355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Ряжский » Колония нескучного режима » Текст книги (страница 10)
Колония нескучного режима
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:00

Текст книги "Колония нескучного режима"


Автор книги: Григорий Ряжский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

С этими мыслями о Севе обычно возвращалась домой. Накатывать начинало, когда выходила за двери школы, ближе к вечеру. Днём хорошо задуматься не позволяла школьная суета, одолевали заботы: заканчивался учебный год, и уже пора было думать обо всём, начиная с выпускного вечера, учебников на следующий год и заканчивая выбиванием строительных материалов и мастеров для летнего ремонта здания.

Дома, правда, в эти недели, что прожила с Парашей, удавалось до некоторой степени снимать напряжение. Причиной нередко улучшающегося настроения, как ни странно, оказалась смиренная тётя из деревни Жижа. Прасковья встречала хозяйку в дверях, с обычным поклоном, и сразу немного суетливо спешила подавать на стол. Картошку отваривала не по-городскому, в мундире. Кожуру снимала пальцами аккуратно, чтобы не пропала мякоть. Хлебные корочки не выбрасывала, собирала в отдельный кулек, на сухари. За несколько дней освоила близлежащие уличные маршруты и уже знала все нужные для хозяйства магазины. Брала что подешевле, с этой целью не ленилась обойти не одну торговую точку, чтобы найти товар повыгодней, но чтоб и не залежалый.

Мире Борисовне это нравилось, такой житейский подход к бытовым делам был ей не свойственен. Как правило, она не позволяла себе тратить время на ерунду. Сушки с маком или без, как и вафли простые или с ванилью, служили для неё приблизительно одинаковым дополнением к кипятку, завариваемому всем тем, что дает окрас. Запах чая она начала различать лишь теперь, с Парашиной помощью. Та ухитрилась ненавязчивым образом плавно перевести хозяйский вкус с грузинского второго сорта на индийский первого. Такому пониманию древнего напитка с первого дня знакомства в тридцать девятом году бабку обучил Гвидон, ещё будучи десятиклассником. То была школа Таисии Леонтьевны, не допускавшей никаких подмен в том, что должно было быть исключительно настоящим.

Вкусовые различия были сразу оценены Прасковьей по достоинству, и все последующие годы, за вычетом войны, друзья как могли снабжали её чаем на основе правильного листа. Как-то Юлик поймал себя на мысли, когда они в очередной раз прибыли в Жижу и вечером, после горшков, отмыв руки от глины, заваривали с Парашей индийский чай, что никогда за все годы жизни под материнской крышей ему не пришло в голову ни попросить у Миры Борисовны нормального чая, ни самому об этом позаботиться. Это уже когда он давно просёк с помощью того же Гвидона, что чаи все ох какие разные бывают по вкусу.

Мира Борисовна ужинала, а Прасковья Гавриловна степенно рассказывала ей про то, как прошёл её очередной московский день. Что видала, что слыхала, что узнала нового, какие люди вокруг и почему все бегут и не здороваются друг с дружкой. Мира Борисовна слушала и оттаивала потихоньку, кожей ощущала, как медленно отпускает её изнутри, как образуются живительные трещины на скорлупе её каждодневных забот, через которые медленно утекают накопившиеся за годы работы раздражение и усталость. А Параша говорила и говорила, как пела, а потом мыла посуду и продолжала так же однотонно и негромко вещать, уже про другое, про своё, на другой, тоже приятный мотив… А потом и про её, про ихнее общее: про Юльку, про Ирода, про сад, откуда они с «девкими» давят сок, про знаменитую жижинскую глину, про дойку на шестнадцать литров в добрый день, про то, накормили они там без неё Фрола иль хорошо не накормили и не поднесли, и кто будет пасти, когда старого Фрола заберёт к себе Господь.

Одно лишь утаивала от хозяйки, и это стало её маленьким секретом. Ежедневно, ближе к обеду, когда заканчивала с готовкой к вечернему столу, шла в ванную комнату, поджигала фитилёк синего огня, открывала кран и наливала полную ванну горячей воды. Потом раздевалась, осторожно залезала внутрь и вытягивала жилистые ноги вдоль белого эмалированного корыта. Лежала так не менее часа, а то и поболе. Отродясь не думала и не верила, что рай на земле есть. И на самом деле: кругом всё белое, гладкое, на ощупь приятное, скользкое, как шёлк, округлое, как коровье брюхо, только наоборот… А после брала обмылок розового цвета под названием «Ягодное» и намывала себя этим обмылком, стараясь водить побережней, чтоб и не так заметен расход был, и хозяйке осталось на потом.

Господь Бог в разговорах Парашиных возникал не часто, но возникал. Один раз Мира Борисовна не выдержала и задала вопрос ребром, по-партийному, на засыпку:

– Параш, вот ты говоришь – Бог! Всё Бога этого поминаешь постоянно. А что он лично для тебя хорошего сделал, этот Бог? Вот я услышала вчера, невольно, как молилась ты ночью. Уж извини. Но было такое, скажи? – Параша угрюмо кивнула. – И что? Услышал он тебя? Получила подтверждение?

– Всё, што есть у чиловека, всё от Бога, – насупилась Прасковья, – и дитё, и корова, и сено-солома. От кого ж ишшо?

– Как от кого? – искренне всплеснула руками Мира Борисовна. – От народа! Корову тебе разве Бог твой дал? Дом! Пищу! Всё это дал тебе советский народ. А народ – это Сталин. Иосиф Виссарионович. А не какой-то там придуманный пещерными жителями идол!

Прасковья подняла глаза на хозяйку:

– Корову я на трудодни зарабатывала. Дом энтот отец мой строил, ишшо до революции, не было тогда никакого Сталина у помини. А когда пришёл, то мужа маво Петра он и сгубил. Пришли комиссары, у колхоз загонять, а он ни у какую. Тогда, говорять, кофиксуим добро нажитая. И в анбар. А там и так ничаво нетути. Один сил ос на прокорм корови. Тогда сил ос, говорять, забирать будим, коли не идёшь – как усе. А он с вил ами на их. А комиссар вынул лев ольвер и стр ельнул по Петру мому. И убил.

Мира Борисовна сочувственно покачала головой:

– История, конечно, неприятная… Только при чём тут Сталин, Прасковья?

Параша вздохнула:

– А тово комиссара Сталин к нам послал. Не послал бы, был б мой Пётр щас живой, как я.

Мира Борисовна почувствовала, как постепенно начинает заводиться. Зарождающееся внутри неё раздражение навряд ли было связано с самой Парашей. Скорее было нечто, чего она не желала слышать, о чём не рассуждала никогда, поскольку её внутренняя личная аксиома не требовала каких-либо доказательств, живя в состоянии полнейшей и завершенной неприкасаемости. И тогда она рубанула фактом, с её точки зрения неоспоримым:

– Ну хорошо, а война? Победа в Великой Отечественной войне? Над фашистами! Тоже дело рук этого вашего идола? – Она в волнении встала, но сразу села обратно на стул. – Не-е-ет, милая Прасковья! Победу нашу одержал великий Сталин! Лично он и никто другой! И не сидели бы мы тут сейчас с тобой, чаи бы не распивали, если бы не Иосиф Виссарионович, гениальный полководец и вождь! И люди шли в атаку умирать за Сталина! Оттого и победили!

Прасковья слушала молча. А потом тихо сказала:

– Наш народ всю жисть воевал за Бога, за царя-батюшку и за Отечиство своё. Ну, царя, допусьтим, поменяли, с Николашки на Ленина, а апосля уж на Сталина. А Бога и Отечиство просто так ни поминять. За их и шли на смерть люди. И опять пойдуть, ежели надо будить. А Сталина тваво уже нетути, за кого нынче ходить-та? За энтого, как его… За толстамордова? С родинкяй под нос ом?

Слова были столь простыми, но настолько сокрушительными, что в первый момент Мира Борисовна растерялась. Сидящая перед ней простая деревенская бабка в подвязанном цветастом платочке посмела не согласиться с ней, с Мирой Шварц, членом партии с тысяча девятьсот двадцать второго года, когда ещё был жив Владимир Ильич, когда ещё недобита была всякая контра и даже не существовал ещё Советский Союз. Она открыла было рот, ещё не зная, чем возразит на это сумасбродное заявление этой… этой… Но в этот момент раздался телефонный звонок. Мира Борисовна заставила себя остановиться и взяла трубку. Звонил Юлик:

– Мам, это я! Как вы там? Нормально? Ничего не надо? Параша себя прилично ведёт? Не путается под ногами? Денег подвезти?

Вдруг всё разом прошло. Раздражение, обида, желание незамедлительно расставить всё по сдвинутым местам, так же как и обвинять и спорить с восклицательными знаками. И она ответила с удивившей её саму непривычной легкостью:

– Нет, ничего. Всё у нас в порядке, всё нормально. Прасковья Гавриловна здорова. Кормит меня каждый день, так что скоро я не буду проходить ни в какие школьные двери. Кстати, рассказывает про каких-то английских жён. Это что, шутка у вас такая, я никак не пойму? Что вообще происходит, Юлий?

На том конце возникла короткая пауза, затем Юлик произнёс:

– Мам, давай потом, а? Есть, в общем, что рассказать, но только не сейчас, ладно? Не до этого. У нас там ещё конь не валялся, а баб Парашу увозить скоро.

Мира Борисовна подумала и ответила:

– Хорошо, поговорим, когда сможешь. А Прасковья Гавриловна, думаю, не настолько спешит домой, как тебе представляется, – она посмотрела на Парашу, как бы испрашивая подтверждения своим словам. Та встала с места, с готовностью покивала и снова села на стул, смиренно пристроив шершавые ладони на колени. – Так что не стоит спешить. И денег пока хватает. До свидания, Юлий! – И повесила трубку. Ей не хотелось затягивать разговор с сыном. И ещё ей показалось почему-то, что и сама она, и бабка Прасковья в этот момент вздохнули с плохо маскируемым облегчением. И тогда она спросила временную постоялицу, без малейшей натуги проявив хозяйскую приветливость:

– Ну что, Пашенька, чаю с конфитюром?

Односкатную крышу над Прасковьиной частью дома окончательно возвели с недельным опозданием против запланированного срока. Оставалось только подвести её под основную крышу, которая должна была покрывать всю довольно сложную конструкцию. Будущий проект претерпел существенные изменения против первоначального варианта. И в первую очередь это было связано с возникновением в жизни ребят законных супруг. Понадобилось заиметь по лишней спальне, по детской и хорошо бы ещё было добавить гостевую комнатёнку, одну на две семьи. Гость-то какой-никакой если возникнет, то один и тот же будет, общий. В то время как Гвидон, размышляя над устройством их будущей жизни, мечтательно рисовал в голове картинку про то, как к ним в Жижу приезжает погостить мама, Таисия Леонтьевна, и как он, взяв её под руку, провожает в гостевую комнату, приговаривая «Вот, мамочка, здесь ты будешь спать. А вот сюда сможешь повесить вещи, у нас тут запас плечиков имеется», Юлик в похожие моменты, прикрыв от ужаса глаза, представлял себе полотно, резко отличающееся от Гвидонового. Картинки были очень уж гипотетическими и носили строго разовый характер, но и этого было более чем достаточно, чтобы проникнуться к ним страхом, если не отвращением. Итак, он представлял себе следующий диалог: «И здесь я буду спать, Юлий? Рядом с навозным сараем? А мух-то, мух сколько! А ванная где? Что, нет горячей воды? Греете в кастрюле? Ну уж нет, увольте!» – «Но это же деревня, мама, это не город». – «Тогда зачем ты меня пригласил? Чтобы поиздеваться? У тебя есть жена, нерусская к тому же, вот над ней и издевайся, а то они привыкли там у себя за границей на всём готовеньком…»

Юлик знал, что это полная неправда, что так не будет, что скорее всего вообще не будет никак, но воображение не отпускало его, принуждая рисовать в голове совершенно ненужную ему пакостную картинку…

Тем временем вещи из амбара мужики затащили в дом, более-менее расставили по прежним местам, и это был конец первого этапа. Можно было возвращать Прасковью. Тогда и случилось то, что случилось. Прасковья подумала-подумала и решила не возвращаться в Жижу. Дня за три до обратного планового переезда состоялся разговор между ней и хозяйкой квартиры на Серпуховке. Чем больше Мира Борисовна думала о предстоящем расставании с Парашей, тем больше её охватывало непривычное состояние депрессии.

«Как же я теперь без Прасковьи? – с ужасом думала она. – Кто меня будет встречать? И провожать на работу? Кого я буду учить уму-разуму? И наконец, просто разговаривать? Да, именно так! С кем?»

Однако это соображение ума не было единственным в отношении будущего переустройства жизни. Расклад получался сложней. И связано это было в первую очередь с Севой. Вот что изобрёл педагогический ум Миры Борисовны. Параша должна отныне жить на два дома: на мой и на дом Штерингаса. Параша работяща, скромна, учтива, чистоплотна и добра. Таких, как она, пойди ещё поищи. Жизнь городская ей явно пришлась по вкусу, и это видно невооружённым глазом. Да она и сама не скрывает, чего уж там. И главное – Параша одинока. Ну что её связывает с этой самой Жижей? Изба? Корова? Куриные яйца? Воспоминания об убитом муже и умершем от холеры ребёнке? И потом… Это для деревни она пожилая бабка, а ей всего-то пятьдесят семь, равно как мне. В городе, избавив себя от непосильной работы, она расцветёт, снимет, наконец, свой дурацкий платок, старящий её лет на двадцать, не меньше, и займётся нормальными городскими делами. Будет вести этот дом и Севин. За Севу я ей буду доплачивать, а мальчик пускай сосредоточится на учёбе, избавив себя от хлопот по быту.

После того как ей удалось изобрести обновлённую жизнь для троих, Мира Борисовна задумалась. Не могла понять, с кого начинать этот непростой разговор. С Прасковьи или с самого Севы Штерингаса. Сомнения имелись в отношении обоих кандидатов на переустройство бытия. Решила всё же начать с Параши. Этот разговор не казался ей таким уж сложным и обещал больше шансов на успех. Что она и сделала тем же вечером. Прасковья выслушала аргументы молча, не перебивая. Было видно, как ворочаются шарики под её платком; лицо, оставаясь неподвижным, всё же выдавало напряжение от переварки этого невероятного предложения, сделанного хозяйкой квартиры.

– А как жи рябятки-то без миня? Справются тама? – с сомнением в голосе спросила она после того, как подержала задумчивую паузу. – А скотина? Хозяйство? Там всё не пустяковыя. Там же хозяйничать надоть.

– Езжай и продавай, – жестко ответила Мира, – всё это теперь ни к чему. Молоко можно покупать у соседей. А с огородом сами справятся, если захотят. Не о том думаешь, Прасковья Гавриловна. Ты о себе, о себе подумай лучше! Кто же ещё о тебе подумает? Бог твой да я, больше некому! И жалованье положу к тому же. Что там за пенсия у тебя такая? Мизерная, наверное, так ведь?

– Как Сталин положил, так и имеем, – беззлобно, махнув рукой, отбилась Параша. Но при этом обе слабо улыбнулись.

Несмотря на возвращение к невыгодной теме, взаимопонимание было достигнуто. Мира мысленно поздравила себя с первой победой. Теперь нужно было подумать о том, как построить разговор с Севой. Предварительную консультацию она уже получила. Позвонила ему вечером и попросила о встрече. Штерингас мог только поздно, ближе к ночи, и она снова поехала на Чистые пруды к половине одиннадцатого.

– Я не могу от вас принять эту помощь, – подумав, сказал ей Сева. – Я всё должен делать сам, я уже взрослый.

– Ты можешь лишиться квартиры, – спокойно отреагировала бывшая учительница, – ты несовершеннолетний. Тебе ещё год до того, когда ты сможешь назвать себя взрослым. Тебе нужен опекун. И пусть лучше этим опекуном стану я, чем чужой дядя, который пропишется к тебе и оставит тебя под открытым небом. Такая перспектива больше устраивает? Я твоя учительница, я была дружна с вашей семьей, я член партии, в конце концов!

Сева молчал. В том, о чём говорила Мира Борисовна, явно присутствовал здравый смысл. Он и сам об этом недавно подумал, когда получил извещение в райисполком. Получил, но не пошёл. Не было времени. Теперь было ясно, зачем приглашали.

– Я хочу лишь одного, – решительно продолжала атаковать Мира Борисовна, – чтобы ты учился и поступил в свой институт на дневное отделение. Хороший врач не может быть недоучкой. И потом. Потерять три года! Да за это время ты успеешь вылечить тысячу пациентов. Это тебе тоже без разницы?

Сева молчал. Возразить пока не получалось. Мира не отпускала.

– Получишь стипендию, а я буду добавлять. И Парашу пришлю. Вырастешь, выучишься – рассчитаемся. Согласен?

Аргументы были неоспоримы. Штерингас кивнул:

– Согласен, – потом помолчал, привыкая к мысли о новоиспечённой перспективе, и добавил: – И это… спасибо, Мира Борисовна… А какую Парашу?

– Ну, об этом потом…

Домой летела на крыльях. Всё получилось, как было задумано, и оттого она была счастлива. Пожалуй, впервые со Дня Победы. Влетела в квартиру, расцеловала Парашу, которая ещё не ложилась – ждала хозяйку.

– Чавой-та вы? – удивилась Прасковья. – Случилось чаво?

– Беды! Беды, Паранечка, не случилось! Поэтому и радуюсь!

В день, когда Юлик доставил Парашу, Гвидон ещё не знал об ожидаемых их переменах. Юлик уже был в курсе и, пока они добирались до Жижи, не переставал обдумывать плюсы и минусы от такой перемены. В итоге раскидал соображения влево и вправо. Взвесил. Плюсов выходило больше. Разве что часть домашней работы теперь ложилась на них самих. И на Приску с Триш, само собой. Но с другой стороны, в доме будет вода, не будет больше утомительной коровы и надоедливых кур и, в общем, необязательно с такой уж дикой упёртостью заниматься огородом. Так, по мелочи: зеленушка разная, лучок там, укропчик, морковка. И привет! Остальное: картошку, огурчики, яички, молоко, все прочее – можно прикупать у Маруси, через дом от нас. За копейки. Попутно с самогоном.

Гвидон, узнав новость, присвистнул:

– Оп-па! Вот вам и Мира Борисовна. Всех на повороте обошла. А мы думали, идейная! Кроме партсобраний ничего не интересует! А оказывается, дармовая прислуга партсобранию вовсе не помеха. Или я ошибаюсь? – Он вопросительно глянул на Шварца. Тот пожал плечами:

– Знаешь, я думаю, тут история посложней. Мать, скорей всего, на добрую душу напоролась. И отравилась. Подсела на смирение и безотказность. Плюс, есть кого поучить жизни. – Он махнул рукой. – Сами виноваты, ладно.

Прасковья, появившись на месте старой жизни, чувствовала себя немного грешной, но вида старалась не показывать. Тараторила про корову, про курей, пошла по деревне искать покупателей. К вечеру другого дня вопрос был решён, скотину увели, и она была готова распрощаться с Жижей. По крайней мере на обозримое время. А там как сложится. На прощанье, чтобы была достойная причина не виноватиться, сообщила:

– Тама церкв ахорошая рядом, а тута ходить незнамо куда, – и заревела в голос: – Коро-овку мою жалка-а-а…

Но аргумент про церковь был сильный, и Гвидон сдался. А сдавшись, лично повёз в Москву. Прихватил с собой заодно трех мужиков из их жижинской бригады. Доставив Прасковью до Серпуховки, поцеловал её в щеку и отправился с мужиками к себе на Кривоарбатский – забирать пианино и заодно проведать Таисию Леонтьевну.

Относительно «Бехштейна» решил, что приготовит приятный сюрприз к Тришкиному появлению в Жиже: дом ещё не будет завершён, а свадебный подарок уже будет ждать её на месте.

На квартире его ждало письмо от Приски. Пока мужики стаскивали пианино вниз и ловили транспорт, Гвидон читал письмо жены. Приска писала:

«Здравствуй, мой дорогой муж! Как вы там? Мы с Триш постоянно говорим о вас. Она начинает, а я подхватываю. На следующий день имеем всё наоборот, потому что я первая начинаю говорить про своего мужа, а Тришка перебивает, чтобы доказать мне, что она скучает по Юлику больше, чем я по тебе. Это я так шучу. А вообще мы очень соскучились обе, но надо закончить учёбу. У меня защита диплома назначена на начало июля, а у Триш – ближе к концу. Но прилетим мы все равно вместе, так мы решили. Завтра собираемся поехать в Лондон, чтобы оставить русским (о, прости!), чтобы оставить в советском посольстве документы для получения виз. Они там долго выдают, а мы не хотим задерживаться, чтобы захватить больше жижинского лета. Дом будем строить?

Ещё буду писать тебе. Или звонить? Напиши, когда ты будешь у мамы, я могу позвонить туда.

Целую тебя, мой любимый муж.

Твоя жена, Приска Иконникова-Харпер

P. S. Мама видела наши фотографии и очень хочет познакомиться с вами. Но… ты хорошо понимаешь ситуацию. И привет Юлику, он тоже хороший. Триш ему сейчас пишет письмо…

Да, ещё! На всякий случай оставляю на письме каплю моих духов, чтобы ты меня не забыл. Бумага специальная, толстая. Понятно?»

Гвидон перечитал письмо ещё два раза. Затем закрыл глаза, поднёс письмо к носу и медленно, чтобы не растерять по пути ни грамма драгоценного запаха, втянул воздух ноздрями. Едва уловимо, но всё же, как ему показалось, он что-то ощутил. И это «что-то» пахло Приской. Так он решил. Поцеловал Таисию Леонтьевну и спустился вниз, где в кузове отловленного в переулке грузовичка вместе с пианино уже сидели мужики, чтобы не терять времени на эту самую музыку и поскорей вернуться в Жижу, начинать фундаментные работы. Да и Юлик ждал – хотел торжественной закладки первого камня. Траншеи под фундамент были практически готовы.

Пока добрались, время уже было ближе к вечеру. Они поели, а потом слегка выпили с мужиками по случаю закладки основного дома. Тут-то и произошло то, что на долгие годы разлучило друзей, вызвав между ними взаимное отчуждение и многолетнюю неприязненность.

Мужики ушли брать лопаты, Юлик ненадолго вышел вместе с ними. Вернулся с тяжёлым по виду бумажным свертком. Сказал: айн, цвай, драй – и загадочно улыбнулся. Затем развернул бумагу, и… Гвидон увидел в руках Юлика то, что когда-то он долго не мог потом забыть. То, что снилось ему не раз, вместе с так и не задетым почти войной бронзовым Фридрихом в разрушенном до основания немецком городе Крамме. Это было то самое бронзовое конское копыто, которое подвернулось ему под руку среди обломков кирпича и кусков рваного бетона в сорок пятом, в последние дни войны. То самое, что было отсечено осколком снаряда, выпущенного его батареей по никому не нужному городу, расположенному в стороне от театра военных действий. То, за которое он мысленно просил у Фридриха прощения, как и за изувеченный его артиллерийским расчётом город. А ещё – за никому не нужные трупы мирных горожан, пускай и чужих, и за изнасилованных русскими солдатами немецких женщин. За то, что он, боевой офицер-орденоносец, вынужден был подчиняться жестоким и бессмысленным приказам командира полка – идиота в погонах. За то, что своими глазами наблюдал мародерство и грабежи, совершаемые его соотечественниками, и не мог этому разбою противостоять. За то, что был безучастным свидетелем того, как варварски, походя, уничтожались памятники европейской культуры, а то, что оставалось и представляло ценность, вывозилось вагонами на его, старлея Иконникова, победившую родину…

Знал, конечно, хорошо помнил, что творили они в его городах и сёлах, эти незваные гитлеровские солдаты, как убивали без раздумий, как брали что пришлось по вкусу, как тоже походя давили танками и выжигали смертельным огнем всё, что стояло на их пути, избы и памятники, сады и фонтаны, пшеничные поля и скотину живьём. Своими глазами видел снесённые немецкими снарядами купола православных церквей, которые не успела разрушить советская власть и по которым оказалось так удобно пристреливать фашистские дальнобойные орудия. Да, было, было, и никуда от этого не уйдешь. Было, но не означало, что нужно тоже было стать зверем и продолжать дальше жить по-звериному, по-сволочному, по-волчьи, по-собачьи. Убивать просто так, в ответ на убийство, насиловать без перерыва и разбора, потому что так было и с ними, с их женщинами и дочерьми, грабить, не задумываясь о том, для чего грабишь и что останется после тебя, – лишь только потому, что победили, а оно глянулось. Или вспомнилось. Или не забылось. Или просто очень захотелось. И стало можно…

Шварц подошёл и поставил копыто на стол. Увидев, что друг в замешательстве, усмехнулся и ободрил:

– Вижу, вижу, угодил. Должок вот принёс. Десять лет тебя прождал. Так я и планировал: будем строиться – отдам Гвидону, на место первого закладного камня пойдёт. На счастье. А то, думаю, нехорошо получилось тогда. Расколол ему глиняное копыто и молчок! Так что долг платежом красен. Жаль, сдачу нельзя получить, всё ж бронза, а не глина какая-нибудь…

Гвидон молчал. Лишь играли скулы на худом лице.

Шварц тронул его за плечо:

– Ты чего окаменел, я не понял? Подарочек не нравится, что ли? Так я могу и не дарить, пойду на барахолку снесу, денег заработаю.

Гвидон поднял на него глаза:

– Где ты это взял?

Шварц кивнул:

– Что, заинтриговал? Отвечаю. Специально для тебя в одна тысяча девятьсот сорок шестом году вывез из немецко-фашистского города Крамма, изъяв годом раньше из передней конечности коня его высочества Фридриха – непомнюкакого. Или величества, не знаю. Короче, почётного освободителя упомянутого города.

Гвидон молчал, переваривая услышанное. Затем, не поднимая глаз, отчётливо спросил:

– И что ты сделал с ним?

Шварц не понял:

– С кем – с копытом? Или с Фридрихом?

– С Фридрихом, – отчеканил Гвидон. – С памятником.

– Да ничего особенного, – усмехнулся Юлик, – забрал твое копыто у заваленного памятника.

– И как он был завален?

– Да так и завален. С помощью лишней противотанковой гранаты.

Гвидон медленно поднялся.

– Подлость… Ты совершил подлость. Гнусную подлость, подлее которой может быть только убийство невинного человека.

Шварц замер. Сказано было так, что на шутку не тянуло. Уж кто-кто, а Юлик-то знал все особенности своего друга. Вплоть до тончайших нюансов. Но на всякий случай переспросил:

– Это у тебя форма шутки такая? Я что-то не врубаюсь.

Гвидон так и не поднял на него глаза. Он продолжал смотреть в пол:

– Ты правильно не врубаешься, Шварик. Ты же подлец и негодяй. Ты не художник. Ты мародёр. Ты уничтожил, возможно, последний целый памятник в стране. Бомбы его не уничтожили, снаряды. А ты сумел. Просто так, из бахвальства. А он ведь стоял. Пусть на трёх. Пусть на двух даже опорных точках. И мне плевать, немецкий он Фридрих или японский самурай. Я всегда мародёров презирал. Варваров, убийц и мародеров. Тебе ясно, Шварик?

Шварц стоял как истукан. Бледный, закусив до крови губу. Стоял и молчал. Он уже всё понял. Понял, что всё серьёзно. По-настоящему. По-взрослому. Такое чудовищное в своём идиотизме обвинение могло быть только серьезным и никак иначе. Настолько, что уже не отменить и не остановить. Ему даже не захотелось оправдываться. Сказать, что всё это было не так. Что совсем по-другому…

– Шварик? – вымолвил он наконец. – Ты сказал Шварик?

– Я сказал – Шварик, – так же отчётливо проговорил Иконников. – И пропади ты пропадом.

Он встал, налил себе в стакан, опрокинул в рот, подхватил бронзовое копыто. С ним вышел на двор. Размахнувшись, закинул далеко в глиняный овраг. Тяжёлый кусок бронзовой отливки почти без брызг ушёл глубоко в мутную жижу оврага. Гвидон бросил через плечо:

– На меня не рассчитывай. Я тут больше не жилец. Живи как знаешь!

И резким шагом зашагал прочь, к грунтовке, туда, где ответвлялась тропинка на Жижу. Именно там в этот момент разгружали дюймовые водопроводные трубы для подводки к дому Прасковьи Кусковой.

Слова, брошенные в сторону дома, заставили Шварца очнуться от короткого шока. Он набрал воздуха и громко крикнул вслед уходящему Гвидону:

– И забудь сюда дорогу, Гиви! Слышишь? Гиви! Забудь!!!

Мужики, наблюдавшие картину, стояли с растерянными мордами, плохо соображая, что им следует теперь предпринять. Собирать манатки или же начинать фундамент? Шварц подошёл, хмуро ткнул пальцем в траншею:

– Здесь, здесь и вон там закапывайте обратно. А это и вот тут не трогайте. Будем закладывать. Здесь пройдёт новый фундамент. Всё, начали! – И ушёл в сруб под новой крышей.

Гвидон энергичным шагом удалялся от Жижи в сторону Боровска. Чувствовал, что внутри всё рвётся на куски. Пройдя два километра, отделявшие Жижу от окраины города, сбавил темп. А потом просто опустился в траву на обочине. Посидев немного, откинулся на спину и закрыл глаза. Было около семи часов вечера, но этот майский день, пришедшийся на середину месяца, даже и не помышлял ещё о том, чтобы начать постепенно укутываться темнотой. Солнце висело над Боровском, неохотно заваливая само себя ближе к линии горизонта. Гвидон знал: ещё пара часов – и светильник этот не выдержит, устанет, надорвётся висеть так долго над майской землёй, что-то лопнет в его круглой сердцевине, и диск его коснётся сначала облаков, затем осторожно притронется к линии между небом и землёй, и сразу после этого горизонт вспыхнет оранжево-розовым, и это неземное сияние продержится ещё с полчаса, до тех пор, пока светильник не исчезнет из виду, целиком забравшись в невидимый подвал.

Иконников открыл глаза и стал неспешно обдумывать ситуацию. О том, что сделал, он не жалел. Злость на Шварца не растворялась, но несколько поулеглась.

«Ну и что теперь? – подумал он. – Сапог и тех не осталось, всё у Шварика этого в избе».

Денег тоже не было. Какие оставались, из совместных, тоже были на кармане у Юлика. Тому удавалось расходовать общий ресурс экономней. Шварц, в отличие от Гвидона, умел, когда надо, и пасть открыть, и зубы показать. Да и поторговаться порой любил, не брезговал, говорил, испытывает при этом приступ творческого подъёма.

– Впрочем, это справедливо, – продолжал обмысливать дела Гвидон, – Юлькиных денег было больше, да и Парашина изба потянула на себя, хоть теперь и не нужна никому. В общем, попал – молчи! – Он поднялся на ноги. – И куда теперь Приска приедет? К Шварикам? Она так в Жижу рвалась. Нет, Шварик всё же гадёныш…

Он медленно двинул в город. На автобус и электричку до Москвы денег бы хватило, но страшно не хотелось домой. И тогда ноги сами повели к тому месту, где он в прошлом году оставил девчонку ту, Ниццу. К местному детдому. Идея, резанувшая по головной подкорке, пока шёл, была неожиданно наглой, красивой и преследовала двойную цель.

Зайдя в здание, наткнулся на какого-то мужика. Вежливо попросил позвать кого-нибудь из начальства. Через пять минут спустилась строгого вида тётка. Оказалось, новая директриса, Клавдия Степановна. Гвидон открыто улыбнулся суровой тётке, достал удостоверение члена Союза художников, развернул и протянул для изучения личности. Та взяла, взглянула и вернула Гвидону со словами:

– И чем же обязаны этому вашему визиту, товарищ художник?

Гвидон пояснил:

– Видите ли… э-э-э…

– «Клавдия Степановна», – помогла ему тётка.

– Да. Так вот, Клавдия Степановна, есть идея соорудить на территории вашего детского заведения памятник, посвященный детям войны. Ну, тем, кто остался без родителей. Сиротам. Тем более что дом ваш, насколько мне теперь известно, предполагает сделаться образцовым, так сказать, одним из лучших. Верно?

– Почему вы так решили, Гвидон Матвеевич? – заинтересованно спросила директриса. – Откуда у вас такие сведения?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю