Текст книги "Раны Армении"
Автор книги: Хачатур Абовян
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Во время осады голос его смолк. Мы уж думали, что он давно умер. Грохот пушек, ядер оглушил нас. Но когда шум утих, он по-прежнему стал стенать, глубоко вздохнул и стал снова повторять те же слова и бороться с концом. Те же были и его последние слова: «Приди, приди, Агаси, – сын мой, душа моя!..»
Как раз в этот миг двери заскрипели, молодой сын услышал голос отца и вскрикнул: «Отец, дорогой, родимый мой, ты жив еще, мой ненаглядный, отец мой, отец!..» – и, как безумный, бросился к отцу – тут и сразили его кинжалы и шашки. Отец умер от одного крика.
Ах, несчастный сын не успел привести отца в чувство, не успел и себя защитить. Еще бог сжалился над нами, – солдат, услыхав этот шум, влетел, как лев, и штыком убил троих, – а другие бежали.
Ах, ослепли бы мои глаза, не видать бы мне того, что было! Тысячу раз делил я с отцом Агаси хлеб-соль, бывало, пировали вместе. Тогда на масленице, когда Агаси бежал, среди пировавших у них в доме был и я.
Мой сын, мой юный Моси тоже бежал с ним. Говорят люди – он еще жив. Боже, да будет к нам милосерд твой суд, не насылай на нас впредь такого бедствия, чтобы мы больше такого горя не видели, молю тебя, припадая к стопам твоим, – закончил бедняга и отер полою глаза.
К вечеру стало прохладно, поднялся сильный ветер, пыль окутала крепость со всех сторон. В такую погоду и птица не вылетит из гнезда. Но на сей раз весь мир сошелся и с четырех сторон обложил Ереванскую крепость. Кто пришел просто из-за одного имени Агаси, кто – на вынос его тела. Народ слышал, что хоронить будут с музыкой и войсками – такое событие, такое зрелище впервые случалось в Ереване.
Солдаты и музыканты толпились у крепостных ворот, жандармы расчищали дорогу. Площади – Банная и святого Саркиса – так чернели, белели, колыхались из стороны в сторону, что казались вспенившимся морем, когда оно под дуновением ветра набирает белую пену и кидает ее на камни и скалы, либо черной своей водою шумно хлещет по сторонам. Пыль, в свою очередь, довершала все.
Тамбурмажор взмахнул палочкой, солдаты выстроились, музыка заиграла траурную мелодию, показались головы черных коней и край гроба. Вышли генералы и офицеры, окружая преосвященного Нерсеса, – процессия двинулась под звуки погребальной музыки. На тысяче возвышенных мест, на тысяче плоских крыш жалостно плакали очи, горестно сжимались сердца, издавали вздох уста – так, что и камни вместе с ними вздыхали и ахали.
Велик двор Анапатского храма, – но русские, армяне, тюрки – и стар и млад – так заполнили его, что продохнуть было нельзя.
Попы давно уже открыли двери церкви, зажгли свечи, облачились в ризы и с кадилами, крестами, хоругвями в руках дожидались, чтобы внесли гроб в церковь. Они устали отгонять толпу, – многие перебирались через стены, чтобы поскорее найти себе место.
В это самое время, среди давки, какой-то калека, пока еще было сравнительно спокойно, пробираясь ползком в толпе, ударяя себя по голове и груди, вырывая волосы, призывая святого Саркиса, – добрался наконец до одного из священников и припал к его ногам, чтобы тот разрешил ему лежать у церковных дверей.
Боголюбивый священник – Тер-Маруке*, кому епископ Овсеп приходится сыном [193]193
Стр. 273. Тер-Маруке (Отец епископа Овсепа)– О Тер-Маруке биографических сведении нет. Сын его Овсеп Тер-Марукян (ум. в ноябре 1844) в 1820-х годах был влиятельным лицом в Эчмиадзинском монастыре. В ученические годы Абовяна подвергал его преследованиям.
[Закрыть], – решил, что этот жалкий человек либо пришел на богомолье, либо собирается просить милостыню, пожалел его, достал несколько медяков, бросил ему и велел дьячкам его не трогать.
– Ах, да ослепнет тот, кто тебя ослепил, да лишится горсти земли, кто довел тебя до такого бедствия, о несчастный юноша! Какое благородное лицо, какой стан, какой рост прекрасный – почему должны они быть так искалечены? Да искалечится жизнь человека, изуродовавшего тебя! – Так сказал благородный священник, отер глаза и отвернулся.
Только лишь почтенный прах прибыл к месту назначения, едва умолкли звуки музыки и таракана и спустили гроб, чтобы отслужить литию, только лишь преосвященный Нерсес отверз уста… Боже, какой язык расскажет, что тут случилось!
Горы и ущелья запылали, народ словно водою окатило; уже и уста не открывались, очи метали огонь, сердце выхватывало один за другим свои кинжалы, дыхание исторгалось клубами дыма и пламени. Весь мир как бы окаменел. То не был сон, – нельзя было открыть глаза, стряхнуть его; то не был огонь – нельзя было убежать и успокоиться. Самое нутро горело, самое сердце разрывалось.
– Агаси-джан, Агаси, свет моих глаз давно померк – никогда, ни разу не увижу я лица твоего! – раздался вдруг чей-то голос. – Жилы ног моих давно одеревенели – не могу я встать перед тобою и оплакать тебя. Руки мои, как обрубки, припали к груди, – не могу я обхватить гроб твой, хоть гроб твой прижать к груди, припасть к твоему лицу, коснуться щекою твоей щеки, душу свою в путь отправить вместе с твоею – свет жизни моей, Агаси, ненаглядный мой храбрец, царь мой, Агаси!
Того ли ты чаял? Хотел поспеть на помощь бедному отцу, хотел привлечь сердца друзей и приятелей, хотел заново построить Ани, омрачить дни своей жизни, чтобы помочь стране и народу, – о ангельская душа, – собой за нее пожертвую!
Ах, разве есть у земли другое такое дитя, родила ли она еще такого сына, как ты, – что ж она так бессердечно уносит тебя?
Разве небо видело, разве создало оно такое существо земное, как ты, – зачем же оно отнимает тебя?
Разве у армянского народа есть еще подобный сын, светоч такой, как ты, – что ж он принес тебя на руках, зачем хочет положить в землю, отказаться от тебя, предать молодое твое тело земле, схоронить в могиле? – за небесный, светлый образ твой жизнь отдам, Агаси!
Горы Лори тебя сберегли, полюбили. Развалины Ани придали тебе сил, избавили от разбойников – одна только родина ослепла, родина худо с тобой обошлась, – как мачеха, себя выгородила, тебя смерти предала, а подобного сына – хоть тысяча лет пройди – не было у нее и не будет.
Целых пять лет был ты богом наших полей и гор. Тысячу пленников, тысячу беспомощных вернул ты к жизни. Неужто не было у страны твоей настолько сердца, чтобы хоть на час один тебя сохранить, не дать так скоро солнцу твоему закатиться?
Глаза мои Гасан-хан приказал выколоть, ноги и руки мои достались ему жертвой, Агаси-джан. Небо и земля навеки для меня померкли, силы давно меня покинули, солнце и луна давно для меня закатились. Родителей и родственников я еще не видел, боялся, что сердце во мне сгорит, – сколько было у меня дыханья, я хранил его для тебя; оглохшие мои уши по голосу твоему тосковали, омраченное мое сердце при имени твоем прояснялось, утешалось; я ждал голоса твоего сладкого, хотел еще раз услыхать его, а потом и душу отдать; по светлому образу твоему тосковал, чаял, чтобы пришел ты, озарил мрачное подземелье, для меня предназначенное, оживил холодную могилу, для меня вырытую, огнем зажег сердца смотрящих и слушающих, – чтобы знали, что ты, ты оплакиваешь меня, свет моей жизни.
А теперь? Ах, если б огонь с неба посыпался на мою голову, сжег, испепелил бы меня, либо земля разверзлась бы и меня поглотила!
Ах, как мне оплакать тебя, когда и глаз у меня нет, как мне стоять над тобою, когда ничего не вижу? Где могила тебе – в земле или же в моем сердце? Люди ли только плачут над тобою или же и горы и ущелья? Вот хоронят тебя, – а что сейчас, ночь или день? Солнце ли закрыло глаза, померкло или луна? Ангелы ли окружили тебя и оплакивают или же люди? На небе я с тобою или на земле? – за прекрасное лицо твое жизнь свою отдам, Агаси!
Отец и мать твои стоят передо мною, радуются, ликуют, зовут тебя, венец и венок, свет и цветы на тебя нисходят – украсить тебя, цари и подвижники вышли тебе навстречу – все я вижу, среди всех ты блещешь, как солнце, – но что за скорбный голос доходит до моего слуха, что за плач и вопль раздаются? Где твоя Назлу? Где твои милые дети, тобою оставленные? Уходишь – и даже не спросишь.
Но что это за камни оббивают, раздирают мне колени?
Нет, – горе мне и жизни моей, – это ты на небе, а я, несчастный, на земле, в этом суетном мире, в этом мрачном аду, в этом ущелье тернистом. Я – без тебя, Муса – без Агаси, тело – без души, пустой труп, – а где же ангел его?
