Текст книги "Под местным наркозом"
Автор книги: Гюнтер Грасс
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Хильда: Скоро мы спасем целый фунт крингсовского цемента.
Инга: Подарим Харди на день рождения.
Теперь они болтают о планах на каникулы. Инга и Хильда не могут решить, предпочесть ли Адриатике Позитано.
Хильда: А куда собирается наш маленький Харди?
Инга: Может быть, он теперь интересуется пещерной живописью? – Смех.
Хильда: А ты? – Пауза.
Линда: Я останусь здесь. – Пауза и струйка цементной пыли.
Инга: Потому что вернется твой отец? – Пауза. Цементная пыль.
Линда: Да.
Инга: Как долго, собственно, пробыл он там?
Линда: Без малого десять лет. Сперва в Красногорске, затем в изоляции в Лубянской тюрьме и в Бутырской, под конец в лагере во Владимире, восточней Москвы.
Хильда: Ты думаешь, это его сломило? – Пауза и цементная пыль.
Линда: Я его не знаю. – Она встает и уходит прямо в сторону виллы. Камера смотрит, как она уменьшается.
Памятник. Только в кабинете зубного врача мне удалось расчленить мою скульптурную невесту: от кадра к кадру она меняла юбки, изредка пуловеры. Ей угодно было возникать наплывом одной или со своим Харди, то среди дрока возле заброшенного базальтового карьера, то в гостинице «Дикарь» сразу за нойвидской дамбой, то на андернахском променаде у Рейна, порой на приисках в долине Нетте и то и дело на складе пемзы, а Харди хотелось наплывов, которые показывали бы его как следопыта-искусствоведа среди римских и раннехристианских базальтовых глыб, или же он объяснял бы Линде на самодельной модели свой любимый проект – электрический фильтр для цементной печи. Кадр: оба далеко на противоположном берегу Лаахского озера. Кадр: оба укрываются от дождя в заброшенном сарае каменотеса на Бельфельде. (Спор, который приводит к коитусу на шатком деревянном столе.) Кадр: она в полувосстановленном Майнце после лекции. Кадр: Харди фотографирует герольдский крест…
«Кто это Харди?» – спросил врач. Его ассистентка также выдала свое любопытство холодно-мокрым нажатием. «Тот сорокалетний штудиенрат, которого его ученики и ученицы добродушно-снисходительно называют „Old Hardy", тот Old Hardy, которому вы, при поддержке окоченелого троеперстия вашей ассистентки, удаляете слой за слоем зубной камень, тот Харди…»
Я – со своими вовремя брошенными германистикой и искусствоведением, со своим построенным в Аахене дипломом инженера-машиностроителя, со своими тогда двадцатью восемью годами, со своими любовными связями и своим почти бескризисным жениховством – преуспевающий молодой человек среди преуспевающих послевоенных молодых людей. После полупонятых фронтовых впечатлений восемнадцатилетний Харди в августе сорок пятого, в Бад Айблинге, у подножья вечно мокнущих под дождем гор, выпущен из американского плена – с тех пор к нему и прилипло уменьшительное имя Харди. Восточный беженец Харди, с удостоверением беженца категории «А», поселяется у тетки в Кельн-Ниппесе и спешит сдать экзамен на аттестат зрелости. Студент первого семестра, совмещающий учение с оплачиваемой работой, помнит слова своего отца: «Будущее человечества – в строительстве мостов!» И поэтому в Аахене он следует завету отца – зубрит статику, кое-как поддерживает меняющиеся знакомства, вступает незадолго до экзамена в какое-то студенческое объединение, благодаря чему его представляют так называемым старикам – инженер-машиностроитель Эберхард Штаруш, лишившийся из-за войны родителей и потому вдвойне старательный, с первого же прыжка становится на ноги у Дикерхоф-Ленгериха, на заводе, производящем мокрым способом цементный клинкер. Не отрекшийся от своих искусствоведческих склонностей, Харди осматривает камни-утесы в близлежащем Тевтобургском лесу и знакомится с леполевским способом обжига. Ибо у Дикерхофа заранее проектировали переход всех заводов с мокрого способа на сухой. Харди продвигается по службе. Харди пишет исследование об использовании цемента для глубинного бурения и трассового цемента при строительстве бункеров для подводных лодок в Бресте. Харди получает возможность подробно изложить это исследование на конференции специалистов широкой публике, то есть руководителям западно-германской цементной промышленности. Для своего возраста весьма сведущий, обладающий приятной внешностью и преуспевающий Харди знакомится в Дюссельдорфе, благодаря этой, исторической уже конференции, с двадцатидвухлетней Зиглиндой Крингс, а на следующий день – за чаем, в перерыве между заседаниями – с ее теткой Матильдой Крингс, дамой в черном, немногословной правительницей крингсовских предприятий. Харди как бы невзначай вступает с обеими в разговор. Один из «стариков» аахенской студенческой корпорации с похвалой отзывается о Харди в беседе с Матильдой. Харди пользуется заключительным празднеством в гостинице «Рейнишер Хоф»: он несколько раз, но не слишком часто танцует с Зиглиндой Крингс. Харди умеет болтать не только о центробежных фильтрах, но и о красоте романских построек из базальта между Майеном и Андернахом. После полуночи, когда в кругу специалистов воцаряется цементирующее влажно-веселое настроение, Харди позволяет себе один-единственный коротенький поцелуй. (Зиглинда Крингс произносит знаменательную фразу: «Знаете, если я втрескаюсь в вас, это вам дорого обойдется…») Во всяком случае Харди производит впечатление и вскоре покидает Дикерхоф-Ленгериха с самыми лестными рекомендациями. Целиком и полностью, то есть вполне успешно, вживается он в крингсовские предприятия: с той же быстротой и осмотрительностью, с какой он внедряется в широкий замкнутый круг потребителей цемента в Европе, Харди, проявляя такую же хватку, умудряется назначить на февраль пятьдесят четвертого года празднование своей помолвки. С учетом того, что будущий тесть все еще пребывал в плену, оно состоялось на отшибе, в долине Аара, в Лохмюле. На серых тонов экране появляются Зиглинда в шиферно-сером костюме и Харди в базальтово-сером однобортном пиджаке, светская, немного чересчур благополучная пара, способная для подстраховки украдкой мигнуть друг другу, часто относимая к поколению скептиков и все больше и больше подозреваемая в ретивом делячестве, ибо Зиглинда, под моим влиянием, взялась в Майнце за ум: она систематически и безучастно изучала медицину – а я, основательно, рьяно и столь же безучастно, знакомился с трассом долины Нетте, с крингсовским производством трассового цемента, но особенно с нашими устаревшими автоматами для переработки пенистой лавы, а значит и с пемзой…
Когда врач попросил меня еще раз прополоскать рот, – «А потом отполируем, чтобы не так быстро нарастал новый камень», – я воспользовался этой паузой как приглашением к маленькой лекции сперва о разработках трасса у римлян в первой половине первого века до нашей эры – «Между Плайдтом и Кретцем до сих пор встречаются штольни с латинскими надписями, нацарапанными римскими горняками», – чтобы потом, пока он полировал, перейти к пемзе: «Геологически пемза относится к лаахским трахитным туфам…»
Он сказал: «Хорошая полировка гарантирует, что верхний слой эмали останется цел».
Я рассказал о среднем голоцене, о белых трахитных туфах и о залегающем между ними лёссе. Он еще раз указал на мои оголенные шейки зубов и сказал: «Ну, вот. Готово, дорогой. А теперь возьмем-ка зеркальце…»
На вопрос врача: «Что скажете?» – мне оставалось ответить только: «Чудесно, просто чудесно!»
Он углубился в проявленную тем временем рентгенограмму, которую его помощница передвигала от картинки к картинке, словно устраивала нам вечер с демонстрацией слайдов. Снимок показывал какие-то беспорядочно торчащие, прозрачные, как призраки, зубы. Только пробелы в области коренных зубов, слева, справа – вверху, внизу, доказывали мне, что это именно моя челюсть. На это я отозвался: «Уже на глубине одного метра под гумусом – залежи пемзы…», но врач не пожелал отвлекаться: «Снимок хоть и показывает, что зубы, которые нужно заменить мостом, находятся в удовлетворительном состоянии, но я все-таки должен сказать: у вас настоящая, а „настоящая" значит врожденная прогения, то есть сильное выступание вперед нижней челюсти». (Я попросил врача включить обычную телевизионную программу.)
Шла реклама, забирая одну восьмую моего внимания. Он смазывал мои усталые десны и все еще делал выводы: «При нормальном прикусе нижняя челюсть отступает от верхних резцов на миллиметр-полтора назад. А у вас…»
(С тех пор я знаю, что мой неправильный прикус, который он называл настоящим ввиду его врожденности, можно определить по горизонтальному уступу в два с половиной миллиметра: это мой примечательный профиль.)
Знает ли этот зубных дел мастер, что к его точильным и полировочным средствам примешана в виде порошка пемза? И знает ли эта рекламная коза, кажущаяся мне знакомой, подозрительно знакомой, что ее отмывающие и очищающие снадобья содержат пемзу, нашу предэйфельскую пемзу?
Врач не отступал от моей прогении: «Это, как ясно показывает ваш снимок, приводит к атрофии челюстной кости или альвеолярного гребня…»
Она хотела продать мне морозильник. Пока врач предлагал свои хирургические решения – «Распилив просто-напросто восходящую ветвь челюстной кости и сдвинув ее назад, мы исправим вам прикус…» – Линда пела свой припев: «Всегда свежие при полной сохранности всех витаминов…» – и предлагала оплату в рассрочку. Затем она открыла морозильник, где между зеленым горошком, телячьими почками и калифорнийской клубникой хранились под флером изморози мои молочные зубы и школьные сочинения, мое удостоверение беженца категории «А» и моя научная статья о трассовых и бурильных цементах, мои сгущенные желания и разлитые по бутылкам поражения. А в самом низу, между окуневым филе и содержащим железо шпинатом, голая и покрытая инеем, лежала она, которая только что рекламировала свой товар в юбке и пуловере. О Линдалиндалиндалинда… (Завтра я предложу это своему 12-а как тему для сочинения: «Морозильник: смысл и оттенки смысла».) Ах, как длится она в холодной дымке. Ах, как сохраняет свежесть боль, если ее заморозить. Ах, как потускло золото, изменилось золото наилучшее…
Врач предложил выключить телевизор. (Ирмгард Зайферт отрекомендовала мне его как человека чуткого.)
Я кивнул головой. И когда он вернулся к моей прогении – «Но от хирургического вмешательства я советовав бы воздержаться…» – я кивнул снова. (И его мокро-холодная ассистентка тоже кивнула.)
– Можно мне теперь уйти?
– Поэтому я советую поставить коронки на коренные.
– Прямо сейчас?
– Камень задал нам достаточно дел.
– Значит, послезавтра, перед вечерними новостями?
– И примите еще две таблетки арантила на дорогу.
– Да ведь почти не было больно, доктэр…
(Его ассистентка – а не моя невеста – подала мне таблетки, стакан.)
Когда я пришел домой и мой язык стал искать за зубами исчезнувшую шероховатость, я нашел на своем письменном столе рядом с пепельницей проверенные тетради для сочинений 12-а, несколько недочитанных томов, свою начатую докладную записку по поводу солидарной ответственности учеников с полемическим разделом «Где и когда ученику разрешается курить», рядом, среди брошюр, директивы к реформе верхней ступени, а перед пустой рамкой для портретов, под кипой вырезок из газет и фотокопий, досадно тонкую папку с рабочим заглавием, выведенным большими буквами. Под глыбинами римского базальта – большей частью это обломки ступок, которыми я пользовался как пресс-папье, – я нашел бумагу…
Горе, мой зуб. Горе, мои волосы в гребенке. Горе, моя куцая идейка. Ах – сколько проигранных битв. Каждая новая боль острее предшествующей. Или то, что всплывает и вспоминается: прошлогодний карп, канун Нового года. Горе, тени, горе. Галечник, горе. Горе, зубная боль, горе…
При этом я хотел только удалить зубной камень, хотя и предчувствовал: он что-нибудь да найдет. Они же всегда что-то находят. Известное дело.
Когда вскоре после моего возвращения позвонила Ирмгард Зайферт, – «Ну, как? Не так страшно, а?» – я мог подтвердить: не садист. Притом словоохотлив и все же деликатен. Довольно образован. (Знает о Сенеке.) При боли сразу же прерывает свои манипуляции. Немножко наивен, верит в прогресс – надеется на лечебную пасту, – но терпим. А телевизор действительно чудесный, хотя и смешной.
Ирмгард Зайферт, с которой с тех пор у нас общий зубной врач, я хвалил его по телефону: «Голос у него мягкий, и только когда он начинает поучать, приобретает педагогическую решительность…»
Как он сказал: «Враг номер один – это зубной камень. Пока мы ходим, медлим, спим, зеваем, повязываем галстук, перевариваем пищу и молимся, слюна неукоснительно выдает его на-гора. Это накапливается и приманивает язык. Он всегда тянется к отложениям ракушечника, любит шероховатости и доставляет пищу нашему врагу, камню, укрепляет его. Камень покрывает корой и душит шейки зубов. Он слепо ненавидит эмаль. Меня вы не проведете. Достаточно одного взгляда: ваш камень – это ваша окаменевшая ненависть. Не только микрофлора в полости вашего рта, но и ваши запутанные мысли, ваша постоянная оглядка назад – с вечным желанием посчитаться, когда все взаимно засчитывается, склонность, стало быть, ваших оседающих десен к образованию улавливающих бактерии карманов, все это – сумма стоматологической картины и психики – вас выдает: угнездившаяся жестокость, задатки убийцы – сполосните-ка! Сполосните-ка. Камня еще предостаточно…»
Я все это оспариваю. Как штудиенрату, преподающему немецкий язык и, стало быть, историю, насилие мне ненавистно, глубоко ненавистно. А своей ученице Веро Леванд, которая в районах Далем и Целлендорф целый год занималась так называемым звездо-сбором, я сказал, когда она в классе выставила свою коллекцию спиленных мерседесных звезд: «Ваш вандализм – всего только самоцель».
Шербаум объяснил мне, что его приятельница хотела украсить в духе времени елку: «Для школьного бала в актовом зале».
Вскоре после Рождества ножовка Веро Леванд вышла из моды. (Позднее Шербаум сочинил сонг, который пел под гитару: «Когда мы звездочки срывали, срывали, срывали…»)
Хоть и без призыва к святой заступнице всех страждущих от зубной боли, я приближался к кабинету врача все же хорошо подготовившись: с готовыми фразами, чтобы навязать их ему. Если уж мне предстоит хирургическое вмешательство, то пусть и он потерпит мри поправки: «Не правда ли, доктэр, вы ведь интересовались пемзой?» – «Как и вы интересуетесь распространенностью кариеса в возрасте обязательного обучения».
Накануне мне довелось отвечать на вопросы моего 12-а. (Веро Леванд: «Сколько он их у вас выдернул?») Я ответил: «Что пришло бы вам в голову, если бы вы сидели у зубного врача с заткнутым ртом напротив телевизора, и шла бы реклама, и вам предлагали бы, скажем, морозильную камеру…»
Ответы барахтались без толку. Я отказался от сочинения на эту тему, хотя мысль Шербаума, что определенные идеи и планы, еще не готовые, надо замораживать, чтобы когда-нибудь их разморозить, додумать до конца и претворить в действия, подошла бы Для сочинения.
– Какой план вы имеете в виду, Шербаум?
– Я же сказал: об этом еще нельзя говорить.
В ответ на мой вопрос, не направлен ли еще замороженный план на то, чтобы стать главным редактором ученической газеты, он отрицательно мотнул головой:
– Это ваша морока. Можно не размораживать.
Когда к концу урока я стал распространяться о кариесе: «Суть кариеса состоит в непоправимом разрушении твердых тканей зуба…» – класс слушал, как обещал, снисходительно. У Шербаума голова насмешливо склонилась к плечу.
____________________
Врач был менее деликатен: «С этим мы сразу разделаемся, с четырьмя нижними коренными – восьмым и шестым, минус шестым и восьмым…»
(Это деловитое звяканье стерильных инструментов, словно он ни секунды не сомневался в том, что я снова приду: «Валяйте, доктэр. Я буду сидеть спокойно».) Его ассистентка уже взвела шприц: «Так. А теперь маленький неприятный укольчик. Почти не было больно, – а?»
(Попробовал бы я, со слюноотсасывателем во рту, с одутловатой от марлевого тампона щекой, сжатой троеперстной хваткой, болтать: «Не стоит о нем говорить, о вашем уколе. Но эти в Бонне. Вы читали: дальше некуда, затянуть потуже ремень, при любых обстоятельствах… И студенты, опять эти студенты на общем собрании…»)
Его предупреждение об уколе выродилось во второй стереотип: «А теперь кольнем второй раз. Вы и не заметите уже…»
(Ну, давай же, давай. И включи картинку, пусть мерцает, только без звука.)
– Две-три минуты придется нам подождать, пока десны не онемеют и не окоченеет язык.
– Он опухнет?
– Это так кажется. (Разбухшая свиная почка. Куда ее?)
Беззвучная картинка показывала церковного на вид господина, который, поскольку была суббота, говорил, видимо, что-то связанное с воскресеньем, хотя эта программа передается после двадцати двух часов и лишь после берлинских вечерних новостей: «Да-да, сын мой, я знаю, это больно. Но даже вся боль мира сего не способна…»
(Его изящно вылепленные пальцы. Когда он иронически поднимал бровь. Или замедленное покачивание головой. Шербаум называет его «среброязычный».)
Затем колокола возгласили воскресенье: Бим! – и вспугнули голубей. Вам! – Ах, и маленькие жестяные бубенчики в моей головенке, которая знает, что к чему, забренчали: бемс-пемза.
Пока ухмыляющаяся козья мордочка объявляла о репортаже «Пемза – золото Предэйфеля», врач начал стачивать минус восьмой. «Расслабьтесь! Начнем с жевательной поверхности, затем сточим кругом с сужением к ней…»
Мой фильм показывал, как сырье из карьеров доставляется на обогатительную фабрику, освобождается от тяжелых компонентов, сваливается в кучу, обрабатывается универсальным вяжущим средством «Айби», превращается в бетономешалках в пемзо-бетонную смесь и перерабатывается в автоматах в строительные блоки.
Врач сказал: «Ну, вот видите, с вашим минус восьмым мы справились». (Прежде чем он велел мне полоскать, мне удалось, хотя и наспех, показать сначала хранение строительных блоков в складских помещениях, затем их штабеля под открытым небом.)
«А вот здесь, доктэр, между нашими универсальными пустотелыми блоками, пемзобетонными перекрытиями, полыми и сплошными панелями, между нашими лестничными блоками и железной арматурой и такими же плитами для кессонных потолков, обладающими, помимо легкости, такими преимуществами, как эффективность изоляции, способность стен дышать, пористость, огнеупорность, возможность вбивать гвозди и шероховатость поверхности, на которую плотно ложатся штукатурка и промазка для швов, между этими современными стройматериалами, обеспечивающими беспрепятственную интеграцию будущих потребителей жилья в плюралистическом обществе, точнее сказать, между нашими тесно уложенными стандартными плитами, именуемыми также четырехдюймовыми, встретились Линда Крингс и заводской электрик Шлотау…»
Врач сказал: «Вижу…», а я подготовился основательно: с высоты птичьего полета склад пемзы тянется между заводом и крингсовской виллой с парком. На границе между заводом и парком группа посетителей в штатском образует неправильный полукруг. Заводской инженер Эберхард Штаруш, в белом халате и защитном шлеме, объясняет процесс производства строительных материалов из пемзы. Со стороны «Серого парка» приближается Зиглинда Крингс. По ее летнему платью в мелких цветочках видно, что вне парка ветрено. Со стороны завода на территорию склада вступает электрик Хайнц Шлотау. Зиглинда ходит по подъездным дорогам без цели, а Шлотау приближается целенаправленно, словно ищет ее.
Над этим медленным и замедленным случайностями сближением витает, растягиваясь на ветру, текст инженера: «Когда более шести тысяч лет назад произошло извержение эйфельских вулканов, ураганы шли, вероятно, с запада-северо-запада, иначе не образовалось бы залежей пенистой лавы восточнее и юго-восточнее мест ее выброса. Если прежде крестьяне Предэйфеля были одновременно поставщиками пемзы, то теперь район ее добычи взяла в аренду фирма Крингс. Мы сейчас находимся на кромке наших обширных залежей…»
Теперь общий план сужается в место встречи Зиглинда-Шлотау между тесно уложенными штабелями стандартных плит. Они держатся на расстоянии друг от друга. Они оценивают друг друга, глядя не друг на друга, а в сторону. Смущение. Шлотау ухмыляется. Руки Зиглинды за спиной ищут поверхности пемзы. Слабо и все отдаленнее слышен голос инженера Штрауша, который охотно и часто предваряет осмотр завода непринужденной лекцией. Отголосок периода молодежной банды, когда он именовался Штёртебекером и решающее слово было за ним, раннее, предвосхищение его позднейшей деятельности штудиенрата, преподающего немецкий язык и историю…
– А что вы сейчас проходите со своими ученицами и учениками?
– Мы пытаемся осмыслить социальную подоплеку шиллеровской драмы «Разбойники».
– Значит, все еще отголоски вашей деятельности в роли вожака банды?
– Признаю, печать ранних лет осталась на мне.
– А на ваших учениках?
– Шербаум хочет со своей приятельницей сделать из «Разбойников» комикс. Все вертится вокруг мерседесовских звезд, которые спиливают по всей Федеративной республике. Мэри Лейн будет играть Амалию, а супермен…
– Интересный эксперимент…
– Но у Шербаума нет терпения. Только идеи. Только идеи… (которые он хочет заморозить, чтобы когда-нибудь разморозить, додумать до конца и претворить в действия…) – как у этого Шлотау на складе…
Линда: Вы у нас служите?
Шлотау: Заводской электрик с пятьдесят первого. Был когда-то в некоем рабочем контакте с вашим батюшкой.
Линда: Нельзя ли выразиться яснее?
Шлотау: С удовольствием, фроллейн. Центральный участок фронта, сорок пятый год. И ваш батюшка полагал: Бреславль надо удержать. Слышали что-нибудь об умыкании, фроллейн?
Линда: Что вы хотите?
Шлотау: Ну, например, пойти с вами в кино. И кстати узнать, когда он наконец явится, господин генерал-фельдмаршал.
Линда: Не тратьтесь на кино. Его эшелон ожидается в конце недели в лагере Фридланд… Что вы собираетесь сделать?
Шлотау: Ох, ничего особенного. Несколько однополчан и я рады будем увидеться.
Линда: Что вы собираетесь сделать, хочу я знать.
Шлотау: Может быть, нам все же сходить в кино в Андернахе?
Линда: Не вижу повода…
Шлотау: Знаете ли вы вообще вашего батюшку?
Линда: Последний отпуск был у него в сорок четвертом.
Шлотау: Тогда он подвизался в Курляндии. Линда: Он пробыл дома только три дня и все спал…
Шлотау: В это время я служил в «Лосёвой голове». Одиннадцатая пехотная дивизия. Сплошные восточные пруссачки… Могу вам сказать: отчаянный у вас папа, фроллейн.
Линда: Теперь я, надо думать, с ним познакомлюсь.
Шлотау: Мог бы много чего рассказать вам. В. том числе и. веселенькое…
Линда уходит от Шлотау: Потом как-нибудь, если мне захочется сходить и кино.
(«Как по– вашему, доктэр, может ли электрик, оставшись один среди пемзовых плит, заключить эту сцену фразой: „Она вся в старика"?»)
Врач сказал: «Вы держались молодцом. С нижней левой стороной мы покончили».
Так что же? Нравится вам такая концовка или нет?
– А теперь сделаем укол внизу справа. Вы и не заметите, потому что первые уколы захватили широкий участок.
– Или этот диалог требует выспреннего тона? Обвинений, яростной ненависти, которая жаждет мести…
– Скажите, в этом Шлотау, о котором вы рассказываете с таким подозрительным участием, есть, кажется, что-то от революционера…
– Если подходить с принятыми в этой стране мерками…
– Значит, скорее мелкий смутьян.
– Его бы не было, если бы не было Крингса.
(Пока не подействовали уколы и по первой программе снова шел фильм о пемзе, врач попросил меня дать краткий двойной портрет обоих зависящих друг от друга героев: «А я тем временем сниму с помощью фольги оттиск с обточенных зубов, чтобы отшлифовать их как следует».
Предусмотрительно прополаскивая рот, я промахнулся: из-за ощущения распухшей щеки и нечувствительности нижней губы я неверно оценил расстояние между стаканом и губой и расплескал воду. Ассистентке пришлось вытирать меня бумажной салфеткой. Неприятно.)
«Хайнц Шлотау родился в 1920 году в Эрмланде, католическом анклаве в протестантской Восточной Пруссии. Будущий генерал-фельдмаршал Фердинанд Крингс появился на предэйфельский свет в 1892 году и Майене, в семье мастера-каменотеса, владельца нескольких месторождений базальта на Бельфельде. Оба росли, не вызывая особого интереса своего окружения. Да и наше участие возникает позже, рассказали бы мы сейчас разве что об ученичестве Шлотау во Фрауэнбурге, о брошенных студентом Крингсом занятиях философией, об алленштейнской деятельности Шлотау в качестве электрика и фокстротного танцора или об успехах лейтенанта запаса Крингса в Первой мировой войне, например в двенадцатой битве у Изонцо. Но поскольку до обточки обоих правых нижних зубов времени у нас остается мало, перепрыгнем через несколько ступенек крингсовской рейхсверовской и хайнцевской карьеры электрика и скажем: в мирное время гарнизоны знаменитой одиннадцатой пехотной дивизии, именуемой также „Лосёвая голова", находились в восточно-прусских городах Алленштейне, Ортельсбурге, Бишофсбурге, Растенбурге, Лётцене и Бартенштейне. И в 44-й пехотный полк, стоявший в Бартенштейне, новобранец Хайнц Шлотау был направлен осенью тридцать восьмого, когда подполковник и командир горно-саперного полка, без потерь провернувшего присоединение Австрии и оккупацию протектората Богемия и Моравия, стал на квартиру в Мемингене.
Шлотау и Крингс – оба готовились. Один – на песчаном учебном плацу Штаблак, другой, согласно приказу, – над топографическими картами, которые должны были просветить его насчет состояния дорог и укреплений на карпатских перевалах.
Шлотау и Крингс – оба выступили одновременно, 1 сентября,[8]8
Шлотау и Крингс… выступили… 1 сентября… – 1 сентября 1939 года нападением Германии на Польшу началась Вторая мировая война.
[Закрыть] при славной погоде позднего лета. Пока пехотинец участвовал в прорыве пограничных укреплений у Млавы, в боях за переправы через Нарев и в преследовании противника по Восточной Польше до сдачи Модлина, второй приступил к штурму Львова. На высотах вокруг Львова, в оборонительном бою против польских улан, ему впервые представился случай оправдать свою будущую славу генерала, который стоит до конца. Шлотау, осторожный ухарь, заработал в бою за крепость Модлин легкое ранение – касательное в плечо – и железный крест второй степени. Герой Львова был упомянут в сводке вермахта, остался цел и невредим и смог закрепить на своей просторной груди, рядом с наградами Первой мировой войны, новый железный крест первой степени.
Шлотау и Крингс – оба посылали с полевой почтой письма и открытки домой. Еще не намечалось причин для того, чтобы пехотинец, а впоследствии заводской электрик Хайнц Шлотау так рвался в июне 1955 года встретить полковника, а затем генерал-фельдмаршала Фердинанда Крингса на главном вокзале города Кобленца».
Моим двойным портретом врач как будто остался доволен, а своей работы он не одобрил:
– По оттискам видно, что при обточке у нас получилось несколько выступов. Придется дошлифовать. Пустяк…
– Как по-вашему, доктэр, надо нам вставить кобленцский главный вокзал и массовые сцены в этот фильм о пемзе, который все еще идет…
– Расслабьтесь. И язык назад вниз…
Общим планом фасад кобленцского главного вокзала. Почерневший песчаник. Над гранитным цоколем грубые щербины. Вокзальные скульптуры. Следы войны, всё еще. (На толевые крыши давит – слишком близкий задний план – монастырь, часть кобленцской крепости.) Движение на площади велит камере быть неподвижной. Она запечатлевает: неорганизованно образующиеся группы. Пересечения одновременных движений, транспаранты, здесь их поднимают, там развертывают, еще где-то опять свертывают. (Голуби, видящие, что их площадь занята, и косо склонившие головы на карнизах фасада.) Еще шумы: неразборчивые возгласы хором, выкрики («Давай сюда, Жорж…»), общий смех, бульканье бутылочного пива, передаваемого по очереди. (Воркование голубей.) Полицейские наготове, держатся возле городской сберегательной кассы. Только две дежурных машины. Домашние хозяйки, сделавшие закупки. Подростки, ведущие сбоку свои велосипеды. (Продавец лотерейных билетов с двадцатимарковыми купюрами за лентой шляпы.) Пресса. На подставке из ящиков устанавливает свою камеру кинохроника. Возгласы, похожие на команды. Распространяющееся движение. Теперь транспаранты развернуты так, что их можно прочесть. «Арктики нет!» – «Сила через террор!» – «Привет из Курляндии!» – «Крингс стоит до конца!» Скандирование обретает ритм: «К черту геройство! К черту геройство!» – «Без нас! Без нас!» (Некоторые разочарованы, потому что кинохроника не снимает. Ругань: «Тогда сматывайтесь отсюда, ребята!» – Голуби садятся и взлетают.) Средним планом одна из групп, возглавляемая электриком Шлотау. Он дирижирует: «Крингса назад в Сибирь! Крингса назад в Сибирь!»
На углу Маркенбильдхенвег, среди домашних хозяек, стоит Зиглинда Крингс. Она в темных очках. Она медленно пробирается сквозь толпу мужчин, в большинстве инвалидов войны. (Костыли, стеклянные глаза, пустые рукава, изуродованные лица.) Волнение и выкрики у подъезда вокзала. Толпа протискивается внутрь. Образуются людские водовороты. Переругивание. Толкотня. Вот-вот начнется потасовка. Смех у окошек касс. Покупают и раздают перронные билеты. (Методы рыночных зазывал: «Ну, кому еще, у кого еще нет!»)
Полицейские не вмешиваются и следуют за толпой через проход к перронам, у которого то и дело возникает сутолока. Один полицейский регулирует движение: «Спокойнее, господа, никуда ваш Крингс от вас не денется…» Бег, а также быстрые хромающие шаги по главному туннелю, откуда отходят лестницы на перроны, – до четвертого перрона. Во время движения от площади к вокзалу врываются обрывки фраз:
– Подумать только, Иван его отпустил…
– Живодер, солдат не жалел!
– Друг, да это же минная тележка.
– В восточной зоне они ему…
– Говорят, он с Нушке в одном поезде…[9]9
Отто Нушке (1883–1957), председатель Христианско-демократической партии (ХДС) в ГДР, 1949–1957 – заместитель Председателя премьер-министра ГДР.
[Закрыть]
– Из-за ремилитаризации…
– Говорю тебе, в салон-вагоне.
– Пусть у них там будет армия, если эти у нас…
– Без меня!
– Дураков всегда хватит…
– Эту скотину я знаю еще с Заполярья…
– Арьергард в Никополе…
– Меня эта сука в Курляндии…
– Когда же прибудет…
– Стукни-ка его по протезу…
– Нас он в Праге…
– Подходит!
– Лупоглазый, приятель!
– Поезд подходит…
Молча ждут остановки поезда. Взгляды устремляются вслед, отскакивают назад, снова вперед. Выходит лишь несколько пассажиров. Щелки глаз вглядываются в лица в поисках сходства. Несколько человек прочесывают купе. Проводник кричит с подножки отъезжающего поезда: «Не суетитесь, дорогие. Ваш Крингс сошел со своей картонкой еще в Андернахе».
Железнодорожный грохот заглушает отдельные протестующие свистки. (Он перекрывал высокий регистр «эйрстара», шлифовавшего жевательную поверхность моего минус восьмого. Достаточно причин прополоскать. Врач тоже воздержался от оценки разочарования длиной с перрон.)