Текст книги "Импровизатор"
Автор книги: Ханс Кристиан Андерсен
Жанр:
Роман
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
– Нет, я не пойду! – ответил я.
– Ты трус, Антонио! – сказал он. – Не давай же козьему молоку испортить в тебе всю кровь! И твое сердце может гореть такой же пламенной, чувственной любовью, как мое! Я убедился в этом! Твои страдания, страх, твое умерщвление плоти во время поста, все это – сказать ли тебе начистоту? – не что иное, как тоска по свежим устам, прекрасным формам! Меня-то уж не проведешь, Антонио; я хорошо знаю все это. Так зачем же дело стало? Прижми красотку к своему сердцу! Что же, боишься? Эх, трус ты, Антонио!
– Твои слова оскорбляют меня, Бернардо!
– И все же ты снесешь их! – ответил он.
Кровь бросилась мне в голову, но в то же время на глазах выступили слезы.
– Как ты можешь так шутить с моей привязанностью к тебе! – воскликнул я. – Ты думаешь, что я стою между тобой и Аннунциатой, что она относится ко мне благосклоннее, чем к тебе?..
– О нет! – прервал он. – Ты знаешь, что я не страдаю такой пылкой фантазией. Но не будем говорить об Аннунциате! Что же до твоей привязанности ко мне, о которой ты беспрестанно толкуешь, то я не понимаю ее. Мы, конечно, протягиваем друг другу руки, мы друзья, благоразумные друзья, но твои понятия о дружбе чересчур выспренни; меня же ты должен брать таким, каким я уродился.
Вот приблизительно главное содержание нашего разговора; я привожу из него только то, что, так сказать, врезалось мне в сердце, заставило его облиться кровью. Я был оскорблен, но дружеские чувства мои все-таки взяли верх, и я на прощание крепко пожал Бернардо руку.
На другой день благовест призвал меня в собор святого Петра. В притворе, который по величине своей был, говорят, принят одним иностранцем за самый собор, была такая же давка, как на улицах и на мосту святого Ангела. Казалось, сюда собрался весь Рим, чтобы вместе с иностранцами удивляться колоссальности собора, который словно все увеличивался по мере того, как переполнялся народом.
Вот раздалось пение; два могучих хора отвечали один другому из различных углов собора. Все теснились вперед, чтобы видеть обряд омовения ног, который только что начался. Из-за перегородки, за которой помещались дамы-иностранки, кто-то дружески кивнул мне. Это была Аннунциата! Она вернулась, была тут, в церкви! Сердце мое так и забилось в груди. Я стоял от нее так близко, что мог приветствовать ее.
Оказалось, что она приехала еще вчера, но так поздно, что ей пришлось пропустить «Miserere Allegri»; она успела только к «Ave Maria» в собор святого Петра.
– Вчерашний таинственный полумрак, – сказала она, – производил как-то большее впечатление, нежели это дневное освещение. Не горело ни единой свечи, кроме лампад у гроба святого Петра; они окружали его лучезарным венцом, но освещали только ближайшие колонны. Все стояли на коленях; я тоже пала ниц, и вот когда я живо почувствовала, какая сила в уничижении, в благоговейном безмолвии!..
Ее старая воспитательница, которую я сразу не узнал под густой вуалью, также ласково кивнула мне. Торжественная церемония окончилась; дамы стали собираться домой, но никак не могли отыскать своего слугу, который должен был проводить их до кареты. Группа молодых людей между тем заметила Аннунциату, и она заволновалась, желая поскорее выбраться отсюда. Я осмелился предложить ей проводить их до кареты. Старуха сейчас же взяла меня под руку, но Аннунциата пошла рядом одна. Я бы так и не решился попросить ее опереться на меня, но в дверях нас так стиснуло и понесло вперед общим потоком, что она сама взяла меня под руку. Прикосновение ее руки заставило вспыхнуть во мне всю кровь.
Я отыскал карету, и, когда дамы уселись, Аннунциата пригласила меня запросто отобедать у них сегодня.
– Но обещаю вам только скудный обед, как оно и подобает постом! – прибавила она.
Я был в восторге; старуха же, верно, не расслышала хорошенько слов своей воспитанницы, но догадалась по выражению ее лица, что дело идет о приглашении, и, вообразив, что Аннунциата приглашает меня ехать с ними, живо очистила для меня от платков и шалей место на переднем сиденье и сказала:
– Да, да, сделайте одолжение, синьор аббат! Места хватит! Аннунциата не рассчитывала на это; щеки ее покрылись легким румянцем, но я уже сидел перед нею, и карета тронулась.
Вместо «скудного обеда» нас ожидал маленький пир. Аннунциата рассказывала о своем пребывании во Флоренции, о сегодняшнем торжестве, расспрашивала меня, как прошел пост у нас, в Риме, и как я сам провел его. На последний вопрос я отвечал не вполне откровенно.
– Вы пойдете в субботу смотреть крещение евреев? – спросил я и вдруг посмотрел на старую еврейку; я совсем было забыл о ней.
– Она не расслышала! – сказала Аннунциата. – Да если бы и слышала, вряд ли смутилась бы! Но я бываю только там, куда она может сопровождать меня; присутствовать же на этой церемонии ей некстати (В Риме ежегодно в Великую субботу крестят нескольких евреев или турок. В «Diario romano» (римском календаре) день этот поэтому и называется «si af il battessimo di Ebrei е Turchi».). Да и меня она не занимает – редко ведь случается, чтобы еврей или турок переменил веру по внутреннему убеждению. И у меня еще с детства сохранилось от этого зрелища самое неприятное впечатление. Я видела крещение шести– или семилетнего еврейского мальчика; он явился в грязных чулках и башмаках, с пухом в нечесаных волосах и, словно для пущего контраста, в великолепной белой шелковой рубашке, которую подарила ему Церковь. С ним явились и его родители, одетые так же неряшливо. Они продали душу его ради блаженства, в которое сами не верили.
– Вы видели этот обряд в Риме? Так вы бывали здесь в детстве? – спросил я.
– Да! – ответила она и покраснела. – Но я не римлянка.
– В первый же раз, как я увидел и услышал вас, мне показалось, что я уже видел вас раньше. И теперь, сам не знаю почему, я продолжаю думать то же. Если бы мы верили в переселение душ, я подумал бы, что мы с вами были когда-то птицами, сидели на одной ветке и давно-давно знаем друг друга! А в вас не пробуждается никаких таких воспоминаний? Вам ничто не говорит, что мы встречались раньше?
– Нет! – ответила Аннунциата, глядя мне прямо в глаза.
– Сейчас, когда я услышал от вас, что вы бывали ребенком в Риме, а не провели, как я думал, все ваше детство в Испании, воспоминание, которое возникло в моей душе в первый же раз, как я увидел вас в роли Дидоны, ожило вновь. Не случалось ли вам ребенком, в числе других детей, говорить рождественскую проповедь перед образом младенца Иисуса в церкви Арачели?
– Да, да! – живо подхватила она. – А вы, значит, Антонио, тот самый мальчик, которым все так восхищались тогда?
– И которого вы затмили! – ответил я.
– Так это были вы! – воскликнула она и, схватив меня за руки, ласково поглядела мне в глаза. Старуха придвинула свой стул поближе и серьезно посмотрела на нас. Аннунциата рассказала ей, в чем дело, и старуха сама улыбнулась такому обновлению старого знакомства.
– Матушка моя и все другие просто наговориться не могли о вас! – сказал я. – Ваша нежная, почти эфирная фигурка, мягкий голосок – все восхищало их, и я завидовал вам. Мое тщеславие не допускало, чтобы кто-нибудь мог затмить меня!.. Как, однако, странно переплетаются жизненные пути людей!
– Я хорошо помню вас! – сказала она. – На вас была надета коротенькая жакетка с блестящими пуговицами; они-то больше всего и заинтересовали меня тогда.
– А у вас, – подхватил я, – на груди красовался великолепный красный бантик! Но меня-то занимал главным образом не он, а ваши глаза и черные как смоль волосы! Да, как мне было не узнать вас! Вы и не изменились почти, только черты лица стали еще выразительнее! Впрочем, я узнал бы вас, если бы вы изменились и куда больше. Я сейчас же высказал свои предположения Бернардо, а он-то спорил со мною, воображая совсем другое...
– Бернардо! – произнесла она, как мне показалось, дрожащим голосом.
– Да, – продолжал я, несколько смутившись, – ему тоже показалось, что он знает вас, то есть видел вас раньше, совсем при иных обстоятельствах, противоречивших моему предположению! Ваши черные волосы, ваши глаза... Только не рассердитесь за это, он теперь и сам переменил мнение!.. При первом взгляде на вас он принял вас за... – тут я остановился, – за... не католичку! И, значит, я не мог слышать вас в церкви Арачели.
– Он думал, может быть, что я одной веры с моей воспитательницей? – сказала Аннунциата, указывая на старуху.
Я невольно кивнул головой, но сейчас же схватил ее за руку и спросил:
– Вы не сердитесь на меня?
– За то, что ваш друг принял меня за еврейку? – улыбаясь, спросила она. – Какой вы забавный!
Я чувствовал, что наше детское знакомство сблизило нас, и совсем забыл все свои прежние печальные мысли, а также решение – не видеться с нею, не любить ее! Я весь горел любовью к ней.
Художественные галереи были закрыты в эти два последних дня поста, но Аннунциата заметила, что теперь-то вот и хорошо было бы побродить по какой-нибудь из них на свободе. Желание Аннунциаты было для меня законом, и, к счастью, я мог удовлетворить его: я ведь хорошо знал всех смотрителей и сторожей палаццо Боргезе, где находится одна из интереснейших римских художественных галерей, та самая, по которой расхаживал ребенком с моей благодетельницей, рассматривая амурчиков Франческо Альбани.
Я предложил Аннунциате свести туда ее и ее старую воспитательницу; она с благодарностью согласилась, и я не помнил себя от радости.
Дома, наедине с самим собою, я, однако, невольно стал думать о Бернардо. Нет, он не любит ее, утешал я себя самого. Его любовь только чувственное влечение, тогда как моя велика и чиста! Последний наш разговор с ним стал мне теперь казаться гораздо оскорбительнее для меня, нежели он был на самом деле. Теперь я помнил только выказанную Бернардо гордость, чувствовал себя оскорбленным ею и вскипел против него таким негодованием, о каком прежде не имел и понятия. Конечно, его гордость возмущена тем, что Аннунциата относится ко мне лучше, чем к нему! Правда,, он сам познакомил меня с нею, но, может быть, именно из желания нарядить меня в шуты! Вот почему его так и поразили мое пение и импровизация; ему и в голову не приходило, что я могу чем-либо соперничать с его красотою, его развязностью и ловкостью!.. Теперь он хотел своими речами отбить у меня охоту посещать ее! Но добрый гений мой решил иначе. Ее ласковое обращение, ее взгляды – все говорит мне, что она меня любит, что она относится ко мне благосклонно, даже более чем благосклонно! Не может же она не чувствовать, что я люблю ее!
И в порыве восторга я осыпал горячими поцелуями свою подушку; но любовный восторг только еще более усиливал чувство досады против Бернардо. Я упрекал себя самого в том, что не выказал в разговоре с ним более характера, более желчи. Теперь на языке у меня вертелись сотни великолепных ответов, которыми я мог срезать его, когда он третировал меня, словно мальчишку! Теперь я живо чувствовал малейшую его насмешку надо мной. В первый раз в жизни кровь во мне кипела от гнева, и это раздражение, смешанное с чувством высокой, чистой любви, окончательно отняло у меня сон. Я забылся только под утро, но и этот короткий сон укрепил и успокоил меня. Предупредив смотрителя, что я приду сегодня осматривать галерею вместе с двумя иностранками, я зашел за Аннунциатой, и затем мы все трое отправились в палаццо Боргезе.
Глава XIII. КАРТИННАЯ ГАЛЕРЕЯ. ПАСХА. ПЕРЕВОРОТ В МОЕЙ СУДЬБЕ
Я испытывал какое-то особенное ощущение, водя Аннунциату по тем самым залам, где играл в детстве и слушал объяснения картин из уст Франчески, забавлявшейся моими наивными вопросами и выражениями. Я знал здесь каждую картину, но Аннунциата знала и понимала их еще лучше. Суждения ее были поразительно метки; от ее зоркого взгляда и тонкого эстетического чутья не ускользало ни одной истинно прекрасной подробности.
Мы остановились перед знаменитой картиной Джерардо дель Нотти «Лот и его дочери». Я стал восхвалять яркость и живость, с какими изображены Лот и его жизнерадостная дочь, а также яркое вечернее небо, просвечивающее сквозь темную зелень деревьев.
– Кистью художника водило пламенное вдохновение! – сказала Аннунциата. – Я восхищаюсь сочностью красок и выражением лиц, но сюжет мне не нравится. Я даже в картине прежде всего ищу известного рода благопристойности, целомудрия сюжета. Вот почему мне не нравится и «Даная» Корреджо; сама она хороша, амурчик с пестрыми крыльями, что сидит у нее на постели и помогает ей собирать золото, божественно прекрасен, но самый сюжет меня отталкивает, оскорбляет, если можно так выразиться, мое чувство прекрасного. Потому-то я так высоко ставлю Рафаэля: он во всех своих картинах – по крайней мере, известных мне – является апостолом невинности. Да иначе бы ему и не удалось дать нам Мадонну!
– Но совершенство исполнения может же заставить нас примириться с вольностью сюжета! – сказал я.
– Никогда! – ответила она. – Искусство во всех своих отраслях слишком возвышенно и священно! И чистота замысла куда более захватывает зрителя, нежели совершенство исполнения. Потому-то нас и могут так глубоко трогать наивные изображения Мадонн старых мастеров, хотя зачастую они напоминают китайские картинки: те же угловатые контуры, те же жесткие, прямые линии! Духовная чистота должна стоять на первом плане как в живописи, так и в поэзии. Некоторые отступления можно еще допустить; они хотя и режут глаз, но не мешают все-таки любоваться всем произведением в его целости.
– Но ведь нужно же разнообразие сюжетов! Ведь не интересно вечно...
– Вы меня не так поняли! Я не хочу сказать, что надо вечно рисовать одну Мадонну. Нет, я восхищаюсь и прекрасными ландшафтами, и жанровыми картинками, и морскими видами, и разбойниками Сальваторе Розы. Но я не допускаю ничего безнравственного в области искусства, а я называю безнравственною даже прекрасно написанную картину Шидони в палаццо Шиариа. Вы, верно, помните ее? Двое крестьян на ослах проезжают мимо каменной стены, на которой лежит череп, а на нем сидят мышь, червь и оса; на стене же надпись: «Et ego in Arcadia».
– Я знаю ее! – сказал я. – Она висит рядом с прекрасным скрипачом Рафаэля.
– Да! – ответила Аннунциата. – И упомянутая надпись гораздо более подходила бы к картине Рафаэля, чем к той, отвратительной!
Очутившись с нею перед «Временами года» Франческо Альбани, я рассказал ей, как нравились мне эти маленькие амурчики, когда я был ребенком, и как весело я проводил время в этой галерее.
– У вас были счастливые минуты в детстве! – сказала она, подавляя вздох, вызванный, может быть, воспоминаниями о ее собственном детстве.
– Так же, как и у вас, конечно? – сказал я. – В первый раз я видел вас веселым, счастливым ребенком, предметом общего восхищения, а во второй раз встретил знаменитой артисткой, сводившей с ума весь Рим! Вы казались тогда счастливой, и, надеюсь, что оно так и было?
Я слегка наклонился к ней; она посмотрела на меня грустным взглядом и сказала:
– Счастливое, осыпаемое похвалами дитя скоро стало круглой сиротой, бесприютной птичкой на голой ветке; она умерла бы с голоду, если бы не всеми презираемый еврей! Он заботился о ней до тех пор, пока она не смогла подняться на собственных крылышках над бурным морем житейским. – Она умолкла, покачала головой и затем продолжала: – Но такие истории вовсе не занимательны для посторонних, и я не знаю, зачем завела разговор об этом!
Тут она хотела встать, но я схватил ее руку и спросил:
– Разве я для вас совсем посторонний?
Она молча поглядела перед собой и сказала с грустной улыбкой.
– Да, и я видела хорошие минуты в жизни и... – добавила она с обычной веселостью, – только их и буду помнить! Наша встреча в детстве и ваши воспоминания заставили и меня углубиться в прошлое и созерцать его картины, вместо того чтобы любоваться окружающими нас.
Вернувшись в отель Аннунциаты, мы узнали, что без нас был Бернардо; ему сказали, что Аннунциата со своей старой воспитательницей и со мной куда-то уехали. Я мог представить себе его досаду, но вместо того, чтобы опечалиться за него, как прежде, продолжал питать к нему вызванные во мне моею любовью к Аннунциате неприязненные чувства. Что ж, он сам так часто желал, чтобы я, наконец, выказал характер, хотя бы даже против него самого! Ну вот, пусть теперь полюбуется!
В ушах моих не переставали раздаваться слова Аннунциаты, сказавшей, что бесприютную птичку приютил всеми презираемый еврей. В таком случае Бернардо не ошибался! Это ее он видел у старика Ганноха! Обстоятельство это бесконечно интересовало меня, но как завязать с ней об этом разговор?
Явившись к ней опять на другой день, я узнал, что она разучивает в своей комнате новую партию. Пришлось вступить в беседу со старухой, которая оказалась еще более глухой, нежели я предполагал. Она, по-видимому, была мне очень благодарна за то, что я занялся ею. Мне вспомнилось, как ласково она посмотрела на меня после моей импровизации, – значит, она поняла ее?
– Да! – ответила она. – Я поняла все, отчасти из выражения вашего лица, отчасти из некоторых отдельных слов, долетевших до меня. Ваша импровизация была прекрасна! Так же вот, исключительно благодаря мимике Аннунциаты, понимаю я и ее пение. Зрение мое стало лучше с тех пор, как слух ослабел.
Затем она начала расспрашивать меня о Бернардо, который приходил вчера без нас, и очень жалела, что ему не удалось сопровождать нас в галерею. Вообще она проявила к нему необычайный интерес и сочувствие.
– Да! – сказала она, когда я заметил ей это. – Он благородный человек! Я знаю о нем кое-что! Да наградит его за это Бог христиан и евреев!
Мало-помалу старуха разговорилась; любовь ее к Аннунциате высказывалась просто трогательно; из отрывочных и не вполне ясных рассказов ее я успел узнать, что Аннунциата испанка родом, ребенком была привезена в Рим, здесь осиротела и была взята на попечение старым Ганнохом, который когда-то бывал в Испании и знавал ее родителей. Спустя несколько времени ее опять отправили на родину, и она воспитывалась там у одной дамы, которой и была обязана обработкой своего голоса и драматического таланта. Когда Аннунциата подросла, в нее влюбился какой-то знатный вельможа, но равнодушие красавицы ожесточило его, и любовь его перешла в ненависть. Старуха, видимо, не хотела приподымать завесы, скрывающей какие-то ужасные подробности; я узнал только, что жизни Аннунциаты угрожала опасность, что она бежала в Италию, в Рим, и скрылась у Ганноха, в гетто, где ее едва ли стали бы искать. Происходило все это только полтора года тому назад. Тогда-то Аннунциата, вероятно, и видела Бернардо и угощала его вином, о чем он столько раз рассказывал. Разумеется, с ее стороны было очень неосторожно показываться постороннему, ведь она во всех должна была видеть подосланных к ней убийц! Впрочем, она знала, что Бернардо не из таких; она ведь слышала одни похвалы его мужеству и благородству. Скоро они узнали, что гонитель Аннунциаты умер; она уехала, поступила на сцену и стала разъезжать по разным городам, восхищая всех своим дивным голосом и красотой. Старуха сопровождала свою питомицу в Неаполь, где та пожала первые лавры, и с тех пор не покидала ее.
– Да, она сущий ангел! – прибавила словоохотливая еврейка. – Благочестивая, как и следует быть женщине, и умница вдобавок! Дай Бог всякому быть такою!
Только что я вышел из отеля Аннунциаты, грянул пушечный выстрел, за ним другой, третий – без конца. По всем улицам и площадям, изо всех окон, со всех балконов палили из ружей и маленьких пушек в знак того, что пост кончился. В это же время были убраны и черные занавеси, скрывавшие в течение пяти долгих недель в церквах и часовнях все картины; все сияло пасхальной радостью. Время скорби миновало, завтра начиналась Пасха, день всеобщей радости, вдвойне радостный для меня: Аннунциата пригласила меня сопровождать ее на торжественное богослужение и иллюминацию собора.
Звонили во все колокола; кардиналы мчались в своих пестрых каретах с лакеями на запятках; экипажи богатых иностранцев и толпы пешеходов переполняли узкие улицы. На замке святого Ангела развевались флаги с папским гербом и изображением Мадонны. На площади святого Петра играла музыка, а вокруг расположились продавцы четок и лубочных картин, на которых был изображен папа, благословляющий народ. Фонтаны били ввысь радужными струями; вокруг всей площади шли ложи и скамьи для зрителей, и все эти места, так же, как и самая площадь, были уже почти переполнены народом. Скоро едва ли не такая же огромная толпа хлынула на площадь из собора, где благочестивые люди усладили свои души пением, церковной церемонией и зрелищем священных реликвий – кусочков копья и гвоздей, служивших при распятии Христа. На площади словно волновалось море: несметные толпы народа, ряды экипажей, двигавшихся непрерывными рядами, крестьяне и мальчики, взбиравшиеся на пьедесталы статуй святых, – все это двигалось, колыхалось, шумело. Казалось, что в данную минуту здесь был налицо весь Рим. Вот шесть священников в лиловых облачениях торжественно вынесли из церкви на драгоценном троне папу; двое младших каноников обмахивали его колоссальными опахалами из павлиньих перьев; другие каноники кадили, а кардиналы шли сзади, распевая священные гимны. Навстречу процессии понеслись ликующие звуки музыки. Папу внесли по мраморной лестнице на галерею, и он показался с балкона народу, окруженный свитой кардиналов. Все пали на колени: и ряды солдат, и старики, и дети; одни иностранцы-протестанты стояли неподвижно, не желая преклониться пред благословением старца. Аннунциата стала на колени в карете и смотрела на святого отца растроганным взглядом; глубокая тишина царила на площади, благословение папы витало над головами присутствующих невидимыми огненными языками. Затем с балкона, где стоял папа, полетели в народ два листка: один с отпущением грехов, другой с проклятием против врагов церкви. Среди черни началась свалка: всякому хотелось получить хоть клочок их. Снова зазвонили колокола, сливаясь с звуками музыки. Я был счастлив, как и Аннунциата. Карета наша двинулась; вдруг мимо проскакал Бернардо; он раскланялся с дамами, но меня как будто и не заметил.
– Какой он бледный! – сказала Аннунциата. – Не болен ли он?
– Не думаю! – ответил я, отлично зная, что именно согнало с его щек живой румянец. И тут-то в душе моей созрело новое решение: я почувствовал, как искренно я люблю Аннунциату, сознал, что готов на все, если только она отвечает мне взаимностью, и решил бросить свое поприще, чтобы всюду следовать за нею. Я не сомневался в своем драматическом таланте, знал также, какое впечатление производит на всех мое пение, и мог надеяться с честью выступить на любой сцене, раз только отважусь на этот шаг. Ведь если Аннунциата любит меня, то какие же претензии может заявить Бернардо? Он и сам может посвататься за нее, если его любовь так же сильна, как моя! И если окажется, что Аннунциата любит его, я немедленно уступлю ему место! Все это, придя домой, я и изложил в письме к Бернардо. Думаю, что оно вышло сердечным и теплым, – я пролил над ним немало слез, напоминая Бернардо о нашей прежней дружбе и о моих чувствах к нему. Отослав письмо, я значительно успокоился, хотя одна мысль о том, что я могу лишиться Аннунциаты, терзала мое сердце, как коршун печень Прометея. Но печальные мысли сменялись надеждой всюду следовать за Аннунциатой, пожинать лавры вместе с нею, и я опять ликовал! Да, теперь мне предстояло выступить на жизненных подмостках уже в качестве певца и импровизатора!
После «Ave Maria» я отправился вместе с Аннунциатой и ее воспитательницей на иллюминацию. Весь фасад собора святого Петра, главный купол и оба боковые были изукрашены прозрачными бумажными фонариками, обрисовывавшими все контуры здания огненными линиями. Давка на площади, кажется, еще увеличилась против утренней; мы могли двигаться вперед только шагом. С моста святого Ангела перед нами развернулась полная картина иллюминации; гигантское здание, все залитое огнями, отражалось в мутных волнах Тибра, по которым скользили лодки, переполненные людьми и очень оживлявшие всю картину. Только что мы добрались до самой площади, где играла музыка, раздавался звон колоколов и шло всеобщее ликование, как был подан сигнал к фейерверку. Несколько сотен людей, облеплявших крышу и купола собора, по данному знаку вдруг зажгли смоляные венки, лежавшие на железных сковородах, и все здание было как будто охвачено пламенем, засветилось над Римом, как звезда над Вифлеемом! Ликования толпы еще усилились. Аннунциата вся ушла в созерцание дивного зрелища.
– Но все-таки это ужасно! – произнесла она. – Этот несчастный, который должен зажечь самый верхний огонек на кресте главного купола!.. У меня просто голова кружится при одной мысли об этом!
– Да, крест этот находится на одной высоте с вершинами высочайших египетских пирамид. Надо обладать большой отвагой, чтобы взобраться туда и укрепить там веревки. Зато святой отец и дает ему наперед отпущение всех грехов!
– Рисковать жизнью человека только ради минутного блеска! – вздохнула она.
– И также ради прославления Господа! – возразил я. – А как часто рискуют жизнью из-за меньшего!
Экипажи так и мчались мимо; большинство стремилось на холм Пинчио, чтобы оттуда полюбоваться иллюминацией собора и общим видом города, утопавшего в этом сиянии.
– Это, однако, прекрасная мысль, – сказал я, – осветить весь город сиянием, льющимся от святого храма! Может быть, обычай этот и подал Корреджо идею его бессмертной «Ночи»!
– Извините! – ответила она. – Вы разве не помните, что картина была написана ранее, чем воздвигнут самый собор? Идею эту он, наверное, почерпнул в собственной душе, и это, по-моему, еще лучше. Но надо полюбоваться иллюминацией издали. Что, если поехать на холм Марио? Там нет такой давки, как на Пинчио. И мы как раз недалеко от ворот.
Мы обогнули колоннаду и скоро очутились за городом. Карета остановилась у маленькой гостиницы, расположенной на вершине холма; вид отсюда открывался чудесный. Купол собора казался отлитым из солнечного сияния. Фасада, конечно, не было видно, но и это обстоятельство производило свое впечатление: составленный как бы из сияющих звезд купол словно плавал в сияющем воздухе. До нас доносились из города звон колоколов и музыка, кругом же царила темная ночь; даже звезды как будто померкли пред ослепительным пасхальным блеском Рима и мелькали на синем небе какими-то беловатыми точками. Я вышел из кареты и пошел в гостиницу, чтобы достать для дам вина и фруктов. Очутившись опять в узком проходе, где горела перед образом Мадонны лампада, я вдруг столкнулся лицом к лицу с Бернардо. Он был бледен, как и в тот раз, когда на него надели венок после декламации моих стихов. Глаза его горели лихорадочным огнем; он схватил меня за руку, словно бешеный.
– Я не убийца, Антонио! – воскликнул он каким-то странным, глухим голосом. – Не то бы я вонзил свою шпагу прямо в твое вероломное сердце! Но ты должен драться со мной, хочешь ты или не хочешь, трус этакий! Иди за мной!
– Бернардо, ты с ума сошел?! – вскрикнул я, вырываясь от него.
– Кричи, кричи громче! – продолжал он все тем же глухим голосом. – Пусть к тебе прибегут на помощь! Один на один ты не осмелишься драться! Но я убью тебя прежде, чем мне свяжут руки! – Тут он протянул мне пистолет. – Стреляйся со мной, или я просто убью тебя! – И он потащил меня к выходу. Я, защищаясь, направил пистолет прямо на него.
– Она любит тебя! И ты хвастаешься этим перед всеми римлянами, передо мною! Ты обманывал меня своими лукавыми, сладкими речами, хотя я и не подавал тебе к тому никакого повода!
– Ты болен, Бернардо! Сумасшедший, не подходи ко мне!
Но он бросился на меня, я оттолкнул его, раздался выстрел... Рука моя дрогнула, все заволокло дымом, но слух мой, мое сердце были поражены каким-то странным вздохом – криком его назвать было нельзя. Бернардо лежал на земле, плавая в крови. Я, как лунатик, стоял неподвижно, сжимая в руках пистолет. Испуганные голоса людей, выбежавших из гостиницы, и восклицание Аннунциаты: «Иисус! Мария!» – привели меня в себя, и тут только я почувствовал всю глубину случившегося несчастия.
– Бернардо! – отчаянно воскликнул я и хотел припасть к его трупу, но возле него стояла на коленях Аннунциата, стараясь остановить лившуюся из раны кровь. Я еще вижу перед собою ее бледное лицо и твердый взгляд, который она вперила в меня. Меня точно пригвоздили к месту.
– Бегите, бегите! – кричала между тем старуха, таща меня за рукав. В приливе невыразимой скорби я воскликнул:
– Я невинен! Клянусь вам, я невинен! Он хотел убить меня, сам дал мне пистолет, и все вышло случайно. – И то, чего я при других обстоятельствах не осмелился бы высказать громко, сорвалось у меня теперь с языка в припадке отчаянья: – Аннунциата! Мы оба любили тебя! За тебя и я бы умер, как он! Кто же из нас двух был тебе дороже? Скажи мне! Если ты любишь меня, я попытаюсь спастись!
– Уходите! – сказала она, махая мне рукой и продолжая хлопотать над убитым.
– Бегите! – кричала старуха.
– Аннунциата! Кого же любишь ты? – спросил я, изнемогая от горя. Тогда она склонилась к мертвому, и я услышал ее плач, увидел, что она прижимается устами ко лбу Бернардо!
– Жандармы! – раздались голоса. – Бегите! Бегите! – и словно чьи-то невидимые руки повлекли меня оттуда.