355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ханс Хенни Янн » Деревянный корабль » Текст книги (страница 9)
Деревянный корабль
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:41

Текст книги "Деревянный корабль"


Автор книги: Ханс Хенни Янн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

Он спрашивал себя, что они теперь учинят. Глаза он больше не открывал (хотя позволял себе это еще недавно, когда наверняка знал, что, кроме него, в комнате никого нет). Сейчас он почувствовал: его поднимают. Чьи-то руки схватили его за голову и за ноги. Не осторожно, а с неприязнью и отвращением. Ему было трудно сохранять видимость окоченения: больше всего хотелось, чтобы тело прогнулось. Но он понимал, что совладать с собой надо лишь на несколько мгновений. Потом уже ничто не сможет нарушить запланированный ход событий... Его не столько положили, сколько бросили в гроб. С воспаленных ног отделились корочки, вместе с кожей, так что выступили кровь и гной. Кебад Кения почувствовал резкую боль и с трудом сдержался, чтобы не закричать. Мысленно он пожаловался, что его положили на жесткие доски голым. Даже без простыни. А ведь в сундуках полно простыней... Он услышал, как кто-то сказал, что раны воняют. Это, наверное, было злонамеренной ложью. Гроб поспешно стали накрывать еще одной доской: крышкой. Оказалось, усопший лежит в тесном пространстве криво и одно плечо выступает над краем ящика. Но верхнюю доску все равно положили, и кто-то сел на нее, как на скамейку. Так тело Кебада Кении все-таки затолкали внутрь. Потом соседи принялись приколачивать крышку. Гвозди, вероятно, были крепкие и длинные – судя по звукам, которые они выпевали, входя в доски, и по силе молоточных ударов. Соседи и тут не поскупились. Кебад Кения насчитал двадцать, потом еще двадцать гвоздей. Дерево охало и трещало. Как раз над головой усопшего доска раскололась, и щепки застряли у него в волосах. Теперь Кебада Кению окружали тишина и темень, каких он прежде не знал. Он испугался, хотел окликнуть людей. Но голос пресекся. К тому же это бы противоречило его сокровенному желанию – если бы он издал хоть звук... Может, он ненадолго заснул. Или потерял сознание? Во всяком случае, беспамятство было глубоким. Он очнулся, почувствовав колышущееся движете, которое совершал ящик, а вместе с ящиком – и он сам. Что отнюдь не способствовало уменьшению неудобств. Доведись ему претерпевать такое челночное покачивание достаточно долго, это закончилось бы рвотой. Но пока что Кебад Кения успешно справлялся с тошнотой. Дни голодания, как теперь выяснилось, пошли ему впрок. Он не продумывал все подробности заранее, но вышло, похоже, так, что и при отсутствии с его стороны расчетливой мудрости ход событий послушно уклоняется от наихудшего. Шумы, все-таки достигавшие ушей Заколоченного-в-гроб, позволили ему наконец сделать вывод: его сперва куда-то несли, а теперь – безо всякой торжественности или хотя бы элементарной бережности – взгромоздили на телегу. Лошади сразу тронулись. Соседи, похоже, очень спешили. Не постыдились пустить лошадей галопом. Дорога была ухабистой. Сплошные выбоины и гати. Слуги своим долгом пренебрегли. Однако теперь поздно думать об их наказании. Если бы Лежащий-в-гробу подал голос, его бы все равно не услышали: из-за грохота колес на неровной дороге. Раздражало лишь, что толчки швыряют гроб от борта к борту: ящик неуклюже подпрыгивал и, словно древесный ствол, с треском ударялся о переборки телеги. Кебад Кения потянулся, как если бы мог перехватить вожжи. Но, конечно, не ухватил ничего. Только расшиб лицо о ближайшую доску. Он уже уподобился вещи. Был ввинчен в тесное пространство. Для боли, которую он испытывал, не осталось места с ним рядом; она, словно капли росы, располагалась снаружи – на крышке гроба. Дороге, казалось, не будет конца. Стоило лошадям замедлить бег, как на их крупы обрушивался удар кнута. Рывки, грохот, пританцовывающий гробовой ящик... Соседи очень торопились.

Но поскольку все процессы происходят во времени, а не в вечности, телега все-таки прибыла к месту назначения. Правда, Кебаду Кении порой казалось, будто он следует по дороге Безвременья, которая не кончится никогда. И он пытался подготовить речь, чтобы объяснить или оправдать свой грех. Пусть даже его доклад услышат лишь по ту сторону звезд... Слишком поздно. И, может статься, там вообще не поймут, о чем это. Он, дескать, был одинок... Как будто бесконечные просторы не пребывают в еще большем одиночестве! Как будто нескончаемый поток бытия не поглощал и не переваривал – уже тысячи и тысячи раз – судьбы отдельных людей! Какие такие товарищи у ветра?.. Как бы то ни было, Кебад Кения не мог отменить свой обман – что он будто бы умер. А если уж Косарь-Смерть возненавидел какого-то человека, тому придется проявить терпение, преодолеть себя: ждать, что с ним будет дальше. После того как телега остановилась, а лошади – их, вероятно, было четыре – отфыркались, Кебад Кения чувствовал лишь скупые, кратковременные движения. Он представлял себе, что его куда-то опускают. На веревках, как он предполагал. Наверное, собралось много народу, была заранее выкопана могила с наклонным откосом... Скрип отъезжающей телеги, хруст копыт по гравию. Человеческие шаги над ним... Тяжелые камни, утопленные в жидкий известковый раствор, уже уложены поверх его головы... Становилось все тише и тише. Шаги людей, еще чем-то занятых, звучали теперь приглушенно, доносились как бы из дальних покоев. Постепенно звук этот оскудевал, уподоблялся шелесту травы. Когда через какое-то время Кебад Кения вновь прислушался, над ним была тишина. Может, ветер и пробегал по веткам кустарника. Но это не имело значения. Иллюзия. Ничто. Кебад Кения хотел бы для себя решить, удалось ли ему перехитрить смерть. Но ему было трудно сосредоточиться на этом вопросе. И не то чтобы сам вопрос стал для него излишним... Просто было невероятно трудно удерживать понятия при словах. Кебаду Кении казалось, что потребуется целый день (а может, и не один), чтобы вмонтировать хоть один слог в соответствующее этому слогу представление. Понятно, Кебад Кения устал. Соседи... Чтобы по-настоящему вспомнить о них и об их ерундовых делах, ему понадобился бы целый год: настолько сонным он себя ощущал.

Посреди этой протяженной замедленности он все же испытывал то одно, то другое переживание. Он не перестал чувствовать. Напротив: чувственные ощущения, казалось, обострились и окуклили его, покрыв коконом из тончайшей, как волоски, материи. Слух, казалось, подернулся глухотой. Была ли то глухота в нем или тишина вокруг него, особого значения не имело. И даже если бы он захотел выяснить это точно, то какие меры мог бы он предпринять – он, который не двигался, а только медленно (с поразительной медлительностью) продолжал думать? Глаза тоже, казалось, нырнули в слепоту. Тьма утратила связь с подыманием или опусканием век. Простоты ради – почему он выбрал такое решение, непонятно – Кебад Кения подолгу держал глаза открытыми. Была ли слепота в нем или темень вовне причиной окружавшей его черноты – вопрос спорный и очень похожий на другой вопрос, относительно слуха. Кебад Кения определенно считал бы, что умер, и чувствовал бы себя победителем своего Противника, человекоподобного ангела смерти, если б не эта наброшенная на него паутина тончайших ощущений. Он чувствовал, что разбухает. Но это не вызывало в нем ни малейшего беспокойства. Он увеличивался в размерах. Вопреки рассудку. Постепенно он стал ощущать внутренность своего гроба вплоть до последнего закоулка, то есть сам приобрел об лик вытянутой четырехгранной призмы. Он боялся, что заставит лопнуть могилу, гроб, стенки гроба. Это, собственно, нельзя назвать страхом или даже ощущением неудобства: такие слова слишком плотны, укоренены в одном неотвратимом значении; от них следовало бы отказаться. Было – ожидание какой-то менее стеснительной, не окончательной неожиданности. Однако прежде чем эти грубые слова просочились вниз и были отвергнуты, однотонное смутное предвосхищение какой-то иной возможности само собой угасло. Но и эксцесса, которого Лежащий-в-гробу опасался, не случилось. Как прежде Кебад Кения увеличивался в размерах, так теперь он вдруг начал чахнуть. Обволакивающая его паутина сообщила ему, что теперь он уменьшается в объеме, роняет листву. Роняй листву, говорила паутина. Ииссыхай. По виду ты должен стать как дерево зимой. Что зимнему дереву должны уподобиться его кости, которые он всегда считал своей принадлежностью, он понял не вполне правильно. Его тревожило, что он лишится лица. Не сразу до него дошло, что лицо уже исчезло. Что он больше не может контролировать свой внешний вид. Он теперь – человек без индивидуальности. Если бы вдруг ему поднесли зеркало (такая мысль не соответствовала его теперешнему положению, но за десятки лет она оставила след-отпечаток, смутно мерцающий), он бы себя не узнал. В сознание медленно прокрадывалась мысль, что не только собственная голова – весь прежний облик стал ему чужд... Ощущение боли совершенно исчезло. Чувствовал он себя нормально. Его грехи (он вспоминал о них редко) тоже, казалось, стали составной частью нормального порядка вещей. И речь, которую Кебад Кения собирался произнести по ту сторону звезд, он забыл. С трудом припоминал, к чему она вообще относилась. Между грехом и его осознанием, казалось, протекло столько времени – разверзлись такие пустоши одиночества, – что тождественности между тогдашним грешником и теперешним кающимся быть не могло. Как при таком положении вещей где-то в вечности может быть сформулирован приговор, справедливый приговор: это в сознании не укладывалось. Вероятно, поток судоговорения просто исчерпает себя в бесконечных судебных инстанциях. А значит, самая умная позиция—молчать. Недоразумения, если уж им суждено возникнуть, пусть возникают не по его вине...

Чем более заторможенным становилось восприятие Кебада Кении (или: чем медленнее он осознавал впечатления), тем быстрее бежало время. Он очень удивился, что чувствует себя – по прошествии двухсот лет—вполне отдохнувшим. Удивился, что слышит над собой скрип и хруст. К его представлениям добавилась скорость, то есть нечто противоположное состоянию, в котором он пребывал до сих пор. Внезапно Кебад Кения почувствовал (хотя он уже пустился в стремительное бегство, важность других ощущений не потускнела), как что-то пробило ему грудь. Как он, по истечении двух сотен лет, умер. Но он не увидел лица человекоподобного ангела. Смерть стала началом постоянно нарастающего ускорения. Или – продолжением бегства. Он не понял – поскольку молчаливый посланец не появился, – откуда у него взялись силы; но силы наличествовали, причем непостижимым образом умножившиеся: их хватило, чтобы взорвать гробницу. Стены ее развалились. Возможно, благодаря могуществу Противника, так и не показавшегося. Кебад Кения прошептал его имя: Малах Га-Мовет.

Кебад Кения вознесся над землей, уподобившись праху, рассеялся, снова собрал себя. Он вроде бы с большой высоты смотрел, что делается внизу. Где-то под ним люди осквернили гробницу. Обратили ее каменные стены в руины. Вокруг – разбросанные человеческие кости. Расколотые дубовые доски. Люди сгрудились и с любопытством заглядывают в похожую на кратер дыру... Так это представлялось хищному взгляду, направленному с высоты вниз. Но одновременно Кебад Кения пребывал и внизу. Лежал там. Его тело было растерзано на куски. Не просто четвертовано. Выпавшие из живота внутренности теперь свисали с головы некоего молодого человека. И этот человек пожирал их – так жадно, как вдыхают воздух. Сердце оказалось под чьим-то сапогом. Но тот, кто наступил на него, не обращал на это внимания или лишь притворялся выродком. Мякоть шенкелей, уже и без того многократно растерзанную, кто-то рубил лопатой... С дикой одержимостью устремился Кебад Кения в гущу людей. Он не знал, гонит ли его гнев или безумие. Однако люди не чувствовали, что он к ним прикасается. Лишь немногие вздрагивали, словно от озноба. Непонятно, как это Кебад Кения мог лежать на земле, расчлененный, и одновременно—летать, двигаться. Сам он чувствовал лишь неудержимое желание распространяться в пространстве, присутствовать здесь, снова уплотниться, обретя тесную оболочку. Однако его лицо, как он помнил, развоплотилось. Всякий зримый образ, относящийся к нему, развоплотился. Хотя, как ему казалось, он-то свой образ видел – внизу под собой, рядом с собой, повсюду, – при малейшей попытке запомнить хоть одну характерную черту образ этот от него ускользал. Словно с огромного расстояния, увидел Кебад Кения портрет мужчины (который очень давно был снят со стены его дома кем-то из соседей и будто бы изображал человека, давшего ему жизнь). Он сразу же поспешил к портрету и стал вглядываться в написанное красками лицо. Портрет висел в помещении, которое Кебад Кения прежде не видел. Портрет потемнел. Он висел в окружении многих других картин, еще более темных. Кебад Кения узнал себя в человеке, изображенном на портрете, хоть тот, по идее, был намного старше. Но он и из другого портрета вышел навстречу себе – постаревший еще лет на сто. Если бы, несмотря на быстроту последующих превращений, он еще мог удивляться, его удивление было бы безграничным. Самый старший по возрасту—Буролицый – поднял его и переместил на башню. Вокруг башни летали галки. Но их-то полет был медленным – в сравнении с его, Кебада Кении, бегством. Каменные головы наблюдали за ним. Одна на него походила: это и был он сам, только каменный и уже обветрившийся от старости. Едва он ухватился за нее, за эту самость, как его снова повлекло прочь. Он летел, отвернувшись от солнца, по направлению к ночи. Он узнал себя – тяжелоскачущего, четырехногого, с копытами – посреди песчаной степи. Но тотчас у него выросли крылья—и он, заржав, взмыл в небо. Серые ноздри жадно втягивали ночной воздух. Какая-то сила погнала его назад, за тысячу миль, будто для него может существовать родина. Когда-то слуга вытащил из-под подушки своего умирающего хозяина один талер. Теперь другой слуга спит в доме, который построен на месте старого, разоренного лет сто назад... Кебад Кения бросился на слугу, лежащего в постели. И в то же мгновение узнал в нем себя. Какой образ может быть отчетливей этого? Что значат живописные полотна или драгоценные камни в сравнении с этой живой сладкой плотью? Неужели он, Кебад Кения, когда-то напрасно себя судил? И его ходатайства по собственному делу были отклонены? Неужели, желая показать тщетность его усилий, в него впрыснули несколько капель вечно сегодняшней юности тварного мира, – чтобы он не изнемог и по причине своей слабости не отказался от греха? Его не услышали. Ему придется и впредь упорствовать в грехе, как происходит с людьми уже несколько тысяч лет. Он поднялся. Его кобыла давно мертва. Убита соседями. Но разве не стоят в конюшнях у соседей другие кобылы? Он протер глаза.

Что может быть проще, чем проникнуть к ним? Пусть он и не знает планировки дворов, он может всё разведать. И он этим занялся. Ночь ему потворствовала. Взломать дверь – пустяковое дело. Вывести лошадь. Не какое-нибудь бесполое существо – кобылу. Запрыгнуть ей на спину, поскакать прочь. Загнать ее чуть не до смерти. Бросить на дороге, чтобы она медленно затрусила к дому. Украсть новую... Его ноги больше не болели, старые раны давно зажили. Постепенно он начал узнавать когда-то знакомую местность. Леса уже сплошь вырублены. По склонам холмов проложены новые дороги. Запах, поднимающийся от земли, – едкий и нездоровый. Однако ветер, веющий над землей, остался прежним. Ручьи текут все по тем же руслам. Камешки в них прохладные и твердые. По берегам озер шуршит камыш. И звезды – Кебад Кения их узнал. Это его земля, хоть и опустошенная алчностью соседей... Но последнее обстоятельство для него мало что значило. Пот и дыхание лошади проникали в поры его кожи. Этот неизменный животный запах кружил голову. Темнота земли, темнота собственной внутренней плоти... Снова та сладострастная боль: здесь пребывать, между мраком и другим мраком. Реальное убегало от него, как вода от масляного пятна; но все же он оставался здесь. Пришло утро. Приходили потом другие дни. Приходили ночи. Он видел, как умножаются его соседи. Умножились тысячекратно. Они теснились, сталкивались друг с другом. Кебад Кения, вновь обретший сладкую плоть, смеялся над ними. По ночам он крал у них лошадей, чтобы опять и опять принимать в собственность свою землю, чтобы творить свой грех. Соседи обращались в полицию. Появлялись люди в униформе. Кебад Кения очень удивлялся: неужто они полагают, что смогут его поймать? Они его не поймали. Соседи тщетно взывали к небесам: мол, кто-то постоянно портит кобыл...

* * *

Пауль Клык, пока плотник рассказывал, время от времени одобрительно кивал. Находя, что чужой рассказ не противоречит собственным его утверждениям, а скорее их подтверждает. Разницы между понятиями грех и сладострастие кок не видел. Бытийственные события он схватывал в целом: передовые укрепления и позднейшие пристройки были для него так же важны, как и сам Мальстрём инстинктивных порывов. Ведь все ручейки, даже едва сочащиеся, образуют притоки широкой глубоководной реки. Поэтому если Клеменс Фитте (как отмечалось вначале) и замышлял что-то против Пауля Клыка, то диверсанту суждено было заблудиться в непролазных зарослях фактов. Кока, во всяком случае, не обескуражило заявление плотника: что, дескать, все им рассказанное основано на реальности, на вырезке из газеты. Кок даже счел своим долгом подтвердить это и громко сказал:

– Так оно и есть.

–Да, но твое-то сообщение выдумано! – крикнул Клеменс Фитте.

Теперь спор между ними возобновился. Пауль Клык, продувная бестия, начал с вопроса о вероятности (или правдоподобности) того, что обсуждаемые ими события действительно имели место. С одной стороны – собственный его рассказ: ясный, последовательный, не имеющий отношения к силам промежуточного мира. Исходный импульс: всемогущий, тысячелетиями существующий грех. Цель: сверхчеловеческое сладострастие. Средства: немереное богатство и человечья плоть. История же Клеменса Фитте, напротив, разыгрывается во времена, которые никому не известны. Кто дерзнет утверждать, будто видел этого Кебада Кению, жившего два столетия назад? Что можно знать о нем, кроме, пожалуй, одного: что и такой образ жизни не стоит огульно отрицать? Зачем вообще ставить перед собой цель опровергнуть этот рассказ? Задача – не согласиться с рассказанным – оказалась бы слишком сложной. Рассказ, помимо прочего, претендует на универсальность, что побуждает с ним согласиться. Другие – отклоняющиеся – суждения всегда будут лишены опоры. Никто ведь не обязан выслушивать придирки закоренелых спорщиков. Но почему тогда ему, Паулю Клыку, затыкают рот? Только потому, что у него слух лучше, чем у других? Если у членов почтенного собрания этот дар развит слабо, то тем более он, Пауль Клык, должен испробовать все средства, чтобы такой недостаток возместить. Возможно, один или два понятливых человека все же найдутся, и нужно только сказать правильное слово, чтобы добиться большего взаимопонимания. На борту еще осталось несколько человек, которые присутствовали при погрузке ящиков, доставленных на корабль в качестве фрахта. Эти люди могли бы оказать уважение Истине, подтвердив, что все сто, или двести, или триста ящиков – точное число сейчас уже не упомнишь – имели форму гробов. Следует, правда, признать: форму, но не соответствующее оформление. Они не были покрашены в какой-то торжественный или трогательный цвет. Не были, разумеется, обиты материей или декорированы бахромой, и никакие извилистые линии не усложняли их простую шестигранную форму. Мысль о профилированных рейках тоже можно сразу отбросить. Просто – грубые, очень крепкие ящики. С проставленными на них номерами. Но – длиной с человека; и такой ширины, что туда поместилось бы человеческое тело...

Сильные утверждения, не помешало бы, в самом деле, выслушать свидетелей... Однако Пауль Клык, не переводя дыхания, сформулировал итоговый вывод: в ящиках-де упакованы трупы или живые люди. Забальзамированная плоть или груз, состоящий из потенциальных объектов сладострастия. Отсюда – таинственно запечатанные вагоны. Отсюда – бездеятельная бдительность таможенников возле причала. Отсюда – железный контроль со стороны суперкарго, избиение матросов, их увольнение... Вероятно, из одного ящика донесся звук. Тут многое можно предположить. Толкования, так сказать, маршируют тебе навстречу. Коричневые девушки, светловолосые девушки... будто это не товар. Кто из почтенных господ время от времени не платил за такое?

У добродушных моряков, к которым суперкарго в решающий момент проявил благосклонность, пусть и скудную, с глаз будто упала пелена. Их свидетельство теперь стало решающим. Они не осмеливались произнести ни слова. Говорить было слишком опасно. Но они кивали, выражая согласие. Альфред Тутайн, самый младший, открыл рот и сказал (поскольку кивания в таком важном деле недостаточно, а преувеличений и искажений тоже допускать не следовало, тем более что противники Пауля Клыка объединились): «Ящики—да, точно таких габаритов, как гробы, но все же именно ящики».

В эту минуту трещина, образовавшаяся между матросами из первой команды и моряками, нанятыми позже, закрылась. Был публично объявлен очевидный факт, который непостижимо долго замалчивался, не использовался. И нашлись свидетели этого факта, они не попытались его опровергнуть.

В матросский кубрик вошел суперкарго. Он повернулся к Паулю Клыку и произнес очень тихо, каким-то надломленным голосом: «Что вы тут учиняете?» Присмотревшись, можно было заметить, что лицо его побелело. Кок ничего не ответил, поднялся и вышел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю