Текст книги "Траектория краба"
Автор книги: Gunter Grass
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)
Здесь ее окружали пожилые, одетые преимущественно в темно-синие костюмы мужчины, а она стояла среди них в черном, худая, жилистая. К этой седовласой мужской компании принадлежал бывший капитан-лейтенант, командовавший миноносцем T-36, экипаж которого спас несколько сотен человек, а также уцелевший офицер с затонувшего лайпера. Особенно хорошо запомнили мать члены команды с миноносца «Лёве». Мне даже показалось, что они ждали ее. Они окружили мать, у которой порою легким намеком проявлялись девичьи повадки, и не отпускали ее от себя. Я слышал, как она хихикала, или видел, как она становилась перед ними в позу, скрестив руки на груди. Но с ними она разговаривала уже не обо мне, родившемся в минуты гибели корабля, теперь речь шла о Конни. Мать представила пожилым господам моего сына так, будто это был ее собственный ребенок; я же оставался в стороне, мне не очень хотелось расспросов ветеранов экипажа «Лёве», тем более не хотелось поздравлений.
Наблюдая со стороны, я отметил, как Конни, которого я считал довольно застенчивым, весьма уверенно справляется с той ролью, что была уготована ему матерью; отвечал он сдержанно, но четко, задавал вопросы сам, внимательно слушал, отваживался по-мальчишески улыбнуться и даже позировал для фотографий. В свои без малого пятнадцать лет, которые исполнятся ему в марте, он совсем не выглядел ребенком и, видимо, созрел, по мнению матери, настолько, чтобы быть целиком и полностью посвященным в пережитое бедствие и стать – что и произойдет позднее – сказителем легенды о погибшем корабле.
Отныне все закрутилось вокруг него. Хотя на встрече среди уцелевших присутствовал человек, родившийся за день до гибели «Вильгельма Густлоффа», и ему, как и мне, Хайнц Шён лично подарил свою книгу, а обеих матерей пригласили на сцену и поздравили, вручив по букету цветов, однако мне показалось, что все это происходит лишь для того, чтобы преисполнить его чувством долга. На него возлагались отныне надежды. С ним связывались ожидания на будущее. И уцелевшие в катастрофе выражали уверенность, что он их не разочарует.
Мать нарядила его в темно-синий костюм, заставила надеть галстук, какие носят студенты солидных колледжей. В очках, с кудрявыми локонами, он напоминал одновременно конфирманта и архангела. Он уже выглядел так, будто принял на себя некую миссию, будто ему вскоре предстоит провозгласить некую весть, будто его посетило озарение.
Не знаю, кто предложил, чтобы на поминальном богослужении, проведенном в тот час, когда торпеды поразили корабль, именно Конни ударил в висящую около алтаря рынду, которую польские водолазы достали в конце семидесятых с кормовой части верхней палубы затонувшего лайнера. Сейчас, по случаю встречи, команда спасательного судна «Szkwal» передала эту находку в знак польско-германского примирения. Однако затем честь произвести тройной удар молоточком по рынде в конце поминальной службы была предоставлена все-таки господину Шёну.
Помощнику казначея на «Вильгельме Густлоффе» было на день катастрофы всего восемнадцать лет. Не стану умалчивать, что ему, собравшему и изучившему практически все материалы, связанные с гибелью лайнера, было выражено в Дампе не слишком много благодарности. Встреча-мемориал открывалась его докладом Гибель Вильгельма Густлоффа – глазами русских; по ходу доклада он дал понять, что для своих разысканий неоднократно посещал Советский Союз и даже встречался с боцманом подлодки C-13, более того, поддерживает дружеские связи с тем самым Владимиром Курочкиным, который по приказу командира отправил в цель три торпеды; есть даже фотография, запечатлевшая его рукопожатие с этим пожилым человеком, который, как позднее сдержанно заметил Хайнц Шён, «тоже потерял боевых товарищей».
После доклада его избегали. Многие слушатели сочли его русофилом. Для них война никогда не кончалась. Для них русские оставались Иванами, а три торпеды – орудием убийства. А для Владимира Курочкина безымянный потопленный корабль был до отказа забит фашистами, напавшими на его родину и оставлявшими за собою при отступлении выжженную землю. Лишь из рассказа Хайнца Шёна он узнал, что после торпедной атаки погибли более четырех тысяч детей, которые утонули, замерзли или были увлечены водоворотом от пошедшего на дно судна. Эти дети еще долгое время снились боцману в ночных кошмарах.
Возможно, обиду Хайнца Шёна отчасти смягчило то, что ему была предоставлена честь пробить в рынду, поднятую с затонувшего корабля. А мой сын опубликовал для всего мира на своем сайте фотографию, увековечившую торпедиста рядом с летописцем «Густлоффа», прокомментировав это обстоятельство словами о том, что трагедия может сблизить народы; он не преминул описать историю создания снайперской подлодки, делая упор на «немецкое качество» судостроительных работ, и не удержался от замечания: дескать, только благодаря немецким конструкторам этой подлодки советские моряки сумели добиться успеха в районе Штольпебанк.
А что я? После поминального богослужения я сбежал. Бродил в темноте по берегу моря. Одиноко, бездумно. Был штиль, только вяло плескались бессловесные волны Балтики.
5
Старика это гложет. Собственно, говорит он, именно его поколение должно было поведать о страданиях беженцев из Восточной Пруссии: о потоках людей, движущихся по зимним дорогам на Запад, о закоченевших трупах в сугробах, о людях, погибавших в придорожных кюветах или в проломленном льду, когда замерзший залив Фришес хафф начинал крошиться под бомбами или трескаться под тяжестью перегруженных конных повозок, но, несмотря на это, все больше людей, начиная от Хайлигенбайля, срывались с места, гонимые ужасом мести, который несли русские, и шли по бесконечным снежным полям... Беженцы... Белая смерть... О таких страданиях, говорит он, нельзя было молчать все эти годы только потому, что важнее казалось признание собственной огромной вины и горячее покаяние, нельзя было отдавать то, что замалчивалось, на откуп правым и реваншистам. Это упущение безмерно...
И вот теперь исписавшийся Старик полагает, что нашел в моем лице, как он выразился, своего «заместителя», который сумеет поведать о вступлении советской армии па территорию Рейха, о захвате Неммерсдорфа и последствиях того военного эпизода. Я и впрямь подыскиваю слова. Но не Старик, а мать понуждает меня. И только ради нее вмешался сам он в эту историю, понуждаемый ею понудить меня, будто писать можно только по принуждению, будто ничто не может появиться без матери на чистом листе бумаги.
Она казалась ему существом непостижимым, недоступным для какого-либо оценочного суждения. Ему хотелось бы, чтобы его Тулла продолжала мерцать ровным рассеянным светом, поэтому теперь Старик разочарован. Никогда, говорит он, я не мог себе представить, чтобы Тулла Покрифке, уцелев, скатилась бы до такой банальности, как партийная активистка или ударница производства. Скорее уж от нее можно было ожидать какого-либо анархического выверта, иррационального поступка, вроде ничем не мотивированного террористического акта с бомбой, или же с ней могло произойти что-либо совсем другое, вроде холодного и страшного прозрения. В конце концов, сказал он, ведь именно Тулла, будучи в годы войны, когда все вокруг притворялись слепыми, еще совсем девочкой, обнаружила неподалеку от зенитной батареи под Кайзерхафеном белесую груду и прямо сказала, что это человеческие кости: «Это же гора костей!»[23]23
Речь идет о концентрационном лагере «Штутхор» под Данцигом, где осуществлялось массовое уничтожение заключенных.
[Закрыть]
Старик не знает матери. А я? Я знаю? Во всяком случае, тетя Йенни, сказавшая мне однажды: «По сути, моя подруга Тулла – это несостоявшаяся монахиня, стигматизированная, конечно...», догадывалась, пожалуй, о ее истинной душевной природе или же уродстве. Справедливо одно: мать непостижима. Даже в качестве партактивистки ее не удавалось подчинить партийным директивам. А когда я решил удрать на Запад, она лишь вздохнула: «Ну что ж, давай!», но не выдала меня, хотя из-за меня ее в Шверине сильно прижали, даже госбезопасность неоднократно к пей приставала, только без ощутимых результатов...
В те поры она возлагала свои надежды на меня. Но потом выяснилось, что от меня толку не добьешься, пустая трата времени; тогда она – едва Стену убрали – принялась за моего сына. Конни было всего десять или одиннадцать лет, когда он попал в лапы к своей бабке. А после встречи в Дампе, где я оказался пустым местом, а Конни превратился в наследного принца, она стала пичкать его историями о беженцах, о зверствах, об изнасилованиях, которым она хотя и не была непосредственным очевидцем, но слухи о которых курсировали всюду, нагоняя на людей жуткий ужас, с тех пор как русские танки ворвались в октябре сорок четвертого через восточную границу Рейха в районы Гольдап и Гумбиннен.
Вероятно, так это и было. Или примерно так. Через несколько дней после прорыва советских войск, а именно Второй гвардейской армии, в Неммерсдорф этот населенный пункт был вновь отбит частями немецкой Четвертой армии, и произошедшее там можно было обонять, осматривать, подсчитывать и фотографировать, в результате чего по всем кинотеатрам Рейха прошел киножурнал, в котором показывалось, скольких женщин изнасиловали, а потом убили или пригвоздили к воротам сараев русские солдаты. «Тридцатьчетверки» нагоняли беженцев, давили их гусеницами. Застреленные дети валялись в палисадниках и придорожных канавах. Были ликвидированы даже французские военнопленные, занятые неподалеку от Неммерсдорфа на сельскохозяйственных работах, говорилось о сорока трупах.
Эти и другие подробности я обнаружил на все том же сайте. Здесь же приводился перевод обращения ко всем русским солдатам, с которым якобы выступил писатель Илья Эренбург, призвавший их убивать, насиловать, грабить, мстить фашистскому зверю за опустошенную родину, за Мать-Россию. На сайте www.blutzeuge.de мой сын, хотя его авторство было известно только мне, писал, пользуясь языком тогдашних официальных сообщений: «Вот как надругались русские изверги над беззащитными немецкими женщинами...»; «Так лютует русская солдатня...»; «Страшный террор грозит всей Европе, если азиатскому нашествию не будет дан отпор...» В качестве приложения здесь же был отсканирован избирательный плакат ХСС, который имел хождение в пятидесятые годы и изображал прожорливое чудовище, напоминавшее азиата.
Подобные фразы, а также фотографии к ним, распространяемые через Интернет и скачиваемые черт знает каким количеством пользователей, перекликались с сегодняшними событиями, хотя и не увязывались ни с бессильной остановить свой распад Россией, ни с кошмарами на Балканах или в африканской Руанде. Чтобы проиллюстрировать свой новейший репертуар, мой сын довольствовался картинами прошлого, а это всегда приносило плоды независимо от того, кто выступает заказчиком.
Мне же остается сказать, что в те дни, когда Неммерсдорф стал олицетворением всех ужасов, привычное презрение к русским сменилось страхом. Газетные статьи, радиопередачи и кинохроника, в которых говорилось о том, что произошло в отбитом населенном пункте, обернулись массовыми потоками беженцев, что привело в середине января, когда началось крупномасштабное советское наступление, к панике среди населения. С потоками беженцев началась гибель людей на дорогах. Я не могу описать этого. Никто не может. Скажу одно: лишь часть беженцев достигла портовых городов Пиллау, Данциг и Готенхафен. Сотни тысяч людей попытались спастись от надвигающейся беды морским путем. Сотни тысяч людей – по некоторым данным, на Запад сумели добраться более двух миллионов беженцев – осаждали толпами военные, пассажирские и торговые суда; такая же участь выпала и «Вильгельму Густлоффу», который уже годами стоял на причале Оксхёфт в Готенхафене.
Конечно, мне было бы легче, если бы я мог все упростить, как это делает мой сын, который пишет на своем сайте: «Спокойно и с полным соблюдением порядка осуществлялась посадка на борт лайнера девушек и женщин, матерей и детей, спасавшихся бегством от русских извергов...» Но почему он утаивает то обстоятельство, что одновременно на борт были приняты более тысячи моряков-подводников и триста семьдесят девушек-военнослужащих из вспомогательных подразделений ВМС, а также расчеты зенитных установок, спешно смонтированных на корабле? Он вскользь отмечает, что в начале и конце погрузки на борт попали раненые: «Среди них находились бойцы с курляндского фронта, который продолжал сдерживать натиск красных орд...», а приступив к описанию того, как плавучая казарма переоборудовалась в транспортное судно, подробно перечисляет в центнерах запасы муки и сухого молока, указывает количество свиных туш, однако забывает о плохо обученных хорватских добровольцах, которых взяли для пополнения экипажа. Ничего не говорится о ненадежности систем связи. О том, проводились или нет учения на случай аварии и по команде «Задраить все переборки!» Разумеется, он подчеркивает заботливую предусмотрительность, которая проявилась в оборудовании родильного отделения, но что мешало ему хотя бы намекнуть на состояние своей бабки, которая находилась на последнем сроке беременности? И ни слова не сказано о нехватке десяти спасательных баркасов, которые были откомандированы для постановки дымовых завес при воздушных налетах на гавань и заменены гораздо меньшими по вместительности весельными шлюпками, а также срочно завезенными капковыми спасательными плотами. «Вильгельм Густлофф» должен был предстать в Сети исключительно в качестве транспортного судна для беженцев.
Почему Конни лгал? Почему обманывал себя и других? Почему он, досконально изучивший лайнер еще со времен СЧР и знавший его от гребного вала до последнего закоулка в бортовой прачечной, не был готов признать, что у причала стояло не госпитальное судно Красного Креста, не транспортный корабль, переполненный исключительно беженцами, а подчиненный военно-морскому флоту вооруженный лайнер, на борт которого чего только не погрузили? Почему он отрицал то, что давным-давно опубликовано и чего практически не оспаривают даже вечно вчерашние? Неужели ему хотелось создать видимость военного преступления, подретушировать реальные события, чтобы подыграть бритоголовым в Германии и где-то еще? Неужели его потребность в точном подсчете жертв была так остра, что на его сайте рядом с гражданским капитаном Петерсеном не нашлось места для его военного коллеги корветтенкапитана Цана, которого неизменно сопровождала любимая овчарка?
Могу только догадываться, что толкнуло Конни на подлог: желание иметь четкий, незамутненный образ врага. Историю же насчет овчарки я услышал от матери, которая была к этим псинам с детства неравнодушна. Цан уже несколько лет держал на борту своего Хассана. Прогуливался ли он на палубе, сидел ли в офицерской кают-компании, Хассан всегда был при нем. Мать вспоминала: «Подниматься наверх нам не разрешалось, мы сидели внизу и хорошо видели, как капитан стоял, а рядом пес; оба разглядывали сверху нас, беженцев. А пес был точь-в-точь как наш Харрас...»
Она помнила, что происходило на пирсе: «Столпотворение и жуткий кавардак. Сначала всех, кто поднимался по трапу, еще записывали, как положено, а потом бумаги, видать, не хватило...» Общее число пассажиров так и останется неизвестным. Но что значат числа? На них никогда нельзя положиться. Всегда есть остаток, который оценивается лишь приблизительно. Всего на борту оказались зарегистрированными шесть тысяч шестьсот человек, из них около полутора тысяч беженцев. Однако начиная с 28 января на лайнер пробилось еще множество людей, которых уже никто не считал. Сколько их было, две или три тысячи, непронумерованных и безымянных? Во всяком случае, примерно такое количество дополнительных талонов на питание было изготовлено судовой типографией и распределено с помощью девушек из вспомогательной службы ВМС. Сотней больше, сотней меньше – в подобных случаях это не имеет значения. Точного учета никто не ведет. Неизвестно, например, какое количество детских колясок было размещено в грузовых трюмах; существуют лишь оценки, согласно которым в конце концов на борт попало около четырех с половиной тысяч младенцев, детей и подростков.
Под занавес, когда лайнер был уже переполнен, поступила еще одна партия раненых и последний отряд девушек из вспомогательной службы ВМС, совсем молоденьких; все каюты уже были заняты, в залах также не оставалось свободного места для матрацев, поэтому девушек разместили в осушенном бассейне, который находился на палубе Е ниже ватерлинии.
На это обстоятельство приходится указывать вновь и подчеркивать его, так как мой сын умолчал о всех деталях, связанных с гибелью этих девушек и с бассейном, который стал для них смертельной западней. Только в том месте на его сайте, где затрагивалась тема изнасилований, мелькнула патетическая фраза о «юных девочках, которые спасали на корабле свою невинность от русских извергов...«
Увидев эту чушь, я вновь не удержался от вмешательства, не в качестве отца, конечно. Дождавшись, когда чат откроется, разразился тирадой: «Твои беззащитные девочки носили военную форму, кстати говоря довольно симпатичную. Серо-голубые юбки до колена, узкие жакетки. Прическа венчалась сдвинутой набок пилоткой с имперским орлом и свастикой. И все они, невинные или уже нет, прошли военную подготовку, после которой дали присягу на верность своему Вождю...»
Однако сын не пожелал вступать со мной в полемику. Зато обрушился на своего виртуального оппонента, выступая в роли классического расиста: «Тебе, еврею, никогда не понять, какое страдание причиняют мне до сих пор те надругательства, которым подверглись немецкие девушки и женщины со стороны калмыков, татар и прочих монголов. Но что вам, евреям, до чистоты крови!»
Нет, мать не могла внушить ему ничего подобного. Или все-таки внушила? Однажды я привез ей в Шверин и положил на кофейный столик мою статью, вполне объективно освещавшую споры вокруг берлинского мемориала жертвам Холокоста, на что она рассказала мне, как однажды во дворе дядиной столярной мастерской появился «толстый веснушчатый мальчуган», который весьма похоже нарисовал их цепную овчарку: «Это был жиденыш, который вечно придумывал странные вещи. Правда, не настоящий, а полукровка, но папа все равно знал про это. Он так и сказал, когда выгнал со двора жиденыша, фамилия которого была Амзель...»
Матери вместе с родителями удалось попасть на борт «Густлоффа» утром 30 января: «В самую последнюю минутку успели...» При этом была утеряна часть их скарба. В полдень на «Густлоффе» скомандовали поднять якоря и отчалить. На пирсе остались сотни людей.
«Мама и папа стыдились, конечно, моего большого живота. Если кто-нибудь из беженцев интересовался насчет меня, мама говорила: „Жених у нее на фронте“. Или: „Вообще-то она собиралась заочно расписаться со своим женихом, который сейчас на Западном фронте. Если, конечно, он не убит“. Но мне они вечно твердили про позор. Еще хорошо, что на корабле нас сразу разделили. Маму с папой поместили в самый низ, где нашлось местечко. А меня отвели наверх, в родильное отделение...»
Впрочем, об этом еще не время. Придется опять совершить траекторию краба: вернуться назад, чтобы продвинуться вперед. Еще весь день накануне и целую долгую ночь Покрифке сидели на своих чемоданах и узлах среди толпы беженцев, многие из которых были измучены долгой дорогой. Люди пришли сюда от Куршской косы, из Земланда, из Мазурского края. Последние беженцы прибыли из соседнего Эльбинга, атакованного советскими танками, но вроде бы еще сопротивлявшегося. Однако все больше становилось женщин и детей из Данцига, Сопота и Готенхафена, они толпились возле лошадей, телег, детских колясок, саней и саночек. Мать рассказывала мне о брошенных собаках, которых не пустили на корабль, поэтому они, голодные, бродили по порту, пугая людей. Лошадей, пришедших с восточнопрусских хуторов, хозяева распрягли, одних отдали частям вермахта, других отвели на бойню. Точнее мать сказать не могла. К тому же она больше жалела собак: «Всю ночь они выли, как волки...»
Если семья разнорабочего Покрифке покинула со своим скарбом дом на Эльзенштрассе, то их родственники, семья Либенау, не присоединились к беженцам. Слишком уж был привязан столярных дел мастер к своим строгальным станкам, к дисковой и ленточной пиле, к шлифовальной машине, к запасу досок в сарае и к доходному дому № 19, владельцем которых он являлся. Его сыну Харри, которого мать выдавала мне за моего возможного отца, еще осенью прошлого года вручили призывную повестку. Теперь он был связистом или пехотинцем на одном из пятящихся фронтов.
После войны я узнал, что поляки экспатриировали моего предполагаемого деда и его жену, как и всех остававшихся немцев. По слухам, они оказались на Западе, где-то под Люнебургом, там вскоре умерли один за другим – он, видимо, от тоски до потерянной мастерской и по множеству заготовок для дверных и оконных рам, хранившихся в подвале доходного дома. Что же касается цепного пса, в конуре которого мать некогда провела целую неделю, то он подох гораздо раньше; по ее словам, еще перед войной его отравил «дружок того жиденыша».
Вероятно, семье Покрифке удалось попасть на борт в числе последних только потому, что дочь явно была на последнем сроке беременности. Проблемы могли бы возникнуть только у Августа Покрифке. Полевая жандармерия, державшая пирс под контролем, могла забрать его, признав годным для «фольксштурма». Однако он, по выражению матери, всегда выглядел «недомерком», а потому ухитрился избежать контроля. Впрочем, строгих проверок под конец уже и не стало. Воцарился хаос. Дети могли очутиться на корабле без матерей. А у некоторых матерей в давке на сходнях вырывали из рук ребенка, который падал за поручни в воду, в прогал между бортом корабля и причалом. Тут уж кричи не кричи...
Возможно, семья Покрифке могла бы пристроиться на пароходы «Оцеана» или «Антонио Дельфино», хотя и те были переполнены беженцами. Оба судна также стояли у причала Оксхёфт в Готенхафене, который прозвали «пирсом доброй надежды»; этим средней величины транспортам посчастливилось благополучно добраться до Киля и Копенгагена. Но Эрне Покрифке «до смерти» хотелось попасть именно на «Вильгельм Густлофф», с которым связывалось столько радостных воспоминаний о круизе СЧР па тогда еще белоснежном лайнере к норвежским фьордам. Во взятых с собою пожитках она хранила фотоальбом со снимками из того путешествия.
Оказавшись внутри корабля, Эрна и Август Покрифке почти ничего не узнавали, поскольку все столовые, библиотека, Фольклорный зал и Музыкальный салон лишились своего убранства, в том числе картин, и превратились в шумный матрасный табор. Матрасами были забиты даже застекленная прогулочная палуба и переходы. Здесь гомонили тысячи детей, посчитанных и не посчитанных как часть живого груза, и их гомон то и дело смешивался с объявлениями по радио, когда выкликались имена очередного потерявшегося мальчика или девочки.
Когда незарегистрированное семейство Покрифке поднялось на борт, мать сразу отделили от родителей. Так решила медсестра. Осталось неизвестным, куда девушки из вспомогательной службы ВМС, следившие за порядком, отвели супругов – в одну из уже занятых кают, «уплотнив» ее, или же их вместе с остатками скарба разместили в одном из общих помещениий. Во всяком случае, Тулла Покрифке больше уже никогда не видела ни семейного фотоальбома, ни собственных родителей. Я сознательно выбрал именно эту последовательность перечисления, ибо, по-моему, мать переживала утрату фотоальбома особенно сильно, поскольку с ним пропали все снимки, сделанные семейным «Кодаком», которые запечатлели ее на мостках купальни в Сопоте с кудрявым братцем Конрадом или ее же в Йешкентальском лесу у памятника Гутенбергу, где они стоят вместе со школьной подругой Йенни и удочерившим подругу штудиенратом Брунисом, не говоря уж о многочисленных фотографиях с Харрасом, чистопородным псом, известным своими племенными достоинствами.
В бесконечных историях о том, как семья попала на лайнер, мать всегда говорила о восьмом месяце беременности. Наверное, восьмой и был. Так или иначе, ее поместили в родильное отделение. Оно находилось рядом с так называемой «оранжереей», откуда доносились стоны тяжелораненых. Во времена круизов СЧР «оранжерея», то есть своего рода зимний сад, была весьма любима отпускниками. Она располагалась под самым капитанским мостиком. Доктор Рихтер, старший офицер военно-медицинской службы во Втором учебном дивизионе подводников, стал теперь главным корабельным врачом, следовательно, ему подчинялись и «оранжерея», и родильное отделение. Каждый раз, рассказывая о корабле, мать говорила: «Там мы наконец-то согрелись. Молока нам сразу дали горячего, даже ложку меда туда положили...»
Судя по всему, в родильном отделении господствовали обычные порядки. С начала посадки эвакуируемых здесь родились четыре младенца, по словам матери – «сплошь мальчишки».
Говорят, на беду «Густлоффа» у него было слишком много капитанов. Вполне возможно. Но «Титаником» командовал всего один капитан, а он все равно затонул во время первого же плавания. Во всяком случае, как рассказывала мать, вскоре после посадки она решила размять ноги, поэтому поднялась «на следующий этаж», охрана почему-то не обратила на нее внимания, и мать очутилась возле капитанского мостика, где один морской волк жутко бранился с другим, у которого была эспаньолка...»
Первым морским волком был, видимо, капитан Фридрих Петерсен, который в мирное время работал на гражданском флоте, командовал несколькими пассажирскими судами, а после начала войны попал в английский плен как нарушитель блокады. По солидному возрасту он был признан непригодным к военной службе, поэтому его отправили в Германию, взяв письменное обязательство не занимать впредь капитанские должности на флоте. Так его на середине седьмого десятка и назначили «сухопутным капитаном» на плавучую казарму, которая стояла у пирса Оксхёфт.
А морским волком с эспаньолкой наверняка был корветтенкапитан Вильгельм Цан, которого всюду сопровождал пес Хассан. Бывший командир подлодки, не имевший ранее особенных успехов, осуществлял теперь военное командование транспортным судном, перегруженным беженцами. Кроме того, на помощь старому капитану, уже подзабывшему практические навыки судовождения, были призваны два молодых капитана, Кёлер и Веллер, которые имели хороший опыт плавания по Балтике. Их обоих взяли с торгового флота, поэтому морские офицеры, прежде всего Цан, относились к ним свысока: они столовались в другой кают-компании, разговоры с ними не клеились.
Таким образом, на капитанском мостике сталкивались противоречия, несмотря на острую необходимость консолидировать ответственность за корабль, назначение которого и без того было трудно определить: с одной стороны, это был военный транспорт, с другой – госпитальное судно с беженцами на борту. Серая камуфляжная окраска также не позволяла однозначно сказать о характере «Густлоффа» как возможной цели. В гавани он находился в относительной безопасности, если не считать воздушных налетов. Но пока запрограммированные споры между несколькими капитанами еще не разгорелись. И пока совсем другой капитан ничего еще не знал о вооруженном зенитками корабле, на борту которого находились дети и солдаты, матери и девушки вспомогательной службы ВМС.
До конца декабря С-13 стояла в доке на базе Краснознаменного Балтийского флота в Смольном. А когда лодку подготовили к боевому походу, проверив технику, заправив горючим, погрузив торпеды и провиант, и уже пора было выходить в море, то обнаружилось, что пропал командир.
Алкоголь и женщины помешали Александру Маринеско своевременно вернуться из увольнения на свою подлодку к началу большого наступления на Балтике и в Восточной Пруссии. По слухам, его выбила из колеи и довела до беспамятства понтикка, финская картофельная водка. Поиски в борделях, а также иных злачных местах, хорошо известных военным патрулям, результатов не дали; подлодка оставалась без командира.
Протрезвевший Маринеско объявился в Турку лишь 3 января. Его тут же забрали в НКВД, где принялись допрашивать, подозревая в шпионаже. Поскольку у него начисто отшибло память обо всех адресах, где он побывал во время затянувшегося увольнения на берег, Маринеско ничего не смог сказать в свое оправдание. Наконец его начальнику, капитану первого ранга Орлу, со ссылкой на последние указания товарища Сталина удалось добиться отсрочки трибунала. Ему не хватало опытных командиров, поэтому не хотелось ослаблять ударную силу своего боевого соединения. А после того как экипаж C-13 вступился за своего командира, прося за него о прощении, что в глазах НКВД выглядело бунтом, Орел приказал командиру подлодки, ненадежному только при увольнениях на берег, немедленно выйти в Ханко, откуда спустя неделю С-13 отправилась в боевой поход. Фарватер был расчищен ледоколом. Курс к балтийским берегам пролегал мимо острова Готланд.
Как уже говорилось, в пятидесятые годы был снят черно-белый фильм «Ночь над Готенхафеном». В нем участвовали такие звезды, как Бригитта Хорни и Соня Циман. Режиссером был американец немецкого происхождения Франк Висбар, который до этого снял фильм о Сталинграде, а в качестве консультанта пригласили Хайнца Шёна, специалиста по «Вильгельму Густлоффу». На Востоке фильм не был разрешен к показу, на Западе же он прошел с умеренным успехом и был так же забыт, как несчастный корабль, с той, однако, разницей, что сохранился в архиве.
Будучи в ту пору старшеклассником и проживая в Западном Берлине, я по настоянию школьной подруги матери тети Йенни – «моя подруга Тулла сообщила мне, что очень хотела бы, чтобы мы посмотрели этот фильм вместе», – исполнил это пожелание и был весьма разочарован. Сюжет оказался шаблонным. Как и во всех киновариантах «Титаника», экранизация гибели «Вильгельма Густлоффа» не обошлась без душещипательной, а под конец героической любовной мелодрамы, будто катастрофа заполненного людьми корабля недостаточно захватывающая тема, а многим тысячам смертей не хватает трагизма.
Любовный треугольник в военное лихолетье. Фильм «Ночь над Готенхафеном» начинается затянутой прелюдией, действие ее разворачивается в Берлине, Восточной Пруссии и иных местах; треугольник состоит из солдата с Восточного фронта, который оказывается обманутым супругом и после тяжелого ранения попадает на борт корабля; из неверной жены с грудным младенцем, которая ищет спасения на этом корабле и разрывается между двумя мужчинами, а также легкомысленного морского офицера, который одновременно является прелюбодеем, отцом ребенка и его спасителем. Хотя во время сеанса тетя Йенни несколько раз прослезилась, однако после фильма, пригласив меня в «Парижский бар»[24]24
Известный берлинский бар в Кантштрассе.
[Закрыть] на мою первую рюмку перно, она сказала: «Твоей матери фильм вряд ли бы понравился, тем более что там ни до катастрофы корабля, ни после не показано ни одних родов...» А потом добавила: «Вообще-то из таких ужасов нельзя делать фильмы».