Я провел жизнь с тобою – без тебя да не будет ее. Рядом с тобою взошло мое солнце, – передо мною твое зашло. Это дыхание превратится в огонь – оно сожжет меня. Эта земля превратится в ад – истерзает меня. Да будет это тело, уже мне не нужное, тебе в жертву принесено, – тебе! Зачем меня оставил – а сам уходишь? Зачем меня хоронишь – а сам улетаешь?
На земле вместе мы услаждались, в колыбели и на поле был ты спутником моей жизни, любимцем моего сердца – я был задушевным твоим другом.
Если отец и мать не рыдают над тобою, если родственники возлюбленные не стоят над телом твоим, неужели же твой несчастный Муса, сын, тобою взлелеянный, тебя в дорогу отправит, а сам утешится, тебя предаст земле, а сам не пойдет за тобою?
Нет, нет, клянусь святым твоим ликом, которого никогда уже не увижу, – иди в рай, а меня веди в ад, веди, говорю, – а этот мир меня уже удержать не в силах. Плотские глаза мои тебя не видят, но ведь духовный мой взор – будет открыт.
Родимый ты мой! Ежели и в небесах не смогу я обхватить тебя, обнять, говорить с тобою, сидеть возле тебя, то все же буду видеть, как над тобой витают ангелы, как предаешься ты в раю созерцанию, как свет нисходит на тебя. Лишь бы увидеть тебя, Агаси-джан, – а там пускай хоть меч в сердце, – я возрадуюсь, пускай хоть огонь зажгут над моей головой, – я возликую. Уведи, уведи меня, своего друга, – а не то я сам пойду, чтобы от тебя не отстать… Ах!..
– Ах, чей голос слышу? О, люди, возьмите камни – побейте меня, возьмите меч – разрубите меня на куски! – раздалось вдруг из толпы – и словно гром грянул.
– Муса, сын мой! Сперва меня убей, похорони, о пропавший мои сын, истерзавший мне душу, измучивший сердце, – пожалей старика-отца. Эти седины в жертву тебе принесу, дитя ты мое! Дай же мне хоть дыхание твое услышать! Ах, горе мне и моей жизни! Муса… Агаси… Небо, обрушься, земля, разверзнись! Гасан-хан, ад, ад – возьмите меня, поглотите меня!
Муса-джан, дитя мое, ты оставил меня, – так вот тебе… Мне ли засыпать тебя землей, моим ли иссохшим рукам тебя хоронить? Пока я не сошел в землю – дадут ли тебе место на небе?
Счастливый путь, родные вы мои дети, счастливый путь!
Вы сожгли меня любовью, а я вот этим мечом исторгну душу, вам отдам ее, а тело – земле, чтобы с вами вместе радоваться перед престолом всевышнего, вместе ликовать или вместе мучиться, вместе страдать. Счастливый путь к родителям вашим!
Так сказал несчастный. Сверкнула шашка, кровь хлынула, загремел гром, день померк, затрещали ружья, гробы подняли, шаракан был пропет, – и верхняя канакерская церковь в один и тот же день приняла двух отцов и двух сыновей вместе – и до сих пор хранит их в святом своем лоне, чтобы явить в день суда и удостоить их славы.
Могил и не сыщешь, наши сыны
Далеко, в забвенье погребены.
Сами мы немы. Неправ ты, мир,
Через тебя стал народ наш сир,
Сколько многих отнял, а все не сыт.
Нет часовни там, где их прах зарыт.
На память и памятник не встает,
Чтоб их имена поминал народ.
Ты, нежная Муза, меня сожгла,
Растрогала сердце и сил придала.
Ах, дай мне пожить. Пускай я умру,
Когда о народе слезу отру.
О, милая Муза, время пришло
Отдать Агаси под твое крыло.
Его подержи в заложниках ты,
Пока не исполню своей мечты, —
Чтоб стал я славен в народе моем,
Чтоб мне потом не сказали со злом:
– «Бессовестный сын, стыда в тебе нет,
На нашей земле жил столько ты лет, —
Не наша ты кровь – ты нас не жалел,
Про кровь пролитую сказать не хотел».
О нет, Агаси! О, Муза моя!
Всегда об одном лишь думаю я:
В одном мое счастье, гордость и честь,
Чтоб жизнь народу в жертву принесть,
Чтоб вам явиться с открытым лицом,—
Вашей могилой клянусь я в том.
Конец третьей части.
Эпилог
Зангу
1
Словно слетевший с неба разъяренный дракон [194]194
Стр. 278. Словно… разъяренный дракон…– В данном описании наличествуют едва заметные следы культа вишапов (драконов) (как заметил видный арменовед Г. Тер-Мкртчян, 1860–1918). Бурное течение реки вызывало почти те же ассоциации и у других «Быстрая Занга, клубит волны свои, извиваясь между утесами, с которых низвергаются водопады; далеко слышен шум реки, несущейся по камням, великолепное падение воды, дробимой скалами, особенно, когда луч солнца играет в брызгах, отражается в белой струе и гаснет в пене, кипящей внизу». («Записки Е. Лачинова», стр. 363–364).
[Закрыть], – свесив голову, одним концом в спокойном Севанском озере, другим на рыхлом берегу реки Араке, – топча, разрывая, руша на пути своем горы и ущелья, потная, с пеной у рта, со всклокоченными, взъерошенными волосами, разнузданная, шалая, с пастью, полной песка, каменьев и мусора, фыркая направо и налево, размывая, разламывая ложе свое и берега, кроша их и разжевывая закинув одну руку на черное, мрачное, мглою объятое, уступами изрезанное, обнажившее грудь свою и брюхо, украшенное деревьями и кустарником ущелье русла своего, другую засунув снизу под узкий сухой печальный Какавасар [195]195
Какавасар– нынешний холм Цицернакаберд в Ереване.
[Закрыть]и стремительно из-под него вырываясь; пыхтя на бегу, рыча, улюлюкая, огнем, мечом, пламенем, ломом откалывая верхушки камней и утесов, вбивая их себе в брюхо, сшибая каменные глыбы и уступы, сверкая молнией, с визгом, треском, громом и грохотом; обдирая, общипывая низкие берега, ужасом охваченную землю, терзая ее и сама терзаясь, все живое и неживое, – людей и скот, – ударяя оземь; поражая, глуша до одурения, бросая в дрожь и трепет, пламенея, пылая, с налитыми кровью глазами, со вздыбившейся гривой, скрежеща, лязгая зубами, шумом и гамом, грохотом, рокотом сотрясая поля и равнины, с огненным мечом в устах, – нахлынув, стремится неукротимая Зангу и врывается в Дзорагех, – с тем, чтобы каждого, кто попирал священную землю Армении, кто разрывал, разорял чистые могилы наших предков, проливал и топтал святую, невинную, праведную кровь наших мучеников, каждого, кто разрушал и осквернял наши богообитаемые храмы и церкви, отнимал и в ничто обращал великолепные наши престолы и города, разорял, с землею сравнивал обиталище нашего лишенного помощи, нуждающегося в хлебе насущном, сиротствующего, рассеянного по лицу земли, потрясенного, полоненного, вырезанного рукой врага и разбойника, разбредшегося по многоразличным странам, гибнущего, бедного, покинутого на произвол судьбы народа, – каждого злого губителя нашего и логово его, дом врага-нечестивца, престол кровопийцы, дворец разорителя нашей страны, его окровавленную крепость, его воздвигнутую на костях башню, его населенное ворами место, его обитаемую зверями землю – разрушить, ниспровергнуть, искрошить, обратить в развалины, перевернуть вверх дном, вниз головою, обвалить камни на камни, стены на стены, развалить до самого основания, поглотить, – и всех внутри находящихся, и снаружи погребенных, гнездящихся наверху и внизу пребывающих – угнать, унести, размыть, изрезать на куски, изорвать в клочья и тем утереть горькие слезы бедной нашей страны, нашего достойного жалости народа, прохладить, успокоить его сожженное, запекшееся сердце, срезать, уничтожить нашу тысячелетнюю, ядовитую неизлечимую язву, которая столько годов, столько веков живьем разъедала, томила, истачивала, сушила измученную душу тысяч, десятков тысяч молодых, жизнерадостных людей, приносила их в жертву тому свирепому народу, тому лютому зверю, обрекала на смерть.
Вот наступает час, когда ночная тьма окутывает землю, и человек содрогается, его кидает в страх от собственной тени; когда иной прохожий бежит бесом гонимый и, до смерти перепуганный, крестится, читает «Верую и исповедую», поминает имена святых и пророков; если случается ему проходить через зангинский мост и подниматься по сухому склону Конда, он трясется всем телом, язык застывает у него во рту: справа – страшная Ереванская крепость и мусульманское кладбище, слева стучат, трещат толчеи и мельницы, а немного подальше встают объятые сумраком купола бань и печальный Дзорагех, лежащий в яме, загнав голоса свои внутрь себя, – а впереди – Шехар, как вдовица, печальная, грустная, с лицом, скрытым траурной вуалью, – и все словно уходит постепенно в бездну, утопает по мере того, как путник подымается вверх. А вдали, на крышах домов визжат, воют, лают, шумят и умолкают снова, сперва тонко, потом все сильней завывают, испускают из носов своих жалобный, нагоняющий ужас визг и ноют недремлющие собаки, между тем как на верхушках остроконечных гор и холмов или у их подножий умирающие с голода волки, почуяв запах добычи, пускают в ход свои ненасытные глотки, свои пеной покрытые пасти, воют и визжат, как собаки, чтобы их обмануть, подкрасться поближе, забраться в жилье или хлев и задрать, разорвать, задушить, растерзать либо их самих, либо какого-нибудь невинного ягненка, какого-нибудь молочного телка, заблудившегося по пути к дому, либо ни в чем не повинную добродетельную корову, отставшую от стада и притулившуюся где-нибудь на улице или под камнем, либо тощую клячу, либо ожеребившуюся кобылу; или же найти и сожрать притомившуюся, спокойно себе лежащую, безмятежно жующую свою жвачку овцу, а не ее – так другую какую-нибудь, много за жизнь потрудившуюся, изнуренную, обиженную своим хозяином, выгнанную из дому, пощипывающую и жующую тут и там сухой хворост да острые колючки, хлопающую шелудивыми ушами, истомленную, возненавидевшую свою горькую жизнь, беззубую, бесхвостую, безъязычную скотину – какого-нибудь жалкого осла, – набредя на него, сначала поиграть с ним, попрыгать, напомнить ему его молодость, чтоб он развеселился, настроил бы свой саз, – а потом сделать свое дело: слопать беднягу без остатка. В то же время из ущелий, из расщелин в скалах, с их вершин, с самого края утесов, из-под кустов, из мелколесья, с равнин, пустынь, из потаенных логовищ, смешиваясь, раздаются страшные, в ужас приводящие голоса – где разъяренного медведя, где хитрой лисы или трусливого шакала, где свирепой гиены, где какого-нибудь пропащего зайца. Все они кричат, мурлычат, ревут, пищат, визжат, завывают, мычат, блеют, орут всячески, а бессонные петухи – бдительная охрана хозяина – в страхе, в ужасе, кстати и некстати встряхиваются, хлопают крыльями, из узких своих горлышек испускают пронзительные звуки, – поют где-нибудь в глубоком овраге, в яме, на возвышенье или крыше, прислушиваются и снова громко поют. Теперь слышится еще и голос русского солдата: между тем как персидский караульный сарбаз молчит, словно только что вышел из могилы, словно попал он в лапы дьяволам, и связали его по рукам и ногам, и видит он перед собою обнаженный меч, как преступник, приговоренный к смерти, рта не раскроет, не пикнет, если даже и душу погрозятся отнять у него, – русский солдат, глубоко, до самого носа надвинув черную меховую папаху, закрыв ею глаза и брови, тяжело, медленно, тихо, бесшумно шагая, потирая глаза, зевая спросонья, высовывает из темного угла или из-за будки свою голову и глухим, глубоким, жутким, запавшим внутрь голосом выкрикивает: – «Слушай!» или «Хабардар сар-гесаб!»
Ветер с одной стороны, а вьюга и борей – с другой, подобно разъяренному палачу, гонят перед собою с горных вершин и из ущелий, словно больно хлещущей плетью, кнутом, пушкой, копьем, – пыль, песок, землю, сухой навоз, мусор, выметают их из ям, бьют по стенам, срывают с земли, ударяют о скалы, ломают деревья, выдергивают травы, разрывают землю, сшибают друг с другом ветви, стены, доски, стучат, хлопают, то ударят камнем вот об этот утес, то хватят кулаком или ладонью по макушке вон той горы, лупят, колотят; и стоит лишь вдохнуть воздух или открыть глаза, обеими руками вбивают тебе в рот и ноздри целую кучу земли и песка, так наполняют, что нельзя продохнуть, забивают нос, смыкают, слепят глаза и жужжат, свистят под самым ухом, подобно пушечному ядру или острой стреле, потом повертываются обратно и так хлещут тебя в лицо, что в потемневших глазах у тебя искры сверкают; и вот ты одурел, потерялся, онемел, оцепенел, превратился в камень и стоишь, словно застывший, а твой незримый враг уже снова пустил коня вскачь, снова, пламенея огнем, стремится достичь гор и ущелий – гуляет, гремит, грохочет, гудит, скрежещет, трещит, бесится, вскидывает пену, хрюкает, ревет, трясет головой, глядит, по сторонам и наконец смолкает.
