Текст книги "Под местным наркозом"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
– Словом, этот митинг протеста провалился, как митинг протеста против Кизингера на прошлой неделе – с соблюдением порядка. Я был там с несколькими учениками и со своей коллегой. Такой же пустой номер, ибо этот господин возложил свой веночек не к памятнику на Штейнплаце, как было объявлено, а украдкой в Плетцензее, Ирмгард Зайферт была тем не менее довольна: «Наш протест не заглохнет». Шербаум сохранил трезвость: «Это же просто выпускание пара». А когда я на следующий день попытался доказать своему 12-а нравственную важность даже безуспешного с виду протеста, Веро Леванд остановила меня цитатой из Марксэнгельса (всегда при ней какие-то бумажки: «Мелкобуржуазные революционеры принимают отдельные этапы революционного процесса за конечную цель, ради которой они участвуют в революции…») Мелкий буржуа – это я. И вы, доктэр, тоже подпадете под эту категорию, если, чего доброго, придете в мой класс со своим Сенекой…
– А вы бы ответили вашей начетчице-ученице словами Ницше: «Переоценка ценностей удается только под давлением новых нужд, людей, нуждающихся в новом…»
– Что бы ни заставляло людей выйти на улицу – протест ли против Кизингера неделю назад или против Крингса летом пятьдесят пятого, – на поверку выходит только сотрясение воздуха…
– А мы все-таки сточили ваш минус восьмой, сузили к жевательной поверхности.
– А в газетах писали: «Генерал-фельдмаршал Крингс прячется от солдат-фронтовиков!» – или издевательски: «Крингс сказал: „Без меня!"» – или лаконично: «Кобленцская мелодрама осталась без главного исполнителя». – «Генеральанцейгер» сухо констатировал: «Поезд прибыл по расписанию, но без генерал-фельдмаршала. Еще один протест ушел в песок…»
– А что ваш друг Шлотау?
Когда началось обтачивание жевательной поверхности моего минус шестого, я вмонтировал такой кусок: бывшие фронтовики покидают четвертый перрон. В толпе перед лестницей к главному туннелю сталкиваются Линда и Шлотау.
Линда: Подвезти вас?
Шлотау: Будь оно неладно, черт его возьми!
Линда: Моя машина стоит за гостиницей «Хё-ман».
Шлотау: С вами, деточка, пусть ездит кому охота.
Линда: Думала, вы хотите со мной в кино.
Шлотау: Это на него похоже – смыться вовремя.
Теперь уже картинка, где они, спускаясь по лестнице, исчезают в туннеле.
Ведь, конечно, они едут вместе. Едут в «боргварде», каких сегодня не встретишь. Правда, на вокзальной площади он сначала резко оторвался от нее, нет, молча свернул (между голубями) в сторону, предоставив ей одной следовать прямо вперед, но этого не нужно показывать. Как и обмена короткими репликами между Шлотау и его однополчанами – «Надул нас, старик» – «Я еще скажу ему пару слов» – это при монтаже вырезается. (Между прочим, он купил на вокзальной площади лотерейный билет – пустой.)
Это федеральное шоссе, от Андернаха на Майен, по которому едет «боргвард» с Зиглиндой Крингс за рулем и Хайнцем Шлотау на соседнем сиденье. За спиной у них неподвижная камера.
Линда Могла представить себе, что он не будет ждать меня в Андернахе. – Пауза для рассуждений о заезде в Андернах и о банкротстве боргвардовского предприятия не помню когда.
Шлотау: Может быть, он остался в восточной зоне. Иван наверняка хотел взять его на службу. Они ищут сейчас людей с опытом. Паулюс тоже там.[10]10
Паулюс тоже там. – Генерал-фельдмаршал Фридрих Паулюс (1890–1957), Главнокомандующий 6-й немецкой армии в Сталинграде, жил после освобождения из плена в ГДР.
[Закрыть] – Пауза, в которой мог бы появиться текст контрреволюционного тезиса Тэн-цзо: «Мы приветствуем ученых разного толка…», и к нему картинка: на берлинском Восточном вокзале Крингса приветствуют высокопоставленные гедеэровские функционеры.
Линда: Когда же вы пригласите меня в кино?
Шлотау: Если допустить, что Крингс создаст им новую армию…
Линда: Хочу знать, когда вы меня пригласите. Обожаю кино и вообще. – Пауза, заполненная размышлениями о том, какие фильмы шли в середине пятидесятых годов: «Зисси», «Лесничий серебряного леса»…
Шлотау: А ваш жених, фроллейн, я хочу сказать… Линда: Он благодарен за любую передышку. – Пауза, в течение которой Шлотау вольно извлечь намек из слов Линды. Я полощу, потому что врач просит меня об этом: меловая пена, крови нет, есть реплика моего ученика Шербаума: «Я усек все это: НСМК, СНМ, ИСТП, ПКО[11]11
Национал-социалистический моторизованный корпус, Союз немецких девушек, Имперская служба трудовой повинности, Передний край обороны.
[Закрыть] – но то, что происходит в дельте Меконга…» – «Конечно, Шербаум. Конечно. Но только поняв, почему покушение в главной ставке фюрера, сокращенно ГСФ…»
Шлотау: Кстати, фроллейн, знаете анекдот о восточно-прусском крестьянине, который повел корову к быку. И когда жена спросила его…
Линда: Кроме того, мой жених интересуется только переработкой базальта и туфа при римлянах… – Пауза, которая не оставляет места для размышлений о высокоразвитом производстве жерновов у римлян, особенно после неудачного восстания треверов, потому что «боргвард» обгоняет велосипедиста. Шлотау оглядывается назад. На его лице отражаются: удивление, беспокойство, ненависть. – После долгой паузы, заполненной размышлениями о концовке анекдота насчет коровы, Шлотау говорит без особого выражения: «Это был он. Остановитесь. Я хочу выйти». Линда тормозит: «Можете представить меня моему отцу».
Шлотау: Сдрейфили перед стариком, а?
Линда: Да. – Боюсь. – Так же, как вы. – Ну, давайте, сматывайтесь.
Шлотау не спеша вылезает: Если вы как-нибудь опять соберетесь на склад. Около двух я возвращаюсь с обхода и могу тогда на полчасика… – Вместе с окончанием фразы он уходит в сторону Плайдта.
Пока Шлотау уходил, а я отказывался следовать за ним, а врач убирал свой «эйретар», потому что ему позвонила по телефону пациентка, лечившаяся частным образом, Линда включила стеклоочиститель, словно хотела стереть Шлотау. При этом взгляд ее был неотрывно направлен на зеркало заднего вида; а в зеркале камера ловит велосипедиста, который, вовсю работая педалями, вписывается в плавный поворот. Он едет против ветра. Ветер, дыхание Линды и затруднения с часом приема, возникшие у говорящего по телефону врача, – это три шума, которым удается ужиться друг с другом.
Почти двадцать два года назад, считая от сегодняшнего дня, более десяти лет назад, считая от тогдашнего времени, 8 мая 1945 года, за несколько часов До капитуляции велико-германского вермахта, генерал-фельдмаршал Крингс покинул в серой гражданской одежде свои все еще сражавшиеся армии и свою ставку в Рудных горах, перелетев на последнем оставшемся «физелер шторхе» в Тироль, в Миттензиль, чтобы там – как он позднее показал на суде – согласно приказу фюрера принять командование «альпийской крепостью», каковой он, однако, как подтвердили показания свидетелей, не обнаружил ни в виде крепости, ни в виде боеспособных дивизий; отчего он сменил серое штатское платье на местный национальный костюм, штаны «зеппль» и так далее, укрылся в хижине на горном пастбище, где ждал либо чуда, либо естественного, как он выразился на суде, братания американских вооруженных сил с остатком немецких, – чтобы в конце концов, 15 мая, когда такого альянса против советских армий ни естественным, ни чудесным образом не получилось, реквизировать у какого-то крестьянина велосипед, на котором он, генерал-фельдмаршал, в тирольском национальном костюме, без армий и орденов, и прикатил в Санкт-Иоганн, в американский плен; как он десять лет спустя, на велосипеде, без особого труда одолженном в Андернахе, катит против ветра домой, в сторону Майена – грузно и равномерно нажимая на педали, – это мы видим в зеркальце «боргварда», где он становится все крупней и крупней…
(«Как по– вашему, могла бы, должна была бы Линда, оставшись одна в „боргварде" и имея перед собой только зеркальце, теперь что-нибудь пролепетать: „Броситься ему на шею? Или просто разреветься…"»)
Тем временем врач с помощью телефона назначал час приема. Фильм о пемзе купался в предэйфельских пейзажах: я и запоздалый репатриант на велосипеде праздновали встречу с Корельсбергом. Когда Линда вышла из» машины, «эйрстар» врача снова обтачивал кругом мой минус шестой. Она открыла багажник. Она отодвинула запасную шину. Она повернулась в сторону все увеличивающегося велосипедиста. История вершилась. Гегелевский мировой дух скакал через поля, под которыми пемза ждала, когда ее начнут разрабатывать.
(«Доктэр, вот сейчас! Доктэр, вот сейчас!»)
Велосипедист тормозит. Линда не шевелится. Он грузно спешивается, оставляя себе и ей дистанцию в два шага. (Ветер, прищуривающиеся глаза, пауза и прыжки мыслей назад в зубоврачебный кабинет, а оттуда в мой 12-а, ибо еще недавно мы говорили об архетипе возвращающегося домой воина: «На моем поколении лежит печать борхертовского Бекмана.[12]12
главный персонаж драмы Вольфганга Борхерта (1921–1947) «На улице перед дверью».
[Закрыть] Как вы относитесь к Бекману, Шербаум? Говорит ли вам Бекман сегодня что-нибудь…»)
Этот вернувшийся солдат тоже носит очки. Он стоит в сером, тесном ему костюме, с непокрытой головой, в грубых, высоких башмаках на шнурках. Зажимы для штанин он, видимо, одолжил в Андернахе. Бросается в глаза галстук, новый и слишком элегантный. Лохматый шпагат удерживает его картонный чемодан на багажнике. Его мускулистое лицо ничего не выражает.
Линда: Велосипед можно положить в багажник. Я ваша дочь Зиглинда.
Крингс: Какая любезность, что меня встречают.
Линда: Мы, должно быть, разминулись в Андернахе. Я сначала…
Крингс: Сестра мне писала: у тебя длинные волосы, и ты заплетаешь их в косу.
Линда: Я остригла ее перед обручением. Позвольте-ка.
Крингс: Пожалуйста. – Точными движениями Линда укладывает велосипед и чемодан в багажник. Крышка не закрывается. Крингс смотрит на Корельсберг. Что-то его забавляет, вероятно тот факт, что гора все еще на месте. Тем временем зритель может гадать о содержимом крингсовского чемодана; впору также побеспокоиться по поводу незахлопнутой крышки багажника, которую Линда привязывает лохматым шпагатом к заднему бамперу. (Кстати, когда я познакомился с Линдой, у нее была моцартовская косичка. Она отстригла ее, потому что мне так хотелось.)
Линда: Эти несколько километров продержится. – Вы найдете много перемен.
Крингс: Цементная пыль на картофельной ботве – все та же?
Линда: И это, возможно, скоро изменится. Крингс: Твой жених – он, кажется, работал у Дикерхофа? – хочет избавить завод от пыли.
Линда: Сначала надо перейти на сухой способ, а уж потом…
Крингс: Сначала доедем. Поглядим своими глазами. Верно? – Моей дочери пристало бы говорить мне «ты». Это так трудно?
Линда: Я хочу попробовать.
Крингс: Вот и начни.
Линда: Да, отец. – Они садятся в машину.
Нельзя ли перенести эту сцену – без велосипеда, пейзажа и автомобиля – в Серый парк?
«Как по– вашему, доктэр? Крингс приходит с чемоданом, может быть, все-таки ведет велосипед… натыкается под покрытым цементной пылью буком на Линду и сразу же находит первую фразу: „Какая любезность, что меня никто не встретил". На это Линда: „Я была в Кобленце. Там было столпотворение. Могли возникнуть уличные беспорядки".
Крингс: Полиция этого странного государства попросила меня сойти еще в Андернахе.
Линда: Я была рада, когда поезд пришел без вас, ведь некоторые из этих типов…
Крингс: Сестра мне писала: ты носишь длинные волосы и заплетаешь их в косу… – Врач был против Серого парка. Ведь в действительности Линда подсадила его по дороге.
Они едут по направлению к Плайдту. Камера следит за ними, пока за общим планом предэйфелевского пейзажа не начинают господствовать Корельсберг и крингсовский завод с обеими дымящимися трубами».
«Отмучились, дорогой. Теперь еще оттиски для контроля. Потом наполним их раварексом и получим точные копии наших пеньков для коронок».
Я попытался быть довольным. Крингс прибыл. Ничего не болело. Полоскать было одно удовольствие. За окнами, я знал, тянулся Гогенцоллернам от Розенека до Бундесаллее. И одна из обычных реплик моего ученика Шербаума: «Почему, собственно, вы пошли в преподаватели?», которую Веро Леванд подкрепляла возгласом: «Откуда ему знать!» – не соблазняла меня искать беспомощные ответы.
Затем зубы, один за другим, были изолированы безвредной для тканей вяжущей жидкостью «тектор». Пока он надевал на все четыре пенька защитные оловянные колпачки – «На первых порах вам это будет внове, когда отойдет наркоз и язык обнаружит металлические нашлепки», – она уже, строго по минутам, как велит закон, передавала рекламу. Она начала со средств для мытья волос, затем перешла к хвое и под конец намазалась ночным кремом. Я видел ее в профиль, под душем, с головкой в пене. Голой коже разрешалось блестеть жемчугами капель, переливаться и распространять похоть. Протестую! Почему только по поводу парфюмерии? «Почему, доктэр, нельзя с помощью голого тела рекламировать все на свете? Например, так: вот нагой зубной врач обтачивает тридцатидевятилетней учительнице – коллеге Зайферт – нижние коренные зубы, два слева, два справа, на которые потом будут надеты защитные оловянные колпачки… А вот моя реклама для Гринэйзена: гробовщики, чья одежда состоит только из лямок, несут открытый еще гроб, в котором наконец смирно лежит украшенный всеми наградами генерал-фельдмаршал… А вот моя реклама реформы старших классов берлинских гимназий: голый и весьма волосатый штудиенрат дает ученицам и ученикам, одетым каждый по-своему, урок немецкой истории. Тут вскакивает – она в чем-то цветном шерстяном – его ученица Веро Леванд: „Ваше перечисление признаков тоталитаризма прекрасно подходит к той авторитарной системе школьного образования, в которой мы…" Или вот как я рекомендую лампы „осрам": голый электрик Шлотау, стоя на стуле, ввинчивает в патрон шестидесятиваттную лампочку, а спортивно одетая барышня – Линдалиндалиндалинда – глядит на него. Или арантил: голые любовники сидят на диване и смотрят телевизор, на экране которого одетые разыгрывают детектив: известный невестоубийца, находясь в бегах и укрывшись в каком-то сарае, ворочается на соломе, стонет, потому что у него болят зубы и нет арантила, а в это время через двор – это он видит в отверстие от сучка – решительно шагает голая скотница, намереваясь подоить черно-белых коров… Вообще животные. Я спрашиваю вас, доктэр, почему зоопарк не показывает для рекламы семейное сборище неодетых перед клеткой когтистых, плосконосых и узконосых обезьян…»
– Ну, вот, держатся. Размер колпачков был уже определен раньше… (Мои одетые пеньки.)
– А теперь сожмите зубы. Еще раз. Спасибо. – Ассистентка (в белом халатике) вовремя вынула свои пальцы-морковки.
– А не перекосилось ли у меня лицо от отека?
– Вам это просто кажется. Фикция, которую можно опровергнуть зеркалом. – Врач (в парусиновых башмаках) посоветовал мне на прощанье принимать вовремя арантил – «Иначе у вас будет неуютный конец недели и в воскресенье не обойдется без боли».
(Его ассистентка вот так, в коридоре, когда она помогала мне влезть в пальто и деловито, не слишком громким голосом, просила воздержаться от слишком горячей пищи и слишком холодных напитков, потому что металл теплопроводен, – его ассистентка понравилась мне теперь больше, все-таки немного больше.)
Вернувшись домой со своими четырьмя инородными телами, я после бритья переоделся, перевязал шелковой лентой подарок (узорчатый стакан в стиле модерн), явился, поскольку меня приглашали, на день рождения, доехав на девятнадцатом автобусе до Ленинерплац, поначалу веселился в кругу коллег (говорили о политике в области культуры), сказал хозяйке («новорожденной») что-то смешное об ее аквариуме и его уныло-прожорливом содержании – но Ирмгард Зайферт не удалось рассмешить, – выдержал с помощью арантила до полуночи, ушел, застал свой письменный стол притаившимся в ожидании, написал на листке: «Поглядим, что там помалкивает в чемодане…», сразу уснул, рано проснулся, оттого что арантил переставал действовать, но принял обе таблетки лишь после завтрака (чай, йогурт с корнфлексом) и уже за чтением утренних газет завел свое нытье: «Ах, воскресенье… Ах, эти обои… Ах, эта ранняя выпивка…»
И вот я прочел в «Вельт ам Зонтаг»: они схватили его. Нет. Он явился с повинной. Ведь никогда, даже печатай они объявления о розыске на веленевой бумаге, они бы не поймали его, душителя своей жизнерадостной и только при западном ветре капризной невесты. Он удавил ее – и фотография показывала этот предмет – велосипедной цепью. Его без пяти минут тесть взял, согласно показаниям, велосипед напрокат в Андернахе, когда, возвращаясь домой после десятилетнего плена, не нашел на последнем отрезке пути никакого другого средства передвижения. Велосипедная цепь, состоящая, как четки, из множества звеньев, была найдена двенадцать лет назад на месте преступления (склад пустотелых. строительных блоков). Ведь в течение двенадцати лет он кормился кражами со взломом, которые совершал без особых инструментов, но безупречно, хотя и неохотно. (Мир забыл его, но кобленцский отдел по расследованию убийств забыть его не мог.) В бегах он постарел, но содеянное им за несколько секунд не подлежало забвению по давности. Испытывая нужду не только в съестном, он пристрастился читать философские книги. Особенно углубился он в учение стоиков (и мог бы сегодня считаться специалистом по Сенеке). Скрываясь и все-таки настороже, он читал и спал в сараях и загородных домиках, где довольно часто, обычно за книгами своих любимых авторов, находил деньги – бумажными купюрами и звонкой монетой. Полиция считала, что он передвигается пешком или на попутных машинах, а он разъезжал по федеральной железной дороге. Тщательно одетый, читая, в мягком кресле первого класса, он знакомился с Западной Германией между Пассау и Фленсбургом, Кобургом и Фёльклингеном. При каждой перемене места он менял платье. Ведь эти кражи, которые он совершал с большим отвращением, ибо наперекор собственной природе, не только обеспечивали его продовольствием, книгами, деньгами на дорогу и на мелкие расходы, они решали и вопрос одежды. Его телосложение – он и в годах мог бы без забот покупать готовое платье – облегчало ему поиски своего размера. Он часто обновлял свой гардероб. Но поскольку собственность его мало занимала – рубашки и смена нижнего белья, между ними книги, – ездил он всегда налегке.
Стригся ли он каждые три недели? – Да, это он делал в аэропортах и на главных вокзалах, где всегда мог быть уверен, что встретится в зеркале с парикмахером-итальянцем. (Интерес к объявлениям о розыске национально ограничен.) Фасонную прическу вытеснила модная стрижка бритвой. Под конец он предпочитал ежик без пробора на американский манер.
И тем не менее – это я прочел несколько месяцев назад в «Вельт ам Зонтаг» – я видел его фотографию: ухоженный господин под сорок, который мог бы претендовать на руководящую должность в цементной промышленности, – тем не менее он явился с повинной.
«Десять лет я выносил все тяготы бегства, черпая силу в учении стоиков, но уже два с половиной года меня преследует зубная боль…»
(«Не правда ли, доктэр, надо приглушить рецепторы нервного центра…») Поскольку без рецепта арантил купить нельзя, невестоубийца обходился более слабыми, недолго действующими средствами. Он не решался пойти к зубному врачу. Зубные врачи читают иллюстрированную периодику. Зубные врачи в курсе событий и знают каждого беглого убийцу, а значит, и его, которого почтили фотографиями «Квик» и «Штерн», «Бунте» и «Нойе». Этого рода журналы работают стаей, как волки: все гнали его облавой продолжений через охотничьи угодья читательского кружка «Пенаты». Глубокая печать, фотографии с подписями. Он и его невеста, когда на шее у нее были еще фальшивые жемчуга, а не велосипедная цепь. Он и она на тенистом берегу Лаахского озера. Оба на рейнском променаде близ Андернаха под подстриженными платанами. Также с его будущим тестем – незадолго до убийства – возле модели электрического центробежного фильтра. И сольные фотографии счастливых времен. Невестоубийца без шляпы, в шляпе, в профиль, в три четверти. На одной фотографии он смеется, обнажив зубы. (Такое должно же было броситься в глаза любому врачу. «И у вас тоже такое осталось бы в памяти на долгие годы: этот просвет между верхними резцами и этот неправильный прикус, эта – любой увидит – настоящая, потому что врожденная, прогения».)
Без лечения у зубного врача он прожил два с половиной года с болью, которая любила повторяться и умудрялась при повторении усиливаться, которую даже золотые слова Сенеки – «Только бедняк считает свой скот» – могли разве что приглушить, которая перекрывала и перекрикивала другую небеспричинную боль, связанную с задушенной невестой. Без арантила и – потому что Сенека порой не срабатывал – цинично утешаясь поздним Ницше – «С моральной точки зрения мир неправилен. Но поскольку мораль сама есть часть этого мира, мораль неправильна», – он тащился от одного загородного домика к другому, искал и находил в домашних аптечках разные пилюльки, но только не продающийся лишь по рецептам арантил. (Вот я и катался, словно боль – это наслаждение, в заброшенных будках каменотесов на Майенском поле, в продуваемых всеми ветрами сараях Предэйфеля, обнимал свою невесту, связку хрустящей соломы, – О Линдалиндалинда! – и слышал ее шепот: «Не лезь в это. Это мое с отцом дело. Я ему докажу. Тебя это почти не касается. И хоть бы я десять раз с этим Шлотау. – Перестань угрожать своей дурацкой цепью…»)
И он пришел в Кобленце в отдел расследования убийств и сказал: «Это я!» Невестоубийца, уроженец Западной Пруссии, корректно предъявил свое истрепавшееся удостоверение беженца категории «А».
Полицейские ничему не поверили. Только когда он засмеялся, засмеялся, несмотря ни на какую боль, и обнажил просвет между верхними резцами, а также явную прогению, они стали приветливы, даже благодушны: «Да и пора уже, старина».
Я не собираюсь распространяться здесь о заслугах так называемого невестоубийцы. (Он передал полиции выросшую за двенадцать лет объемистую рукопись – «Ранний Сенека как воспитатель будущего императора Нерона. Философские заметки беглого убийцы».) Приведу только его внесенную в протокол просьбу: «Находясь в заключении как подследственный, настоящим прошу направить меня к тюремному зубному врачу. Требуется помощь, а при необходимости экстракция больных зубов. Если с оказанием помощи возникнет задержка, покорнейше прошу выдать мне арантил. Ибо арантил продается только по рецепту врача…»
Благодаря арантилу – двадцать драже за две тридцать – я писал без боли, окрыляемый к тому же сопровождающими эффектами: «Конец поражениям. Теперь подумаем и победим…»
Незадолго до ранней выпивки я еще предавался нытью: «Ах, это воскресенье… Ах, эти обои…», вспоминал старые истории, все тот же шепот на андернахском променаде, и тут две таблетки помогли мне направить воскресное самоедство на частный случай одной коллеги: «Ах, как мы изобличаем себя… Ах, как за это расплачиваемся…» – ведь не найди Ирмгард Зайферт этих писем, она была бы счастливее и почти ничего не знала бы о себе Но она нашла их и все теперь знает…
____________________
Поездка на выходные к матери в Ганновер, необходимость восторгаться ее любимым блюдом, вымоченной предварительно в уксусе жареной говядиной с картофельными клецками, – «Скушай еще, деточка. Раньше тебя, бывало, не оторвать…», послеобеденный сон матери (словно она на часок умерла) – воскресное одиночество среди мебели и обоев, которые ей, собственно, должны были быть родными, вездесущий, застоявшийся за много лет запах воска для пола, внезапная свара воробьев в живой изгороди палисадника, и еще за обедом, когда во рту еще оставался приторный вкус грушевого компота, упоминание матери о школьных табелях дочери, фотографиях ее класса, тетрадях с сочинениями и письмах, о хламе, связанном в пачки и хранящемся в чемодане на чердаке, – вся эта совокупность случайностей побудила Ирмгард Зайферт, которая, как и я, преподает немецкий, историю (и дополнительно музыку), подняться на чердак особнячка, предусмотрительно, ввиду пыли, надев материнский фартук, и открыть тот большой, даже не запертый чемодан.
На моем листке выстраиваются краткие тезисы: косо вливающийся через слуховое окно солнечный свет. Ржавые полозья ее детских санок. Семейное: покойный отец Зайферт заведовал экспедицией у Гюнтера Вагнера (поныне еще она покупает карандаши со скидкой). Аквариум Ирмгард: барбусы, вуалехвосты и гуппи, поедающие своих детенышей.
Ирмгард Зайферт и я одного года рождения. К концу войны нам было по семнадцати, но мы были взрослыми. Что бы ни мешало нам сблизиться за рамками профессии, мы едины в оценках новейшей немецкой истории и ее последствий вплоть до наших дней. Только на «большую коалицию» и на канцлерство Кизингера реагируем мы не одинаково по тону: я более цинично, мол, и не такое видали, Ирмгард Зайферт склонна протестовать.
Определенные высказывания по телевидению, заголовки прессы подхлестывают ее постоянный комментарий: «Против этого надо протестовать, резко и без экивоков протестовать».
Ее и мои ученики – она занималась с моим 12-а музыкой – добродушно называют Ирмгард Зайферт «архангел». Ее речь часто походит на пылающий меч. (И только когда она кормит своих декоративных рыбок, ее можно заподозрить в миловидности.)
Дать знак. Показать пример. Еще два года назад она участвовала в «пасхальном походе».[13]13
«Пасхальный поход». – Ежегодные демонстрации, проводимые в Пасху; начало им было положено в 50-х годах в Англии в знак протеста против ядерного вооружения. В 1960 году «пасхальный поход» впервые прошел в ФРГ.
[Закрыть] Поскольку в Западном Берлине Немецкий Союз Мира[14]14
Созданная в 1960 году левая партия, выступавшая за разоружение и сотрудничество со странами социалистического лагеря.
[Закрыть] не баллотируется, она отказалась голосовать на региональных выборах. В своем классе, как, впрочем, и в моем 12-а, она при случае ссылалась на Марксэнгельса и поражала возмущенных учеников резкой критикой Ульбрихта, которого называла бюрократом и старым сталинистом. Если не на моего Шербаума, то на его приятельницу малышку Леванд она оказала большое влияние.
Тогда Ирмгард Зайферт любила спорить. Она пускалась в бесплодные дискуссии о планах школьной реформы с консервативными коллегами, даже с нашим директором, считающим себя либералом. Ибо всякие споры с «архангелом» он убивал одной фразой, которая вошла в поговорку: «Что бы вы ни думали о гамбургской модели школы продленного дня, объединяет нас, дорогая коллега, наш бескомпромиссный антифашизм».
И вот среди ничем не замечательных сочинений и обычных фотографий класса Ирмгард Зайферт нашла перевязанную крест-накрест пачку писем, которые она писала в феврале и марте сорок пятого, будучи вожатой Союза немецких девушек и заместительницей начальника лагеря для эвакуированных городских детей. Готической вязью на бумаге в линейку кружили ее мысли вокруг фигуры фюрера, которого она много раз называла «величавым», большевизм она считала еврейско-славянским исчадьем, с пламенным протестом против которого (уже тогда «архангел») и выступала. А известная цитата из Баумана:[15]15
…цитата из Баумана… – Ганс Бауман (род. 1914), наиболее известный поэт гитлеровской молодежи.
[Закрыть] «…В глазах наших голод, мы новые земли, мы новые земли добудем…» – послужила эпиграфом для одного письма, написанного в марте, когда советские армии стояли на Одере. (Да и вообще на ее стиль повлиял правоэкстремистский расцвет позднего экспрессионизма. До сих пор коллега Зайферт сильна в крутых, подпирающих теперь левую оппозицию прилагательных: «свободоносная победа социализма есть ясная будущая цель всех непоколебимых борцов за мир…») «Моя белокурая ненависть, – писала тогда ныне уже поседевшая фройлейн Зайферт, – не знает границ и песней несется к звездам!»
Я засмеялся было, когда она, вскоре после той своей поездки в Ганновер, все еще с волнением процитировала мне эти перлы выспренности. Но она, расширив глаза, сказала: «Есть в этих письмах места, которые я не показала бы даже вам».
(«Одним словом, доктэр, Ирмгард Зайферт претерпела некое хирургическое вмешательство».) Конечно, она не забыла, что была вожатой «кольца» в Союзе немецких девушек. Время в Гарце ей запомнилось хорошо, она могла рассказать о нем со множеством подробностей. Забота об эвакуированных детях из больших городов, из Брауншвейга и Ганновера. Непомерная ответственность при все ухудшавшемся положении с продовольствием. Ежедневные налеты истребителей-бомбардировщиков на близлежащую деревню. Рытье щелевых убежищ и ее возмущение местным группенляйтером, который в начале апреля хотел забрать из детского лагеря и послать в ополчение тринадцати– и четырнадцатилетних школьников.
Во время наших совместных прогулок вокруг Груневальдского озера или у меня дома, за стаканом мозельского, мы часто говорили, вернее, болтали об этом эпизоде ее юности – как и о моих приключениях в банде. Она помнила, как во всеуслышание протестовала против надругательства группенляйтера над детьми. «Я выразила пламенный протест». Она слово в слово воспроизвела мне тогдашнюю свою речь в защиту мальчиков. «Под конец этот гад смылся. Один из этих мерзких партийных начальников. Вы помните этот тип людей, дорогой коллега…»
Ситуацию, в которой она тогда поневоле оказалась, Ирмгард Зайферт использовала даже как учебный материал: со своими (на уроке музыки) и с моими учениками она говорила «О мужестве как преодолении трусости».
Переворошив содержимое чемодана, она так и не нашла того, чего искала: давних агрессивных, она сказала «антифашистских», суждений, которые она, как ей казалось, не только высказывала устно, но и записывала. Нашлись только эти письма. А в последнем письме она прочла о своем торжестве, когда, обучившись стрелять из ручного гранатомета, стала, по собственному желанию, инструктором по стрельбе. Там было написано: «Наша готовность неколебима. Все мальчики, которых я вместе с местным группенляйтером обучила стрелять фаустпатронами, будут со мной защищать лагерь до последней капли крови. Выстоять или умереть. Все остальное не в счет».
– Но вы же вовсе не защищали лагерь.
– Конечно нет. До этого просто не дошло.
Я переменил тему, заговорил о своих приключениях в банде. «Представьте себе это, дорогая коллега. Я в роли главаря банды. Среди такого организованного единства соотечественников нам ничего не оставалось, как стать асоциальными элементами, порой на грани уголовщины».
Ничто не могло остановить самоуничижения моей коллеги. «Есть и другие письма, похуже…»
Она рассказала об одном крестьянине, который отказался отдать свое поле, примыкавшее к детскому лагерю, под противотанковый ров: «На этого крестьянина я донесла окружной управе в Клаусталь-Целлерфельде, в письменной форме».
– Это имело последствия? То есть его…
– Нет, этого не было.
– Ну так вот! – услышал я свой голос. (Этот разговор состоялся у меня. Я подлил мозельского. Поставил пластинку.) Но и Телеман не помешал Ирмгард Зайферт сказать все, что она о себе думает, до последнего слова: «Помню, я была разочарована, даже возмущена, когда мой донос остался без последствий».
– Чистый домысел!
– Я уйду с работы в школе.
– Не уйдете.
– Я больше не имею права преподавать…
И я уже начал выстраивать успокоительные слова: «Именно в силу своей совиновности, дорогая коллега, вы способны сегодня указать путь молодежи. Иной человек всю жизнь живет ложью и не подозревает… При случае я вам расскажу и себе и об одном „вмешательстве", последствия которого могу осознать только теперь. Вдруг какое-нибудь слово типа „трасс", „пемза", „туф". Или дети играют велосипедной цепью. И уже никакого согласия с собой нет и в помине. Мы вдруг оказываемся нагими и уязвимыми…»