.
[Закрыть]. Весной мы отправились в Германию. Папа обрел не только любовь, но и самого себя, захлопнул учебники по юриспруденции и открыл другие: начал изучать скандинавскую филологию в университете Любека, или «Любвика», как наш нобелевский лауреат называл этот красивый город близ Мекленбургской бухты.
Вопреки всем ожиданиям мамы, свекор и свекровь приняли ее хорошо. Возможно, первый посол Исландии и его супруга-датчанка и связывали со своим первенцем определенные надежды из-за своего положения в обществе, но в сущности они были добрыми людьми. Причина, по которой папа отказался от деревенской девушки, крылась вовсе не в прямом кондовом запрете родителей. Он просто сам решил, что дедушке Свейну не понравилась его невеста, и все из-за нескольких секунд молчания.
29
Молчание Исландии
2009
В те времена молчание было, пожалуй, самым главным в культуре Исландии. Люди не решали свои вопросы в беседах и гораздо лучше умели догадываться по молчанию, чем расспрашивать прямо. Поэтому народ буквально верил, что можно замалчивать целые жизни, или по крайней мере, воображал, будто можно замалчивать целые жизни. Хотя это можно было понять, ведь тогда мы только-только вылезали из-под тысячелетней тяжести труда в поле и на море, где слова были не нужны, так что их держали в книгах в гостиных и землянках. Вот поэтому-то исландский язык целое тысячелетие оставался неизменным: мы им почти не пользовались.
В течение веков в Исландии говорили мало. Потому что люди встречались редко. А когда они все-таки встречались, в ход шла целая система, направленная против частных бесед: в землянках слушали Евангелие, в церквях – проповеди, на юбилеях – застольные речи, а когда в двадцатом веке люди стали чаще собираться вместе, у нас развилась такая совершенная форма совместного молчания, как «приглашения на вист». Таким образом, единственными источниками языка были вышеупомянутые чтения евангелий, стихи да письма. Исландский язык не подразумевал работы языком – он был весь книжный. И лишь когда мы стали изучать другие языки, мы сообразили, что язык нужен не только для того, чтоб сочинять, писать и читать. (Хотя вот Лова говорит, что в наших школах изучение датского все еще не оторвалось от книги[64]64
В Исландии датский язык с давних пор преподается в школах в качестве обязательного предмета (в наше время – как дань уважения к многовековым культурным связям с Данией). Обычно уровень его преподавания оставляет желать лучшего, и этот предмет не пользуется популярностью среди школьников.
[Закрыть].) От этого родился наш косный разговорный язык: кабинетный – из-за происхождения и холодный – из-за того, что его веками держали в холодных погребах.
Я слыхала, будто это великое молчание Исландии возникло из-за некого договора, который мы в старину заключили со странами Скандинавии: они не будут к нам лезть, а мы за это сбережем им язык, который они в ту пору стремительно теряли, старательно подлизываясь к немецкому и французскому двору. А то, что бережешь для других, сам трогать не станешь. Но они не соблюли этот договор: не успели мы оглянуться, как уже стали их колонией, а после того, как мы тысячу лет хранили для них язык – сияющее чистый, почти не бывший в употреблении, – оказалось, что им он не нужен; а от нас самих они ждали, что мы станем пользоваться обескровленным вариантом того сокровища, которое мы хранили, самой «северной латынью».
Мы, исландцы, носили у себя во рту сокровище, и вероятно, этот факт повлиял на нас больше, чем что бы то ни было. По крайней мере, мы не «бросали слов на ветер». У исландского языка вот какая проблема: он слишком велик для такого малочисленного народа. На сайте университета Исландии я прочитала, что в нем насчитывается шестьсот тысяч слов и более пяти миллионов словоформ. То есть язык гораздо больше, чем сам народ.
У других народов сохранились святилища и чаши, а у нас – ничего подобного, только повести и стихи, и мы до сих пор ими пользуемся. Поэтому, когда мы начинаем говорить, у нас лица становятся такие древнепесенные. Я тесно познакомилась с другими языками, но они не такие высокопарные, потому что предназначены для повседневного употребления.
Немецкий язык, по-моему, весьма безыскусен, тем более что немцы пользуются им совсем как плотник молотком: чтобы выстроить дом для мысли, пусть и неказистый. Итальянский – самый красивый язык в мире, кроме русского: превращает каждого говорящего в императора. Французский – чудесный соус, который сами французы стараются подольше держать во рту, поэтому часто повторяют одно и то же, тщательно пережевывая слова, так что этот соус начинает вытекать у них изо рта. Датский – это язык, про который двести лет назад на экстренном совещании приняли решение: «А давайте говорить вот так – другим этого нипочем не выучить!». Голландский – это язык, проглотивший два других. Шведский возомнил себя французским языком Севера, и шведы усиленно обжевывают его. Норвежский – это то, что получается, когда целый народ старается не говорить по-датски. Английский – это уже не язык, а нечто всемирное, как кислород или солнечный свет. А вот испанский – странная разновидность латыни, которая получилась после того, как весь народ стал подражать косноязычному королю. Но как раз этот язык я и выучила лучше всего.
Немногие из этих народов владеют искусством молчания. По части молчания лишь финны могут составить нам, исландцам, достойную конкуренцию, потому что, как сказал Брехт, это единственная в мире нация, которая умеет молчать на двух языках. А мы, исландцы, – единственная в мире нация, которая так чтила родной язык, что решила пользоваться им как можно меньше и сохранила его в первозданной чистоте, будто вечную священную девственную плеву народа. Так что исландский язык – это непорочная дева лет семидесяти, которой сейчас вошел «бес в ребро» и которая больше всего на свете жаждет расстаться с невинностью до того, как умрет. Так с ней и произойдет. В моих последних путешествиях по блогосфере я убедилась, что потомки оправдают мои ожидания: отделят алмазы от заразы, первое выкинут, а второе сберегут.
Исландская традиция молчания тесно связана с исландской традицией повествования. В соответствии с ней мой отец целых семь лет притворялся, будто мы с мамой не существуем. Он молчал семь лет из-за того, что дедушка помолчал семь секунд. Но в молчании лучше всего слышно, как бьется сердце. И после того, как сердце стучало семь лет, папа наконец открыл на стук двери и выпустил оттуда все, что держал взаперти. И он думал, что совершил подвиг: одолел власть отца, как это называют современные женщины. Его так и оставили в этом убеждении, ведь дедушка с бабушкой изначально готовы были принять любую избранницу своего первенца и были очень рады, когда он наконец нашел в себе мужество вступить в брак с матерью своего ребенка, но об этом они тоже промолчали.
30
Улыбка островная
1937
Вместо того, чтоб привыкать к высоким каблукам и чтению меню в стеклянных чайных в трамвайных городах, мама целых семь лет в своем развитии потратила на то, чтобы разделывать рыбу и бить тюленей. Однако она на удивление быстро переняла манеры благородной дамы, когда ступила на палубу идущего из Исландии парохода, хотя на каблуках ей поначалу было трудновато: «Я была как корова на льду, когда твой папа привел меня на блестящий паркет в Морском».
А так назывался дачный домик семейства в Скагене, на самой северной оконечности Ютландского полуострова. А лето на даче было, по всей видимости, летом тридцать седьмого. Я так и слышу стук каблуков массивной Масы, так и вижу, как они мерили ее взглядом – бабушка Георгия и ее подруги, благородные дамы, – будто острозубые репортеры из модных журналов. Но мне не пришлось краснеть за маму. Она быстро выучилась каблучным премудростям, ведь не могла же она, бывшая любовница поэта, быть полной деревенщиной.
Но для мамы в ту осень, когда мы поехали на юг, перемены были еще более ощутимыми: «Труднее всего мне было ложиться спать без дойки и просыпаться без коров. У меня руки еще много недель ныли от безделья. И там, в Скагене, мне всегда было сложно проводить лето, вместо того чтоб пользоваться им. Что за дела: солнце светит дни напролет, а за грабли взяться нельзя! Если бы бабушка не разрешила мне покрасить стены, я бы точно пропала!»
Старая дама тепло приняла ее, но нипочем не могла заставить себя называть ее «Маса». Она орала на весь коридор: «Масебилль!», – невольно напоминая немецкую учительницу; а меня она называла не иначе как «Den Lille Hveps»[65]65
Маленькая оса (датск.).
[Закрыть]. И мама кое-чему научилась от нее: она развила в себе это величие души, которым обладала старая дама, и обходилась со всеми с одинаковым уважением – и с исландской голытьбой, и с немецкими графьями.
От меня, ребенка, не ускользнуло, что родители были влюблены друг в друга, как никогда прежде. Пламя любви не угасло за семь лет – оно обещало гореть еще семижды семь. Но я недолго позволяла себе завидовать ему, будучи такой вертушкой.
Недавно я прочитала в биографии Стейнна Стейнарра, которую Гильви Грёндаль, этот старец, написал буквально накануне собственной смерти, что Лобастый сокрушался, видя, как маму поглотила пасть буржуазии. Он даже послал ей вслед стихотворение. Если честно, я раньше никогда не слышала об этом стихотворении и поэтому обрадовалась за маму, хотя поэт и извергал яд из своего покореженного драконьего сердца.
Улыбка островная
была мне слаще рая,
но стала вдруг чужая,
словно постылый груз.
Но не скорби напрасно,
когда любовь угасла,
и сразу стало ясно,
как мало значит она.
Мечтанья и томленья
я бросил без сожаленья.
О, это достойно забвенья —
Гвюдрун Марсибиль![66]66
Это стихотворение – переделка реально существующего малоизвестного текста Стейнна Стейнарра, посвященного другой девушке.
[Закрыть]
Через много лет маму спросили, каков был Стейнн Стейнарр как любовник. Этот вопрос задала грубиянка-деревенщина из Скагафьорда, сующая нос в чужие дела, словно коза в огород, причем прямо во время банкета у нас дома на Скотхусвег. Гости навострили уши и держали чашки высоко над блюдцами, так что за столом стало тихо, и мама ответила: «Ах, в те годы он чаще всего писал в традиционной манере».
31
Лоне Банг
1937
В «Морском» на Скагене я впервые увидела знаменитую Лоне Банг. Она была моей родственницей по отцовской линии и уже тогда достигла всемирной известности в Дании и Исландии как исполнительница народных песен, выступавшая во многих городах Европы. Особенно удачную карьеру Лоне Банг сделала в Германии, но однажды в порыве благородства она отказалась петь на собрании перед самим фюрером, в результате чего о концертах в этой стране ей пришлось забыть.
Лоне была связана с нами многими узами. Она была племянницей бабушки Георгии, к тому же родилась в Исландии. Ее отец, Могенс Банг, был врачом в Рейкьявике в начале века, и Лоне до двенадцатилетнего возраста росла в Квосе[67]67
Квартал в старой части Рейкьявика.
[Закрыть], а потом ее семья переехала в Нюкебинг на острове Фэльстер. Поэтому она все время бегло говорила по-исландски, хотя манера выражаться у нее порой была немного детская. Когда дедушку Свейна назначили послом в Копенгагене в 1920 году, ей предложили пожить у них с бабушкой, пока она занималась пением в Королевской музыкальной академии. Двадцатилетняя девушка вошла в дом сорокалетних супругов, своей тети и ее мужа, и сразу полюбилась их детям. Затем она отправилась в Париж и посвятила себя песням разных народов, в конце концов стала петь на семнадцати языках, а говорить – на семи. Она была частой гостьей в семье до самой смерти дедушки. Он всегда называл ее на исландский манер – Лова, – а ласкательно – Ловушка-Соловушка, – и всегда объявлял о ее приходе с такой радостью, будто эта певчая птичка приносила долгожданную весну.
Лоне была шикарна, хотя внешность у нее была специфическая. Лицо – такое же широкое, как диапазон голоса, скулы – такие же высокие, как прическа, нос – солидный (его часто называли «еврейским», а я не раз слышала, как она печалится, что в ее жилах нет ни капли еврейской крови). Она нежно любила еврейскую культуру и пела их народные песни и на идише, и на древнееврейском, и никогда не смогла простить папе его увлечение нацизмом.
Жарким летним вечером в июле тридцать седьмого в «Морском» было застолье. Среди гостей были знаменитый актер Поль Ремер и его супруга-исландка Анна Борг – обитатели соседней дачи, приятели дедушки с бабушкой. Из того вечера я помню только стук маминых каблуков и домашний концерт после обеда. Пианист Ройтер сел за рояль, а тетя Лоне встала рядом, в простом черном платье, с высокой прической и подбородком. Она объявляла песни по-датски, рассказывала про их историю и про то, о чем в них поется. В моих воспоминаниях ее голос – такой же специфический, как и ее лицо: не то чтобы красивый, но ясный и чарующе звонкий. В заключение она спела исландскую песню:
Детки играют,
Прячутся во мхи.
Лежат они в ложбине и смеются: хи-хи-хи…
Дедушка вскочил с места в самый разгар аплодисментов, подошел к певице, сияя от счастья, взял ее за руку, заставил поклониться еще раз и при этом громко сказал по-исландски: «Ловушка-Соловушка прилетела!» Это был час опьянения, час общей радости для всей загорелой семьи – яблочный румянец над белыми рубашками с засученными рукавами. Тогда я в первый раз сидела в этих объятьях, и в последний раз они обхватывали меня полностью.
32
Вождемания
1937
Папа рано стал «боевитым», как выражалась бабушка Вера и как потом стало ясно всем. В его манере работать во время сенокоса у нас на Свепноу она углядела что-то, чего не видели другие: какую-то склонность мучить себя, смешанную с неумением добиваться своего в собственных делах. «В нем сидит эта самая бесовская безбашенность, которая мне знакома по нашему рыбачьему поселку на Шхере, и из-за которой немало хороших людей сгинуло в море».
Папа прибился к нацистам и стал одним из тех крайне малочисленных исландцев, которые во Второй мировой воевали за немцев, и единственным из них, кто вошел с винтовкой в Россию. Я так думаю, что, скорее всего, его сбила с панталыку униформа. Его дедушка был вторым министром Исландии, его отец – первым ее послом, у обоих в гардеробе имелся костюм с обшлагами и твердая шляпа с плюмажем. А папа был бесконечно далек от каких бы то ни было обшлагов, хотя ему и удалось год и два месяца пробыть руководителем конторы по импорту в Копенгагене – эта затея быстро закончилась в одном весьма злачном месте в Киле. Бессовестный коллега из числа местных клиентов забрал у него квитанции, договоры об импорте и бумажник, а папа угодил в заложники к хозяину заведения почти на двое суток, дожидаясь, пока посол Исландии вникнет в курс дел и оплатит из своего кошелька и ночной досуг, и семнадцать тысяч стальных прищепок для прачечной.
Через несколько недель папа уже приехал на сенокос в Брейдафьорд и отбыл в Германию следующей весной, после того как выбрал себе университет. По несчастливой случайности он, тридцати неполных лет, стоял на набережной в Гамбурге именно 5 мая 1937 г. и впервые увидел там «малыша Хьяльти», который в торжественной обстановке при большом скоплении народа освящал самый большой в мире прогулочный пароход «Вильгельм Густлофф». (Папа и другие исландцы в довоенной Германии называли Гитлера не иначе как «Хьяльти», а когда в свет вышли детские книжки про героя с таким именем, я прозвала его «малыш Хьяльти»[68]68
Книжки о малыше Хьяльти – детские книги писателя Стефауна Йоунссона (1905–1966), выходившие с 1948 по 1951 гг. и рассказывавшие реалистические повести о непослушном мальчишке.
[Закрыть], чем весьма огорчила отца.) Папа слишком часто вспоминал это событие. Казалось, встреча с большим вождем навек впечаталась в его душу как клеймо. Тогда древнескандинавская кафедра в Любеке уже превратилась в своеобразный центр апологии нацизма: считалось, что его корни – в древнескандинавских мифах и исландских сагах, а сама идея родилась вместе с белокуро-прекрасным народом, населявшим северные края. Так что папа оказался слабым человеком в нехорошем месте: белокурый викинг, говорящий по-немецки с арийским акцентом, к тому же знатного роду. За двадцать минут до начала войны ищейки Гиммлера напали на след и разнюхали, что герр Бьёрнссон – не только истинный ариец, но и сын самого высокопоставленного чиновника своей страны, – богатая добыча! Они предложили ему золото и серую униформу. А на ней были руны: «SS».
Ханс Хенрик Бьёрнссон был в особо тяжелой форме подвержен тому недугу, который иные называют «вождеманией», а иные – «звездоманией». Симптомы у нее ясные. В присутствии вождя или звезды больной лишается дара речи и теряет волю. Мысли вылетают из его головы, а лицо превращается в собачью улыбку, даже язык вываливается характерным образом. Этот коварный недуг поражает самых разных людей и способен превратить благородных господ в слюнявых болонок.
В этом смысле я достойная дочь своего отца, только у меня мания подобострастия распространяется не на властителей, а на творческих личностей. Мне было легко очаровать таких дедушкиных друзей, как Вильхьяльм Тоур, который некоторое время побыл министром иностранных дел, а также Оулава Торса и его тезку – короля Норвегии. Зато я весь день трепетала, стоило Марлен Дитрих заглянуть в Бессастадир. Я, знавшая немецкий чуть ли не как родной, не смогла выдавить из себя ни слова, когда меня, семнадцатилетнюю, представили звезде, и только пролепетала что-то по-датски, едва мне удалось длинным ногтем поскрести ее ладонь при рукопожатии. Я никогда не видела более красивой женщины (кроме, разве что покойной графини Грейс Келли), и они с бабушкой, как ни странно, быстро нашли общий язык. Бабушка ходила вместе с немецкой звездой по всему дому и даже заполучила ее к себе в союзники в споре с дедушкой, потому что она согласилась с ней, что ковер в большом зале Бессастадира должен быть не серый, а зеленый.
Та же история повторилась, когда мы с Бобом в Брюсселе увидели Чета Бейкера, а потом повстречали его в пивбаре. Боб был превеликий звездознатец и был способен пролезть куда угодно, у него был этот специфический американский талант: стоило ему единожды взглянуть человеку в глаза, как тому уже казалось, что они с ним знакомы чуть ли не со школьной скамьи. И конечно, он подлетел к Чету и представил ему меня как свою новую невесту, хотя они с ним сроду не встречались. Но тут я потеряла дар речи и как дурочка поздоровалась с джазменом по-немецки. Он предстал передо мной в виде большерукого рыбака из Стиккисхольма, который выпил не один залив и выблевал обратно. У него не хватало зубов, а из лавовой глыбы его лица струился голос, подобный чистейшему роднику: «I get along without you very well…»[69]69
Мы с тобой ладим очень хорошо (англ.).
[Закрыть]. Но у меня всегда было такое ощущение, что слушателям хочется скинуться ему на красивую улыбку. Гораздо позже я услышала, как он попевал в копенгагенском парке Тиволи, но к тому времени родник уже забился илом.
Людей, страдающих вождеманией, конечно же, легко завлечь в свиту сильных. Разумеется, папа был похож и на представителя немецкого народа: униженный обладатель гордой осанки, отпрыск знатного рода, лишенный будущего. Но по своей сути он вовсе не был нацистом. Ему были симпатичны все люди, а его единственным другом в Аргентине после войны был чистокровный еврей. Он принял эту ересь не потому, что сам по себе был сторонником этой мощной идеологии, а потому, что дал болотным огням власти увлечь себя. «Хьяльти» и его сотоварищи были мастерами иллюзий. И их нацизм со всем его «шиком» сразил папу, совершенно сбил его с толку. Он принял свою слабость за силу, а униформу – за доказательство того, что он принят в приличное общество.
Вместо того чтоб стать сыном новой Исландии, он примкнул к палачам Европы. Это была его «жизненная драма», факт, от которого он так и не смог убежать. Словно бродячая собака, скитался он по разным странам, но так и не смог избавиться от ошейника с меткой «SS». Даже мама, которая, стосковавшись по мужским объятьям, вновь пустила его к себе, не смогла снять с него этот ошейник. И даже смерть не смогла. Память о нем навечно помечена теми ошибками, которых он наделал в тридцатилетнем возрасте. Как сказал старый Йенс с хутора Малые Нужники: «Каждый день – Судный».
Как бы истолковал ошибку моего отца великий Фрейд? Большинство сыновей рано или поздно совершают свое отцеубийство. Счастливчики – самостоятельно, остальные – с помощью наемников, а папе потребовалась целая немецкая танковая армия, чтобы отомстить за свое поражение в битвах при Рейкьявике, Вайле и Киле.
Нет ничего нелепее мести труса, но и нет ничего страшнее.