Ослепший, дрожа всем телом, потеряв рассудок, словно очнувшись от глубокого сна, ты в страхе и трепете подымаешь голову и осматриваешься: в каждом рве, в каждой яме, в каждой щели, в каждой темной дыре, там и здесь, и вдали, под деревьями, в садах, на верхушках гор, на берегах Зангу – всюду сильный огонь абрикосовых дров; яркое пламя пылает, словно огненный столб, как бы мечом разрезая ночную тьму; черный чад, густой дым, искры, яркие молнии подымаются вверх, озаряют ущелье и небо, открывают и закрывают вновь ужасающие лики черных, объятых мраком впадин, пещер с отверстыми пастями, извивающихся наподобие змей расщелин и нависающих, словно дьяволицы с выпущенными во все стороны когтями, со всклокоченными волосами, свисающими косами, обнаженным лоном и раскрытыми грудями дерев, острозубых, в ужас повергающих скал выставивших свои дьявольские лица, стоящих бесстрашно, бестрепетно, острых, торчащих плечом к плечу, щека к щеке, сливших уста с устами, распахнувших свои полные мрака пазухи, – и снова, будто в припадке безумия, набарахтавшись, наколотившись, наметавшись туда и сюда, еще поскрежетав и полязгав, сами собой смыкают глаза, умолкают, затихают бездыханные, безмолвные.
В это время, в этот страшный час, когда порою и небо начинает бушевать, крушит горы, взрывает облака, со всех сторон хлещет землю жгутами молний и дробит ее, – тогда и Зангу, ужасная Зангу, сбоку тоже шумит, ревет, слабыми руками и ногами своими нетвердыми бьет по камням, подымает водяную пыль и туман и мычит и смешивает все: завывание ветра, гром небесный, треск скал, грохот гор, гул ущелий, шум деревьев, рев пещер, стук толчеи и мельниц, гудение земли, гул домов, потрескивание стен, крик, визг, писк, лай, звонкие голоса собак, волков, медведей, караульных, петухов – со своим зычным голосом, сгущает его, вбирает вовнутрь и опять через минуту выдувает, рассеивает на тысячу сторон, снова вкладывает язык в уста гор, ущелий и скал, снова дает им дыхание, чтобы они вторили сладкому ее голосу, сопровождали его, и, предавшись своему адскому пиру, плясали, хлопали в ладоши, выжали, кричали, галдели, пировали, ликовали!
В такое время, если, не приведи бог, случится неизвестному прохожему подыматься на плоский верх Конда или же спускаться с Апранкапоса [196]196
Апранканос – т. е. пещера сокровищ, находится под большим садом Аповенца. Канакерцы рассказывают, что как-то один пастух шел домой с навьюченным ослом, – и вдруг видит, что перед ним открывается какая-то дверь. Входит и видит, – да увидит твой глаз добро! – так много алмазов, жемчуга, золота, что не счесть. Наш счастливый хозяин ишака высыпает навьюченную на осла золу, наполняет хурджины до краев алмазами и уходит. Пройдя немного, он вспоминает про свою палку. Глаза свои еще не насытив, из-за этой палки возвращается он в пещеру, но как только захотел выйти, видит – двери нет. Он здесь, среди алмазов, оплакивает свою черную судьбу, а жена ждет его дома. Неразумному ослу откуда знать, что на нем навьючены алмазы, а не мусор? Когда кряхтя пришел он домой и, развесив уши, встал перед дверью, у доброй хозяйки все внутри оборвалось, как увидела, что ее любимого мужа нет. Чуть было и ишака его не прогнала, как вдруг что-то на нем сверкнуло. Такому ослу иной подарил бы царство, но у нашей хозяйки не было царства. В жизни своей даже мужа не целовала так крепко, как нашего господина ишака поцеловала: взяла за уздечку, пригласила в дом. Осел, удивленный такой любовью, обрел дар речи и все, что произошло, рассказал. Да смилостивится господь над пастухом и да ниспошлет каждому христианину подобное счастье.
Наши сельчане рассказывают и то, что именно здесь, однажды вечером возвратясь с базара, увидели люди, что дед Апов, о добрых делах которого до сих пор тысячи уст твердят, лежит при смерти. Дом был полон гостей, приехавших на свадьбу его сына, когда на плечах внесли тело отца. Свадьба обернулась трауром. Говорят, будто отравили его. (Примеч. автора).
[Закрыть], чтобы перейти через Зангу, в глазах его мутится, голова кружится, и мнится ему, что обрушилась на него целая огромная гора. Ни впереди себя, ни сзади не видит он ничего. Окаменелый, одеревенелый, останавливается он и стоит на месте, застыв, как вкопанный. Словно в сновидении, откуда-то издали, из глубины, донесется до слуха твоего глухой грохот, и подумается тебе, что небо, солнце, луна, звезды столкнулись друг с другом и сами, дробя, раздробились, ломая, разломились и с шумом и громом разрывая и разрываясь, попадали стремглав, – и бездна, ад, рай, преисподняя, ангелы, дьяволы, серафимы, херувимы, сатаил, сатанаил – потрясенные, бледные, с мечом огненным, с шашкой пылающей, с тучей и молнией, низвергаются вниз, падают, чтобы покончить с миром и уготовить место для последнего суда, чтобы сошел на землю престол божий, и воссел судия и потребовал к ответу нечестивца, думающего, что мир принадлежит ему, и что может он делать все, чего только не захочет, – как смущены бывают душа и сердце бедного прохожего, с земли устремляется он в небо, он видит свой конец, и в порыве покаяния припоминая прегрешенья свои, отирает с лица кровавый пот, в то время как перед ним уже открывается Канакер либо равнина Норагеха.
2
Была именно такая ужасная ночь, когда Арутюн Аповенц, один из благородных обитателей Канакера, вышел из Апранкапоса, вышел в свой обширный сад, увидел, что садовники спят и, пожалев нарушить их сон, решил сам верхом на резвом коне доехать до Горгочана, либо поехать к каналу – посмотреть, отчего перестала идти вода.
Такой мрак окутал землю, что ткни человека пальцем в глаз, он и не приметит тебя. Но если бы даже все камни пораскрыли свои пасти, все равно не смогли бы они его испугать, – такое бесстрашное сердце было у нашего храброго гайканца. Что тюрк, что армянин, – все и сегодня подтвердят, что перед его сердцем, перед его языком не устояла бы и гора.
Наш храбрец проехал по верхнему краю садов и доехал до верхушки Горгочана: с этого места как раз отводилась, вода. Заметил, что и здесь воды убыло.
Тогда он направился к каналу, намереваясь пустить воду, но едва объехал верхнюю церковь, как оглянулся назад и застыл на месте. Что это было за место, он не мог узнать. Хотел вернуться обратно, но не решался, считая это для себя постыдным. Налегает на коня – конь прядет ушами, фыркает, бежит назад… Кругом все было окутано мраком и тьмою, но шатер церкви блестел, сверкая, как солнце.
– Святая богородица Мария, к тебе взываю! – сказал благочестивый армянин, сошел с коня, привязал его в сторонке и крестясь вступил на кладбище.
– Господь да упокоит ваши души, усопшие праведники! – сказал он и вошел во двор церкви.
С тех пор, как закатилась звезда Канакера, из доброй тысячи его когда-то богатых домов осталось не более сорока, да и то бедных, жалких, нуждающихся в хлебе насущном. Эта святая церковь пребывала тоже в запустении. Богослужение совершалось там один раз в год, только в праздник пресвятой богородицы. Поэтому двери и двор ее оставались всегда открытыми.
Арутюн отвесил несколько земных поклонов, перекрестился, хотел было приложиться еще к алтарю да и идти по своим делам, как вдруг его словно за рукав дернули. Оцепенев, он остановился на месте и вдруг услышал детский голос. Он подумал, что ему пригрезилось или почудилось. Прислушался еще, – другой голос донесся до его слуха. Он слышал явственно, как ребенок рыдает, повторяя сдавленным голосом:
– Мама, дорогая мама, открой глаза, – пострадать бы мне за тебя! Зачем ты нас привела сюда? Ведь эти мертвецы нас съедят… Кто нам поможет, если и ты спишь, глаз не открываешь? Вставай, пойдем домой, довольно ты наплакалась, довольно. Не погиб же наш отец, он вернется опять, – чего ж ты так тоскуешь? Похорони нас, мама-джан, лучше зарежь, в воду брось, а то разбойник придет и уведет нас. Что сделаешь ты с нами в этой пустыне? Мама, мама, – за это милое лицо твое мы в жертву себя отдадим! Почему ты не молвишь ни слова? Разве мы не твои дети? Что мы сделали, что ты так рассердилась на нас? Мы никогда больше не огорчим тебя, родная наша, только ты нас люби, держи при себе, не сердись больше на нас…
Ах, в такую ужасную ночь чье сердце не растрогалось бы, не сожглось бы при звуках этого голоса? Эта мать была Назлу, о мой любезный читатель, – это ее дети убивались в горе. Если и у тебя есть сердце, ты не скажешь, что подобная история вымышленна. Любовь, святая любовь, как бальзам оживляющая сердце человеческое, но и режущая, как шашка, – чего только она не совершит? Какое пламя может согреть сердце, лишенное любви? Какая вода способна залить, загасить пылающую любовью душу? Сердце, раненное любовью, не побоится ни могилы, ни вора, оно не знает ни страха, ни боязни, оно не отвратится ни от меча, ни от воды. Чем больше любовь, тем слаще страдание. Что устоит перед любовью? Чего же ей бояться смерти? Когда лишаешься ты возлюбленного, земля раскрывает пасть и пожирает тебя, камни втыкаются в глаза твои, как копья, дыхание твое превращается для тебя в огонь, сжигает, испепеляет тебя, тело твое становится тебе могилой, сердце – адом, глаза – морем крови, голос – грозой и громом, вихрем и бурей, – ах, могла ли Назлу остаться без Агаси, не исполнить слово свое, обет, ему когда-то данный?
Заветное желание истинно любящего – умереть ради возлюбленного, – а возлюбленный Назлу был в земле, – этот царь и господин, этот свет очей всего мира, – так, разве могла она, его лишившись, еще открывать и закрывать очи свои, могла ли сохранить на долгое время свое умершее, ушедшее из жизни дыхание?
Она положила голову свою на могилу, детей подобрала под себя, прикрыла грудью; все вокруг себя озаряла она светом, но милосердное небо еще не благоволило взять к себе ее святую душу, пока не объявится какой-нибудь покровитель у этих невинных детей.
А он-то как раз стоял перед ними. Ничего не узнал, только вздох услышал этот случайно пришедший. Блаженна могила, столь любимая. Блаженна земля, которая так чисто, непорочно примет и в себе схоронит прах двух любящих, и наша земля – сестра неба, – и наша душа – святое божье подобие – с ясным челом предстанут перед богом.
Не стало Агаси, не стало и Назлу, а покровителя детям их бог послал. Разве бог попустил бы, чтоб дети его погибли?
И мы когда-нибудь уйдем, и мы, о мои любезные соотечественники!
Скажи, если бы перед твоими глазами была сейчас могила Агаси, неужели ты не вздохнул бы, не помянул его добром, не промолвил бы:
– Как было б хорошо, если б я был одним из твоих товарищей, любил бы свою родину, приносил пользу своему народу, чтобы и меня так же любили, чтобы и мое имя так же славилось в мире.
Сокровища и богатства, честь и отличия, величье и власть – только до края могилы нам спутники, но они – не друзья. Когда покроет холодный саван очи твои, – вдохновенным очам твоим в жертву себя принесу, о мой благородный сын Гайка; когда печальный звон проводит тебя в церковь и светлый твой лик покроется смертной желтизною, и сладостный язык твой окоченеет, милое солнце твое закатится, – гроб твой достанется могиле, тело – земле, а душа пойдет на небо, успокоится, – и успокоятся скорбящие, о тебе убивавшиеся, а как и они умрут, уже не будет тебе ни ладана, ни свечей, ни пения церковного, ни обедни.
Быть может, большинство из тех, кто бессердечно, бездушно гуляет и веселится над землей, где лежит твой прах, когда был ты в живых, ели твой хлеб, пользовались твоей добротой, готовы были ноги тебе целовать. Так мир устроен.
Дела твои, одни дела сохранят твое имя. Только любовь к родине сохранит память о тебе, любовь к народу сбережет живыми твои деянья, заставит чтить тебя наравне со святыми. Родная земля приведет каждого прохожего к останкам твоим, к святой могиле твоей и, указав перстом, промолвит: «Если хочешь, чтоб и тебя я так же любила, так же лелеяла, – ты тоже люби меня и просветляй, дорогое чадо мое!..»
Агаси оплакали, и делу конец. Ах, не мне бы писать в память о таком армянине, о таком несравненном герое его историю. Блажен будет тот час, когда какой-нибудь благородный сын армянского народа разгневается на негодный мой язык, отбросит прочь негодное мое писание и сам заново напишет историю наших храбрых армян так, чтоб слушатель и читатель загорались, воспламенялись, удивлялись, восхищались и перо и книгу того писателя чтили, как святыню, как ежели бы они принадлежали Петрарке, чтобы хранили их на лоне своем. Это я от любви так осмелел, что написал, – пусть же читатель не осуждает меня за мои недостатки.
Пойдем-ка еще раз на берег Зангу, посмотрим еще раз на священную Зангу, взглянем на ее ущелье днем, – ибо была ночь, когда мы переходили через нее, а то, что видишь ночью и днем, не одно и то же. Еще раз пройдемся по земле нашей священной Родины, потом протянем друг другу руку, сольемся сердцами, обнимем друг друга, прильнем грудь к груди, – слезы застелют нам очи, боль и скорбь замкнут уста, горы и ущелья отнимут голос. Ах, если один из нас окажется на небе, а другой останется на земле, то под какой бы луной он ни стоял, на какую бы звезду ни глядел, на берегу какого бы моря ни сидел, по верху какой бы горы ни проходил, – пусть обратит взоры свои к небу и понизит голос, и пусть первый вздох его, первая капля, из очей уроненная, первое слово, из уст вырвавшееся, будет: