444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Ряжский » Крюк Петра Иваныча » Текст книги (страница 6)
Крюк Петра Иваныча
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 10:42

Текст книги "Крюк Петра Иваныча"


Автор книги: Григорий Ряжский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Левая нога, когда пошла первая музыка, вздрогнула и присела на месте, временно потеряв устойчивость. Так случалось порой и на кране, когда в ходе длинного подъема в небо он задумывался и забывался, особенно, если погода соответствовала состоянию внутреннего мира на тот момент, и тогда вместо очередного левого шага у него выходило два раза шагнуть правой ногой, не притянув левую до нужного уровня, и каждый раз он почти срывался в пропасть лестничной ограды и ушибался, тормозя в последний момент любым выступом тела за любой выступ лестницы или оградительных перил.

Тамара стояла одна, но Крюкову казалось, что она выглядит так необычно и так прекрасна в своем балетном сухожильном одиночестве, что никому и в голову не придет просто так подойти и пригласить королеву на танец. За время с обеда до танцев он о многом подумал. До конца изменить мировоззрение не получалось, но многое все же передвинуть в себе удалось.

Беда, – подумал он, жалея самого себя, – что нет у меня нужного опыта на человеческое общение и контакт. То работа на высоте, откуда и бабу-то нормальную не разглядишь, сидишь там, как сыч при любой погоде в воздушной одиночке, ничего от жизни не берешь и не видишь ни хера, кроме неба, крюка да поддона с говном. Или дом сплошной с заботой вечной про что-нибудь, а после – время подошло ложиться спать, с Зинкой слева по перине, со свистом ее по тому же краю и заведенным до отказа свадебным будильником, чтоб снова на кран успеть раствор принять с первой машины. А жизнь идет… а жизнь прошла… и нет в ней остановки…

Последняя мысль получилась стихами, и Крюкову хватило знаний момент этот просечь. Кроме того, по счастливому совпадению спина тоже все еще терпела и не беспокоила, оставаясь в полном вертикальном подчинении. Это и явилось начальной точкой отсчета, после которой Петр Иваныч безжалостно стянул вокруг шеи галстук, позеленил его шипром через флаконную форсунку и практически был готов к новой жизни.

Эх, носик бы ей подкоротить, – думал он, в полной растерянности чеканя шаг в сторону надвигающегося приключения, – и форсу от платья поубавить, чтоб в глаза не так людям бросалось. – Худоба ее почему-то совершенно его не смущала – тщедушность эта была не такой некрасивой, как должна была быть. – Добрый вечер, Тамара, – отрапортовал Петр Иваныч, достигнув объекта танца и пытаясь не растерять от страха настрой на галантность, – могу пригласить на тур?

– Здравствуйте, Петя, – ничуть, казалось, не удивилась соседка такому неожиданному заходу соседа по диетпитанию, стол № 2, – с удовольствием.

Он подал руку, и они прошли к центру зала, откуда надо было начинать. И тут к ужасу своему Петр Иваныч вспомнил, что последний раз в жизни он, хотя и по медленной моде, но танцевал с собственной Зиной в гостях у Хромовых через год после свадьбы, на первый совместный юбилей. К той дате он пока не окончательно еще втянулся в нормальность обыденного брака и не держал танцы за необязательную, несерьезную и нетрезвую прихоть. Все же остальные годы пришлись именно на такое отношение крановщика к взаимным перемещениям под музыку, и никакой возможности освоить и создать нужный образ в требуемом порядке больше у него не имелось.

Как это я забыл, мудила, что не могу женщину вести, как надо? – еще раз ужаснулся он, но было поздно. Тамара уже облокотилась рукой на его плечо и начала передвигать ногами, уперши взгляд в лицо Петра Иваныча. Крюков резко покраснел в силу этой еще дополнительной причины, так как представил себе, что весь санаторий только и ждет, чтобы посмеяться над его неловким шагом, а потом подробно доложить Зине о том, что он замыслил совершить. Но замысел, как и прочее дурное, отсутствовал напрочь, компенсируясь страхом, неумелостью и отсутствием наработанного мужского опыта ведения подобных сомнительных дел.

– Вы водичку на вечер попили уже? – спросил он Тамару, пытаясь отвлечь женщину от наблюдения за ногами. – А то, говорят, если перед сном принять, то кишечник отлично разглаживается, – той, что без газа.

Тамара реагировала спокойно и улыбчиво:

– Вместе потом попьем, после танцев, ладно?

Почему-то вспомнилось нелетающее и непоющее существо Слава. Оно желтело в глубине столовой в квартире Крюкова, покряхтывало и протягивало голову навстречу хозяйской доброте, и после этого размякший от ее ласки Петр Иваныч всегда менял ему воду в стеклянной жамочке, наполняя свежей из-под крана. Желудок у Славы работал за Боже мой: регулярно и с положенной плотностью раствора, без всякого санатория и особой скважинной воды, так что, если б не трагическая в прошлом мае случайность, то жить бы еще Славе да жить бесконечно за решетчатой дверкой, демонстрируя домочадцам свое ошпаренное розовое пузо.

Тем временем Петра Иваныча начало основательно лихорадить, и он сообразил, что глупости про Славу и лечебную воду лезут в голову неспроста, а как прикрытие от Тамариной покорности и быстрого согласия на дружбу. Что-то подсказывало ему, и снова из области кишок, что эта видная женщина расположена к нему не по формальным признакам в ответ на обходительность и уместный диалог, а по вполне чувственным показателям, задевающим ее женское начало в результате прямой мужской наводки.

Следующий танец был белым, но по музыке совершенно не соответствовал представлениям Петра Иваныча о назначении такого танца. Больной народ двинул вперед идиотски встряхивать руками и тупо подпрыгивать на месте, включая людей пожилых и приличных на вид женщин. Тамару назначенное шумовое сопровождение совершенно не смутило, она отделилась от Крюкова на расстояние трясучки, подняла обе руки над головой и пропустила вдоль линии тела призывную волну на изгиб, пригласив глазами Петра Иваныча повторить движение в качестве белого танцора. Крюков растерялся. С одной стороны, ни прожитые годы, ни профессия, ни потрясения последних лет не предполагали такого беспардонного его участия в празднике чужой жизни, унавоженного к тому же порцией сдерживающего и трезвого стыда. Но, если посмотреть на ситуацию с противоположного края, от того места, где роились, начиная с обеденного времени, другие доводы и мысли, то и им находилось оправдание на теперешней санаторной танцплощадке, даже, несмотря на чужую музыку, от которой раньше оторопь взяла бы, а не то, что собственное в ней участие.

Тамара тем временем сделала подле Петра Иваныча пару ласковых кругов, продолжая по змеиному изгибаться во весь рост, и он сдался. Крюков тоже поднял руки, чтобы получилось похоже на Тамарины усилия, и пристукнул ногой об пол. Тамара зааплодировала, но и сам он уже почувствовал, что получилось. Тогда он сделал пару небыстрых оборотов вокруг собственной оси, не прерывая биения ногой об пол. Крутясь, он с опаской повертел глазами туда-сюда, но к счастью своему обнаружил, что никому, включая подержанную отдыхающую часть и молодежь, до него нет никакого дела: каждый занимался воплощением собственных ритмических конструкций, и на Петра Иваныча и его партнершу им было наплевать. Тогда его отпустило окончательно, он подхватил Тамару под обе руки и закрутил вентилятором вокруг себя, нагнетая свежий ветер на отдыхающих.

Музыка сменилась с белой на другую, и теперь уже, само собой, имелось в виду, что они – пара. Это было понятно ему, и он был также убежден, что уверенность его передалась и Тамаре.

– Можно, я стану называть вас Томой? – спросил он ее на ухо, когда вновь запустили медленный танец и они приобнялися, чтобы походить.

– Какой разговор, Петенька? – доверчиво и тоже на ухо шепнула ему Тамара. – И даже лучше на «ты», без церемоний, хорошо?

Потрясением это не было, конечно, но мир вокруг так стремительно менялся, завихряясь вокруг Петра Иваныча со скоростью света, переходящего во мглу и тут же проявляясь обратно, что Крюкова немного повело в сторону от основного танца. Он сделал глубокий вдох и предложил:

– Отдохнем маленько, Тома?

Пробыли они до самого конца, но танцевали уже через раз, потому что стали говорить. Тома оказалась образованным и интересным человеком, по специальности заместителем главного бухгалтера, но при этом весь бухучет и годовой баланс держался исключительно на ней. Оба они посожалели о таком нечестном разделении сил, и оба вздохнули, припоминая разные примеры и типы человеческой несправедливости. Петр Иваныч притворничать не решился: ни когда разговор зашел о болезнях, ни – когда о семьях. Сказал, что дома Зина, но навел, все же, легкого попутного туману, что вся она по жизни нацелена на внуков и детей, так что забот у нее и без мужа хватает. Напрямую пожаловаться о недостатке супружеского внимания он не посмел – думал, хватит и внуков, чтоб запутать ситуацию, а там – будь что будет, ветеран высотного труда. Да и порядочность пока не позволяла балабонить впустую, без конкретного повода.

Тома про семью распространяться не стала. Сказала лишь, что ничем особенно никому в этой жизни не обязана, и потому идет по ней в основном самостоятельно, с гордо поднятой головой и не озираясь на трудности. Честно говоря, мало чего из этого объяснения понял Петр Иваныч, но уточнить постеснялся, чтобы не выглядеть полным занудой или подозрительным дураком.

Вечер прошел прекрасно, пахло сиренью, а на подходе, знал Крюков, был жасмин. Он всегда обрывал у Хромовых почти целый куст, и они с Зиной привозили его домой и ставили в вазу с кипятком, чтобы дольше держался. Но сейчас почему-то воспоминание это лишь мазнуло по памяти, прошло скользяком, не оставило аромата любимого растения, а лишь обозначило короткий факт начала лета. И, вообще, любой другой запах теперь перебивался новым, свежим и лучистым, и это было вроде «Ландыша серебристого», которым пахло от Томиной шеи, серег и ушей.

В корпус возвращались вместе и не спешили. Оба жили на втором этаже и на одну сторону. И путь-то был соседний – всего через две двери друг от друга или через один балкон по верху.

– До завтра? – спросила Тома и вопросительно посмотрела на нового знакомого.

– Я тоже завтра на грязь запишусь, – сообщил свое решение Крюков, – хуже не будет, зато там и пересекемся.

На том и порешили. Не прописанную ему санаторным рецептом воду от язвы и гастрита Петр Иваныч пошел пить еще до завтрака, натощак, за полчаса до еды, потому что было настроение. Водичка оказалась тухловатой по сравнению с привычным вкусом воды из водопроводного крана и ожидаемого эффекта не произвела.

Пусть, все равно, будет, – подумал он, давясь от неприятного ощущения внутри желудка. – Может, остановит гастрит на потом, если он готовится. Или целиком язву.

Теперь не таким все это ему казалось значимым, поскольку перебивалось вчерашним событием и продолжающим набирать обороты удивлением от познания самого себя, начиная с момента белого танца. Ночь он почти не спал. Сердце неугомонно работало, распыляя в кровь неуместный перед сном дополнительный адреналин, выработанный в результате нежданного знакомства. Было жарко и томно. Потом он кое-как забылся и провалился в другое неведомое. Там почему-то оказалась Фенечка Комарова: она держала в руках посылку, и он с гордостью заметил, что выведенные на картоне буквы Вольского адреса принадлежат его руке. – Давай, дочк, – помог он ей неслышным советом, – откупоривай. – Фекла надорвала верхний картон и запустила внутрь руку. Оттуда запахло «Ландышем серебристым», и Петр Иваныч явственно почуял, как танцевальная музыка возникает из ничего, просачиваясь изо всех щелей и беспрепятственно разливаясь по барачному жилью, сама становится белого цвета, как и танец, потому что вокруг побелел сам воздух, но не перекрыл при этом Фенин контур. Она снова сунулась в коробку рукой, и на этот раз оттуда появился длинный батон твердой сырокопченой колбасы. Крен запаха слегка сместился и по сумме ароматов стал напоминать собственный – «Шипр».

– От смежников! – радостно приветствовала подарок Фенечка и понюхала батон. – Спасибочки им, не забывают нас.

– От каких таких смежников, твою мать! – в раздражении заорал Петр Иваныч. – От меня это, от меня, дочка! Для отца передачку собирал и для тебя вместе с ним, при чем смежники?

Но Фекла Комарова продолжала благодетеля не слышать и запустила руку по новой. Там она ухватилась за что-то важное, но обратно кулак не пролезал. Тогда она надорвала картон дополнительно к имеющемуся уже отверстию и резким движением выдернула длань назад. Вслед за рукой из темной глубины выпорхнула птица, и она была прекрасна. Размером она напоминала не то крупного голубя, не то небольшую сойку, но при этом цвета, в отличие от обоих, была чистого и желтого. Особенно вид ее выделялся на фоне белесой воздушной среды, заполнившей все жилье семьи капитана Комарова. И тут до Петра Иваныча дошло, что это вовсе не просто желтый цвет, а чисто канареечный – его цвет.

– Слава? – неуверенно спросил он птицу и услышал, как голос его дрогнул, дав петуха. – Это ты, Слава?

Голубиный кенар бывшего владельца словно не замечал и не слышал. Он пристроился на краю бельевой веревки с веселым ситцем, отделявшей капитана Комарова от посылки, и распахнул клюв. Оттуда в белый воздух полилось чистое и ясное пение, с необходимым прищелкиванием между трелями и горделивым внешним видом исполнителя. Петр Иваныч в последней надежде перевел глаза на птичью грудь, обнаружив, что и там имеется также полный порядок: кислотно-розовым и не пахло, голой кожи не просматривалось даже при внимательном и заинтересованном взгляде, перышки и перья были отлично пригнаны друг к другу и никаких следов насилия на теле больше не имелось. И тут до Петра Иваныча дошло, что дело не в ошибке его и не в Славиной к нему посмертной мстительной ненависти, а в гормоне всего лишь. Причиной тому, каким стал теперь его Слава, был натуральный мужской гормон, выправивший бесполого летуна-неудачника в прекрасного лебедя-птицу, полноценного канарея с устойчивым тенором и полетом во весь размах оперившегося крыла. Другими словами, отныне, несмотря на погибель, Слава стал мужиком, и от этого открытия Петру Иванычу стало несравненно легче. Страх исчез вместе со Славой, семьей афганского ветерана, батоном твердой колбасы и цветочным запахом из ушей худощавой подруги…

После завтрака они с Томой разошлись каждый по своим процедурам. Но, не дожидаясь начала душа Шарко, Петр Иваныч забежал к лечащему врачу и потребовал записи в грязевой кабинет: на суставы пальцев, локтей, коленей и на всю область таза.

– Не надо вам, Крюков, – попыталась убедить его санаторная врачиха. – Наши грязи от других проблем полагаются, не от ваших. Вода тоже не показана, кстати, при вашей кислотности.

– Ничего, – проявил настойчивость Петр Иваныч, – от грязи хуже не будет, – и соврал: – По себе знаю. – Про воду вообще смысла толковать не было: пустое – оно пустое и есть, не еда ж.

Время ему выделили на стыке конца женщин и начала мужчин. Ждать пришлось недолго – последнюю женскую грязь смывали прямо перед его заходом. Он приоткрыл дверь в грязевой лепрозорий, чтобы понять, когда заходить, и обалдел. Там, в незадернутом пластиковой шторкой углу помещения, под струями душевой воды стояла Тома с закрытыми глазами, совершенно без ничего, в одних лишь грязных подтеках. Руки она подняла вверх, как вчера в белом танце, открыв бритые подмышки и натянув кожу под грудями так, будто производила своим телом показ белокаменной статуи. Пупок ее был слегка напряжен и выпучился вперед, как никогда не было у Зины – там, наоборот, сколько Петр Иваныч себя помнил, зияла глубокая скважина с покатым краем, как завальцованная поверхность мусоропроводной трубы; попа Тамарина тоже не перевешивала тело вниз, а находилась на уровне пояса и бедер, а сам живот был естественным образом втянут внутрь корпуса, образуя необычный статный контур незнакомой конструкции.

Боже мое… – единственно, о чем сумел подумать Крюков, – вот это да-а-а… Это вещь… – В голове поплыло и закачалось, последний лед был растоплен увиденной грязевой процедурой, в центре которой находилась зам. главного бухгалтера Тамара, его соседка по столу. Когда она вышла, ему уже было все равно, нутро было зрелым и готовым. – Или сегодня или пропал, – подумал Крюков. – Конкретно попробую предложить связь и будь что будет.

Тамара приветливо кивнула ему и пошла дальше. Он зашел в грязевую и осмотрелся. В душе еще, казалось, пахло Томой, ее «Ландышем», и Петр Иваныч зажмурился.

– Раздевайтесь, мужчина! – голос принадлежал не сестре, а медбрату, мужику лет сорока в клеенчатом переднике и с равнодушным взглядом. Крюков открыл глаза, и волнение немного отпустило. Грязь оказалась горячей, она въедалась в локти и обжигала пах. Один пожар снова наложился на другой, удваивая общую картину будущего преступления, и к обеду Петр Иваныч, с отдельно отпаренной промежностью и остальными частями тела, размякшими от Шарко, уже планировал вместе с Томой, как само собой разумеющееся, план вечерних мероприятий. Танцев сегодня не было, и они решили просто гулять и разговаривать…

В корпус к себе они вернулись, когда коридорный свет работал меньше, чем в полнакала и основной отдыхающий контингент уже залег. До этого они говорили долго, и Петр Иваныч, переполненный новыми ощущениями, чувствовал, как его несло. Однако на этот раз, в отличие от того, когда он узнал, что Зина в прошлой жизни не целка, его несло одними лишь словами, нескладными и непрерывными, как будто прорвалась в нем тонкая перемычка, разделяющая годы молчаливой подозрительности, неозвученных мыслей от удивления и восторга окружающей действительностью, которой после откровенно совершенного им танца можно было уже не стесняться.

– Чайку, может, Тома? – спросил он Тамару, предполагая безнадегу вопроса и ответа. – А то у меня кипятильничек имеется – Зина подложила, и посуда своя.

На кой черт он упомнил про супругу, сам не понимал – от судороги, наверное. Они немного перешли за его номер, но не дошли еще до Томиного.

– С удовольствием, – не удивилась Тома и подкрепила ответ, – сейчас зайду и вскипятим.

– Ага, – только и нашел чем отреагировать Петр Иваныч и лихорадочно начал засовывать ключ в замок. Руки слушались плохо, потому что уже чувствовали, скорей всего, что им предстоит предпринять. Тамара пришла без задержки, но со свежим запахом из-под ушей, и Петр Иваныч, моментально уловив его, немного приободрился. – Зачем, – подумал он, – станет она мазаться перед чаем и сном, если не имеет планов на дальше?

– Ну, что? – Тома улыбнулась и вынула из пластмассового пакета бутылку, – вскипятим?

Это был «Белый аист», и он был неспроста – Петр Иваныч сразу понял про это, но сумел сдержать вновь охватившей его дрожи от такого символизма. Что делать дальше, он не знал – как правильно перейти к просьбе, признанию или наступлению. Они выпили первую, причем Петр Иваныч сразу налил по три четверти стакана каждому. Тамару это не смутило. Она закинула одну худую ногу на другую и приняла от Крюкова посуду. Теперь Петру Иванычу казалось, что ноги эти не худые, а очень стройные, как на обложке ларька. Также он знал, что первую пьют обычно на брудершафт и переходят после на «ты».

Мудак, что не дождался, пока «вы» тянулось, – пронеслось в голове, – а то как теперь причину обозначить, когда «ты» уже и без бутылки имеем?

Но брудершафт предложила сама Тома, освободив Петра Иваныча от мучительных сомнений. Они перекрестили руки со второй порцией белоклювого напитка, оба влили в себя содержимое до самого дна, и Тома приблизила губы ко рту Петра Иваныча. Во все, происходящее сейчас в его комнате, он не верил: в сидевшую рядом роскошную даму, хотя и не в платье уже, а в свободной мохеровой кофте, какая была и у Зины, но больше по размеру. Также он не мог до конца поверить в этот первый в жизни брудершафт и в то, что его не послали с самого начала куда следует и не назначили по привычке старым козлом, а вместо этого деликатничали и признавали за интересного собеседника. И, наконец, – в то, что именно он сам, Крюков Петр Иванович, крановщик и ветеран, дедушка, муж и отец, больше всего на свете мечтал сейчас завалить эту чужую ему женщину на кровать, нежно подмять под себя, пропустить под нее кряжистые руки, ощутив на этот раз не уютную Зинину мякоть, а аккуратненькие, как шарики, ягодички, и прикипеть к этой Тамаре всей плотью, всеми остатками мужского здоровья, вжавшись как можно сильнее в этот запах и в эту новоявленную стать…

Ушла Тамара, когда рассвет еще хорошо не разогнался, а ночь за окном уже начала быстро утекать. Измученный новым счастьем Петр Иваныч оставался лежать на спине с широко распахнутыми глазами и переполненным до верхнего края внутренним миром. Чувств было много, и все они были разные. Имелись среди них и противоречивые, и неудобные, и просто гадкие, но те, которых было больше, вытесняли первые, вторые и третьи, не оставляя им шанса на успех. Жизнь с этой ночи стала другой, как бы не старался Петр Иваныч себя разубедить, особенно с минуты, сразу после брудершафта, когда Томка плавно сползла по Петру Иванычу, потянула за ремень штанов и… И, в общем, укрепила брудершафт нетрадиционным способом, про который Крюков знал, конечно, но на деле про который даже думать опасался – не то что с Зиной применять.

К завтраку он не вышел: не хватило сил проснуться и подняться. На вытяжение попал ко времени, но не евши. Блин ему добавили на один больше против прежнего веса, напузырили свежего родона и оставили тянуть спину через блок самостоятельно. Петр Иваныч лежал в спасительном растворе, то ли, словно в обмороке, то ли, как в святой воде, и чувствовал, что с каждым оттянутым друг от друга позвонком выходит из него и тонет в неизвестности тяга к родному дому, к верной супруге, Зинаиде Крюковой, ко всему тому привычному и надоевшему до кислой оскомины житью, которым жил все эти годы, так и не поняв настоящего чувства, так и не отведав настоящей мужской радости от женского удовольствия.

Путевки были полными и у Томы и у него самого – трехнедельными. Первый день теперь, считай, пропал безвозвратно, потому что был без Томы почти целиком. Второй – стал переходящим и решающим. Но, начиная с третьего, Петр Иваныч и Тамара по тайному уговору между собой решили сблизиться настолько, насколько позволяли внешние приличия. Свои неспешные прогулки вдоль оздоровительных маршрутов, совместное трехразовое питье противоязвенных вод, взаимные уважительные приветствия в ходе лечебных процедур, посещения культурного отдыха – все это, конечно, особой маскировки не требовало и до определенной степени допускалось в открытую. Закрытое для чужих глаз начиналось потом, после отбоя, когда неслышной мышью Тома вныривала в неприкрытую до конца крюкову дверь, чтобы остаться за ней и слиться с Петром Иванычем в ласковой любви и пороке. А после снова было утро, и вновь почти всегда без завтрака, но с вытяжкой и взаимным обедом по истечении процедур, и снова ночь…

Так тянулось две полных недели из трех, и к концу третьего вторника Петр Иваныч обнаружил, что начинает выдыхаться. Не как человек, а чисто, как мужчина. Это, естественно, никак не отразилось на его к Томе отношении и любви, потому что к этому же моменту первое напряжение и неопределенность спали, чувство укрепилось и обозначилось уже конкретно, практически невозвратно и Крюков стал ловить себя на мысли, что думает, между делом, о том, что ему делать с Зиной и как остаться порядочным человеком в непростой ситуации, куда загнала его жизнь на отдыхе.

Допустим, – размышлял он, подобравшись к двадцать пятому килограмму суммарного веса железных блинов, – я оставляю Зину и про все ей объясняю. Что, тоже, допустим, делает она? – На этом фантазия обрывалась, потому что представить себе такого в реальном исполнении он не мог, хотя и был теперь вынужден представлять. – Зина не убьется, знаю, но может покалечить себя ненароком, не впрямую: сердце прихватит или через резкую отдышку сможет себя не уберечь, свалиться в падучую через нервный удар. – От одной этой мысли батька в штанах сжимался в ужасе и его не хотело отпускать назад. – А, по другому если взглянуть, – перестраивал ход мыслей крановщик в то время, как хрящевые промежутки напрочь выходили из зацепления, высвобождая зажатый башенным сиденьем нерв, – она меня сама подвела, когда замуж шла, всей правды не донесла, а я верил, как дурак. Вот и доверился… – Стройно, все одно, не получалось: вина собственная покамест превышала необходимое чувство обороны и ровно так на так не выходило. – А, может, я и не любил ее никогда, Зину-то? – вдруг соскочило с накатанной трассы отдельно взятое рассуждение. – Жили себе да жили, пломбир лопали сливочный, детей подымали совместно: беды не было никакой, но это не значит еще, что было счастье. Поэтому получилось без испытания на прочность, без проверки на стороне и без сравнения про то, как еще бывает. А тут подобралось сравнение, и многое стало понятней. – Такая манера мысли была гораздо ближе к намеченной цели и уже больше соответствовала моральному подходу и нравственному истоку. – Ладно… – подумал Петр Иваныч, перекатываясь на твердую скамью, – завтра еще пару блинов попрошу кинуть, потяну спину, как положено, может, еще чего вытяну насчет того, как быть…

Спина, он чувствовал, шла на поправку категорически с каждым новым весом. Днем он пробовал приседать и резко отрываться от земли обратно и замечал, что ни быстрой отдачи в крестец, как раньше, ни заунывного результата, сплетающего к концу дня спинные жилы в жидкий узел, больше организм его не фиксировал, а реагировал на принудительные усилия аккуратно и впопад. Другое дело – то, чем он так неосмотрительно увлекся после каждого отбоя ко сну, требовало теперь сильного передыха, потому что мужское начало иссякло до отказа, оставив лишь желание нежности, доброго слова, открытого сердца и светлого совместного с Томой будущего…

В этот вечер Тома ушла от него раньше времени, так как хотела спать. Приласкать ее на постели он даже не пробовал – просто нежничал, так как неоспоримо знал, что, все равно, ничего сейчас не выйдет – нужно время на восстановление физической страсти плюс крепкий отдых. Она оказалась понятливой: ничего не сказала, просто попрощалась и ушла.

А на другой день Петр Иваныч Тому потерял, и это было в высшей степени странно. На обед она опоздала, а на ужин не явилась. Свет в комнате у нее не горел, про планы же свои она ничего Петру Иванычу не сообщила. Другой день стал похож на этот – такой же удивительный. Мельком он пересекся с ней на водах, но она только махнула Крюкову неопределенно и снова не попала к ужину. И снова свет у нее не горел.

А потом осталось два дня до возврата домой, и Петр Иваныч решил действовать. На грязь он явился раньше мужских часов – в женские, и стал ждать подругу. Она пришла с небольшим опозданием против стыковочного времени, с полотенчиком в пакете и веселая. Только Петр Иваныч собрался приподняться со стула и вопросительно открыть рот, как кабинетная дверь распахнулась и оттуда раздался зычный голос медбрата:

– Охременкова, на грязь!

Тома развела руками – мол, не везет остановиться, Петя, и юркнула в грязевую процедурную.

Однако Петр Иваныч рук ее не заметил, так как в этот момент и стукнуло внутри молотком – кто она была и кем являлась – Тамара-то. Женой она была натуральной проклятого Берии, ненавистного очкарика, прораба Охременкова, бога с маленькой буквы, недостойного сына своего отца, прихвостня Отца всех народов и времен, лысогрудого кенара из сонной сказки про терпенье и человеческую мораль. А вторую путевку ветеранскую, выходит, он себе хапнул, наплевав на положенную не ему скидку, и жене передал, Тамаре. И она поехала, значит.

Петр Иваныч тяжело приподнялся и пошел в чистом направлении от грязи – в столовую. Перед едой зашел на воды, принял внутрь стакан тухлого питья и почуял, как заныло в кишках. Нет, теперь это была не спинная боль, не стволовая и не нервная – это было совсем другое направление: новое и не менее отвратительное.

До вечера он пролежал на спине, пытаясь унять неподвижностью образовавшуюся в нем проказу. Помогало это плохо, тем более, что жена Охременкова, Тамара, тоже не подавала никаких признаков жизни: ни извинительных, ни обвинительных. К ужину попытку приподнять себя он сделал, но передумал, когда представил, что снова придется проглотить воду из минерального источника, и она с такой же силой окатит его нутро. Когда внутри немного утихомирилось, было часов около десяти, и коридорный свет вновь работал вполсилы. Он вышел из номера и, пытаясь не создавать лишнего шума, дошел до Томиной двери. Свет через нижнюю щель оттуда не проникал. Но, напрягши слух, Петр Иваныч засек нечто, что заставило его замереть на месте для того, чтобы совершенно исключить случайные звуковые помехи, сбивающие картину возникшего подозрения. Он вжался в дверь, но все, вроде, было тихо. Тогда он вернулся к себе, не переставая думать о нехорошем, и вышел на балкон. Ничего не изменилось и там, кроме одного: Петр Иваныч Крюков, как пожилой неопытный скалолаз, уже перебирался на соседний балкон, открывавший ему прямой путь к искомой точке. Первый перескок удался, но безопасен не был. Это Петр Иваныч понял, когда оторвался от своего балконного кафеля, но еще не приземлился на другой. Следующий был третий по ходу туда и последний. И он его тоже совершил.

Лучше бы Петр Иваныч этого не делал. Штора в Томину комнату была слегка отдернута вбок и не перекрывала часть окна. Как раз туда, в этот промежуток и падал луч ночного санаторного фонаря, высвечивая внутреннее непотребство. А было там вот что. Поперек кровати, задрав худые ноги в потолок, лежала на спине обнаженная Тамара Охременкова во всей своей балетной неприглядности, а поверх нее трудился, не покладая сил, грязевой медицинский брат, тот самый мужик с равнодушными глазами и под сорок. Тома тихо подстанывала в такт братовым качкам, а он, в свою очередь, покряхтывал, как когда-то делал верный кенар Слава от неумения доставить другую радость хозяину своим голосом.

Петра Иваныча качнуло в направлении фонаря, но он сумел удержаться на ногах. Жизнь рушилась не меньше, чем тогда, с Павликом и Зиной. Обдумывать это времени не было: хотелось испариться, убежать, улететь в темноту и никогда не вернуться назад. А еще хотелось другого, более справедливого: протянуть руку в световой проем, дотянуться до кровати, собрать кисть в сухой замок, так, чтоб забелели в темноте косточки и кости, и давить, давить, давить, давить…

Высоты Крюков не боялся в силу профессии – не испугался ее и теперь. Он перенес тяжесть тела через балконную ограду и забросил ногу на другую сторону, подальше от двойного преступления. Темно было уже окончательно – под ним расстилалась полная тьма, пробить которую сил фонарю не хватало, и поэтому второй отрыв от Томиного кафеля в сторону промежуточного балкона был сделан им почти на ощупь, интуитивно, по зову убегающего вон сердца. Как раз он-то и пришелся на тьму, на пустоту, на твердое покрытие и погибель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю