Текст книги "Крюк Петра Иваныча"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Слава тебе, Господи мой хороший, за все, как ты окончательно устроил, за Пашку моего, за друга его Ефима, за подругу их, рабу Божию Светлану и за все другое – за все тебе слава!
И тут его опять немного кольнуло, потому что он вспомнил вдруг, что придется что-то наврать Зине про невинно убиенного Славу, кенара из их квартиры, либо, на худой конец, – канарейки. Но теперь это его пугало уже не очень, потому что, как бы не вышло объясниться с Зиной насчет Славы, их Пашка больше не был пидор…
История третья
САМОСУД ПЕТРА ИВАНЫЧА
Если не брать во внимание каверзных происшествий, приключившихся внутри собственной семьи за последние пару лет, то больше всего на свете крановщик Петр Иваныч Крюков ненавидел всего три вещи. Причем на первостатейность отношения каждая из них все равно не претендовала, хотя и числилась в основных неприязнях жизни. Это означало одно лишь: место для главного негодования, такого, что может превзойти, погубить и выстрелить ядом, того, что нельзя превозмочь ни внутренним, ни наружным силам душевного свойства и не подчинить разуму головы, пребывало пока в резерве и продолжало оставаться пока не востребованным.
Отсюда и тянулся внутренний покой крановщика Крюкова, отсюда и был он уравновешен, мирен и тих в каждодневном житье с любимой женой Зиной, тремя сыновьями, отделившимися, но не отделенными, четверкой совершенно здоровых и бодрых внучков, включая девочку от Валентина, и высотной своей специальностью, ежедневно по рабочим дням вливающей, в зависимости от высоты крана, разновеликие адреналиновые дозы в кровь Петра Иваныча.
Из неприятностей и нетяжелых расстройств отчетного периода выделял Петр Иваныч в качестве нехорошей лишь прошлогоднюю свою ошибку: это касалось допущенного им душегубства по отношению к другу своему или подруге из числа летного состава членов семьи, вернее, из тех, кому летать и песни петь положено, а не умели или же не хотели просто хозяину угодить в таком нехитром желании. Зина тогда, помнится, основательно расстроилась обвалившейся на Славкину голову внезапной болезнью, которая не только загубила семейную канарейку Крюковых, но и измяла ей попутно все внутренности вплоть до выхода кровавого сиропа из миниатюрной птичьей аналки. Зина в тот день плакала, а Петр Иваныч – нет. Он бережно завернул Славу в тряпицу, перетянул многократно ворсистой зеленой ниткой мулине, наподобие кокона или покойницкой мумии, и снес во двор, в глубокое захоронение, поглубже от котов и прочей дворовой нечисти, охотливой до чужих могилок. Это также не означало и не указывало на бесчувственность и бессердечие Петра Иваныча в тот день и потом, поскольку причина для того, чтобы не страдать вместе с супругой, имелась гораздо весомей, нежели распустить слабые слюни и плакаться в женину жилетку из-за потери щипаного кенара, от которого ни парения свободного не дождешься ни чистого свиста вперещелк, как у других владельцев. И причиной того бодрого настроения было обретение себя сызнова в качестве незапятнанного сыном отца.
Вечером они Славу помянули все тем же «Белым аистом», покушали вчерашнего холодца со свекольным хреном и отошли ко сну, каждый на свою ровную половину кроватной перины. Тогда-то, перед тем как уже лечь, Зина и сказала Петру Иванычу:
– Петь, может, и вправду тебе глаза пойти осмотреть, а то узелок на Славе вязал когда нитяной, так два конца свести не мог, я видала ж. Чего ж тебе мучиться без глаз, может, переменишь установку-то на зрение, все-таки, не молодой уж, пора б на очки перейти пробовать, а не тыркаться с полуслепу-то, а?
В этом и состояла первая крюковая ненависть, к стекляшкам этим наглазным, которые другие мужики нацепляли, чтобы часто мудрость человеческую подтвердить просто лишний раз и вид. А на деле не мудрость выходила, а сплошная иллюзия, суррогатовый заменитель внешней оболочки с гладким отражением от стеклянной полировки. Почему-то от мужиков очкастых его не то, чтобы воротило, но не вызывало доверия к ним, не хотелось общаться больше, чем по нужде, да и без нужды лишний раз останавливало от разговора, пускай случайного даже и без последствий.
С другой стороны, Петр Иваныч частенько ловил себя на отсутствии нелюбви этой, как отдельно взятого ощущения, в отношении лишь женского пола, ну, а точно формулировать если: ненависть, так или иначе, присутствовала и была все такого же устойчивого сорта, но уже еле заметной, почти не чувствительной, если только какая-нибудь исключительная особа не допечет чем-либо дополнительным, кроме очков. А так, без специальной причины – вполне обстоятельство это считалось терпимым и в нормальном согласии уживалось с внутренней шкалой табели о рангах, где все обозначено: кто есть кто и почему этот, а не другой. Из недосягаемых для практической стороны жизни вариантов столкновений исключение составляли преимущественно теледикторши и другие ведущие телевизора из всех цветных программ: их всех Петр Иваныч, приравнивая по ненависти к мужским очкарикам, поголовно считал проститутками, маскирующими собственную нечестность модным прикидом на холеной морде. Одну особенно ненавидел, которая про политику постоянно выступала, а была – ему это всегда про нее казалось – никому неподотчетна в независимости от излагаемого диалога. Сама на татарку то ли похожа, то ли на казашку недокормленную с чудной фамилией, неприличной по звучанию типа Манда или как-то близко. Она чаще других перемену на морде устраивала: то узкие подцепит, как щели с дымкой, то другими стекляшками полфотокарточки перекроет, чтобы с трудом признавали выставленное на обозрение страхолюдство, а то и вовсе в самых обычных очках ни с того, ни с сего заявится вдруг, по типу, мол, я, как и вы, уважаемые избиратели, я такая же самая, нормальная, моральная и обещаю все проблемы уладить, если голос свой, куда следует, опустите. Петр Иваныч потом еще сокрушался, что не в том округе проживает, где она выставляется по выборам, а то непременно черканул бы синим шариком по портрету с фамилией, ровно поперек блядских очков и фальшивых обещаний.
Из близлежащих четырехглазых мужиков Крюков выделял конкретно двоих: Павлушкиного напарника по труду и творчеству, Ефимку, с одной стороны, и строительного прораба Охременкова – с другой, ежедневной и ненавистной. Выделял, потому что оба представляли полярные концы принципа и по этой причине являлись четкой борьбой противоположностей при отсутствии единства. Фимка, не говоря, что Пашкин кореш, был натурально слепой, щурился по-честному и всем видом своим подтверждал несостоятельность зрительного органа. Кроме того, как не забудется теперь Петру Иванычу до самой смерти, история была в том году, в какой Фима роль сыграл, можно сказать, главную, разъяснил отцу суть не случившегося с сыном позора и невольно тем самым разложил несчастье по ячейкам совести и глупости. И потом – как художнику без острого глаза? А никак. И был он положительный полюс для сравнения среди тех, кто очки таскает.
Охременков же права такого явно не имел – с наглазниками своими явно дурковал не по чину и не соответствуя профессии. Глядел через них пасмурно, с вечной отрыжкой недоверия к подчиненному персоналу и другим строителям, орал «вир-ра!» уже, когда бетономешалка отъехать еще надежно не успевала – все ускорить желал и так напряженный процесс сдачи каждого этапа работ для быстрейшего закрытия процентовки.
Формалист, – глядя как выслуживается немолодой, но энергичный прораб, думал про него Петр Иваныч. – В тридцать седьмом бы у него это не прошло, при Сталине-то, там бы быстро разобрались, кто он по характеру и на самом деле. Берию, вон, говорят, из-за пенсне расстреляли и за баб, что перееб бесчисленно, а не за политику и должность. Политика для видимости была только, для отвода глаз.
Мысль о том, что Охременков лицом похож на злодея Берию, стала приходить Петру Иванычу не так давно – сразу по окончании истории с сыном, с Пашкой. Роль, в которой так необдуманно не повезло присниться Охременкову в ходе сна крановщика Крюкова, никак не желала соединяться с образом малого строительного начальника, каковым Охременков на деле являлся. Причем, был бы если другим финал тогдашней разборки в спальне Петра Иваныча, куда Охременков с поджатой ногой, в окружении белого сияния нагло заявился никем другим, как Богом-Отцом с распахнутой настежь протухшей птичьей грудкой, то, может, и не стал бы Петр Иваныч подмечать за ним неприятных особенностей, включая очки и схожесть с прошлым палачом времен еще одного Отца родного. Если б, например, насоветовал в том сне Бог-прораб меры принять безотлагательные к наследнику прямой фамилии, к совести призвать или же молитвой нужной поучаствовать, скажем, то куда б ни шло еще, пронесло бы стороной, наверное, резко выросшую неприязнь к нему крановщика. Но он, хоть и во сне, но наглости набрался и приказал так, как есть, все оставлять, без отцовского вмешательства, а только силой прощения и терпежа присутствовать в несчастье. И ждать, когда утрясется все само, без ничего.
Год прошел с тех пор, ровно год почти с конца прошлого мая по конец нынешнего, и сила отторжения от этого человека в Крюкове не утихала. Даже находясь на верхотуре рабочего места, выискивал всякий раз Петр Иваныч со своего высшего ракурса неприязненный профиль и целил в него сверху недобрым взглядом, ловя фигуру целиком на перекрестье носа и горизонтально поставленного заскорузлого пальца.
Это и было второй по очереди ненавистью – недавней, но ничуть от этого не пострадавшей по силе проявленного внимания. Вернее, – сам он и был ей, прораб Охременков, следующим списочным пунктом и являлся, образина, в перечне моральных ценностей, тщательно составленном Петром Иванычем Крюковым – безупречно честным человеком, порядочным семьянином, ветераном многолетнего высотного труда в тех местах, где сила небесного притяжения примагничивает к себе земную поверхность, протыкаясь вертикалью башенного крана грузоподъемностью в зависимости от типоразмера и назначения будущей конструкции.
Была, однако, и третья суровая составляющая, не уступающая первой и второй, даже если их сложить воедино, и тянула по этой причине не меньше, чем на целый ненавистный параграф. А была это болезнь Петра Иваныча – его же вечная мука, отпускающая негибкие органы спины в расслабление и бесчувственность лишь в лучшие моменты жизни и труда, когда проходили они лежа, в основном, и без любой вертикальной перегрузки. Недомогание это, тупо называемое остеохондрозом, Петр Иваныч любил часто сравнивать с собственным башенным краном, потому что для такого сравнения внутри болезни имелись все необходимые параметры: сам непосредственно ствол позвоночника с бесчисленными позвонками-ступеньками, венчающая конструкцию башня, откуда берутся и куда потом возвращаются управляющие болезнью сигналы с болью или без, а также дополнительно встроенная в механизм пилорама, разрушающая стройную картину представлений о законченности сравнительных форм радикулита и подъемного механизма. Зато, если пилорама эта включалась на полный оборот, дергая за выступ каждого нерва на всем пути вращения сверху и вниз и безжалостно посылая выработанный сигнал строго в наивысший чувствительный отдел, то тогда именно она, а не кран, становилась определяющим заболевание и муку механизмом подчинения Крюкова здоровья.
Порой, в последний уже период, с мая по май, Петр Иваныч обсуждал сам с собой теорию терпения и уступки.
Допустим, – думал он, – что б я в жизни своей предпочел: что б Пашка пидором оставался, но радикулит исчез на вечность, канул, как не было бы его совсем? Или наоборот: Пашка больше не пидор, а мука продолжает длиться на весь остаток? Собственно, так и есть теперь, – догадывался он, но по факту, а не по предположительному обмысливанию, – такую наличность и имеем, этим и располагаем, так к чему это я? А к тому, – тут же додумывалось ему вслед за Пашкиной версией, – что, пожалуй, теперь он бы пошел на такое, но лишь в варианте прощения мучительной болезни за счет Зинкиной отдачи Славику на условиях и ее тоже самодурства, а не только как результат Славикова насилия.
Такой вывод ужасал Петра Иваныча жестокостью и практичностью подхода, и это снова надежно означало одно: боли были честными, порой непереносимыми, и в силу сидячей жизни на кране радикулит отступать не собирался. Менять болезнь было не на что, кроме заслуженной пенсии, куда Петр Иваныч переход не планировал, а другие варианты прервать страдания упирались, так или иначе, в беспомощную медицинскую науку о нездоровье спинного ствола.
Одним словом, дни тянулись и годы, ровно как и приступы, образовывались и рассасывались с переменным результатом, синхронизируясь с возрастными изменениями. И было так до тех пор, пока ужасное происшествие не прервало нормальный ход болезни, развернув ее в совершенно другую неопределенность: нежданную и подлую.
Тогда-то и подловил его прораб Охременков-Берия возле основания крана, как только он поставил ногу на твердую земную поверхность, и предложил:
– Слышь, Иваныч, тут две путевки мосстроевские с управления прибыли на санаторное лечение. Обе по линии органов нервных путей, обе ветеранские и с хорошей скидкой. Берешь одну?
«Да» или «нет» – реагировать сразу было не в характере ветерана. Крюков молча окинул нелюбимого прораба с головы до пят, мысленно прикидывая на него последний приступ собственного остеохондроза, полюбовался своим отражением в охременковских очках и с нужной хмуростью ответил:
– Завтра скажу, держи покамест.
– Ну, ну… – промолвил Бог-начальник. – Смотри, чтоб кто другой больней тебя не оказался, пока я добрый, – он махнул рукой и добавил: – До завтра до обеда держу, дальше – в кадры передам, там к другому ветерану пусть пристраивают, – и побежал дальше по краю свежего котлована.
– И то правда, Петенька, – призывно обратилась к супругу Зина, – поехай, подлечи спину-то, там, говорят, вытяжение имеется, и сухое и под водой: все, глядишь, полегчает, а то сил нет глядеть, как ты маешься: меня самой, бывает, спазмом сводит от твоих страданий. И потом… – она хитро замялась, – все нервы между собой в единый ком увязаны, так что настроение и прочая сила, – она опустила глаза на штаны мужа и довела фразу до ума, – тоже от спины зависят, от главного нервного пути…
Это была уловка, и оба они об этом знали, но оба не стали комментировать Зинин шутливый намек, так как физическое здоровье супруга для Зины давным-давно уже стало первейшим и гораздо более значимым, нежели мужское его наполнение, а Петру Иванычу, в свою чередь, не хотелось обмусоливать даже по шутке гипотетическую возможность увязки болезненной части нервов со всем остальным комом в целом, тем более, что комок этот влияет, говорят, на сферу межполовых отношений мужчины и женщины. Поэтому спорить он не стал, а согласился. На другой день Крюков выкупил путевку и оформил отпуск на излечение от спины.
Санаторий оказался по нервным заболеваниям и средним, а не шикарным. На последнее Петр Иваныч тайно рассчитывал, но не вышло. Зато, кроме приспособления для подводного вытяжения страдающих органов тела, имелись дополнительно грязь и воды. Сама вытягивающая спину установка была простой, как бетономешалка, но действие оказывала сильное. Дело обстояло так: к укрепленному на поясе ремню через веревку привешивали груз, пропускали его через блок, и он свободно болтался в воздухе, направляя собственный вес в сторону земли. Другой ремень закреплялся под мышками и фиксировал место расположения самого больного, тормозя его от сползания вслед действию груза. Всякий раз при наступлении очередной растягивающей процедуры груз увеличивали еще на один пятикилограммовый железный блин, и земная тяга, смягченная сопротивлением архимедова закона, все дальше и дальше отделяла больной позвонок от здорового, высвобождая зажатый сидячим трудом пострадавший нерв – типа того. А сам Петр Иваныч в момент оздоровительного вмешательства в радикулит пребывал в голом почти состоянии в ванне с водой, куда медицинская сестричка растворяла родон для болеутоления и снятия воспалительного напряжения. Одним словом, механизм действия лекарства был предельно ясен, ничего хитрого и потаенного в нем не обнаружилось и, шутя про себя, Петр Иваныч пожалел как-то во время второго захода на тянучку, что не имеет под рукой башенного командоконтроллера, чтобы поуправлять процессом, «майнуя» себя самого согласно свободному волеизъявлению.
В общем, процедура Петру Иванычу понравилась, она бодрила ему тонус и частично будила воображение. Сестра на вытяжении была теткой бойкой и чем-то напоминала его Зину: статью, основательностью, неохватностью бедерного измерения и добродушной улыбкой. Короче говоря – была своей в доску и именно так, как к этому привык Крюков, как понимал людское единство на протяжении всей жизни. Наверно, по этой причине за те процедуры, пока он втягивался в процесс обновления позвоночника и разъединения отдельных грыж друг от друга, он ни разу серьезно и не подумал о сестричке, как о женщине – дома ждала точно такая же, но еще лучше знакомая и гораздо более близкая. И когда вынутый после сеанса Петр Иваныч, чтобы не растерять межпозвонковый результат, перекатывался из родонового ванного корыта на скамью в одном лишь широченном ремне, охватывающем пояс выше бедер, то в этот момент его обнаженное мужество находилось в абсолютном доступе для свободного осмотра персоналом. Но и в эту рисковую минуту не подкатывала к нему изнутри порочная мысль по отношению к процедурной сестре, и мужество не вздрагивало слабо даже с тем, чтобы разогнать себя в реактивный эффект и нанести моральный урон посторонней милой женщине. Так что, крюково воображение упиралось каждый раз в теоретическую невозможность быть реализованным на деле, но все равно, тонуса оно от этого не лишалось и продолжало бодрить хозяина почти до самого обеда.
Первый обед не стал лучшим, так как повязан был с короткой острой болью в крестцовом отсеке спины. Вообще, вся спина, целиком, эту часть жизни пребывала в стадии ремиссии, то есть, не в худшей форме по болям и нытью, и излечение носило – так получалось – профилактический больше характер, с целью подправить будущие искажения. Но после того, как убрали борщевые тарелки и унесли блюдца из-под винегрета и селедки, то на замену начали развозить рыбные котлеты типа хек-треска в сухарной обвалке. Тогда-то Петр Иваныч и вздрогнул неудачно, слишком для своего возраста резко, не сумев четко преодолеть реакцию на котлеты, засевшую в нем с прошлого мая. Сами котлеты были, само собой, ни при чем. При чем – был Пашка, его младший талантливый сын, которому еда эта и предназначалась. Дело было непростым, но никто, слава Богу, так про историю ту ничего не прочуял, да и кончилась она тогда по счастливому финалу, как результат самодельно допущенной оплошности и дурацкой отцовской вины за подозрительность и недоверие к своему же дитю. Но от котлет с той поры, выполненных из рыбного мякиша, Петр Иваныч отказывался – не мог преодолеть отвращения к белковому продукту, несмотря на сильный фосфор и кальций в хековых костях. Зина удивлялась, но всегда находила, чем второе блюдо заменить на другое. Аллергия возраста – объяснил Петр Иваныч про котлеты, и вскоре легковерная Зина перешла с прокрученной рыбы на целиковую: жареную с луком, тушеную и запеченную в фольговой бумаге, и тягостное воспоминание обретало совсем иной уклон – в таком виде Петр Иваныч употреблял ее с удовольствием, и желудочной коликой его не пробивало.
Рыбные котлеты он есть не стал, тем более, что за его стол к моменту второго блюда подвели даму и сообщили, что отныне это будет ее место на время всей санаторной путевки. Дама вежливо поблагодарила, приветливо кивнула головой Петру Иванычу и сказала:
– Здрасьте!
– Будьте любезны, – так же достойно отреагировал Петр Иваныч и слегка пошевелил стулом – просто так, из вежливости.
Знакомство состоялось, и женщина присела на выделенный стул. Тут-то и пришла Петру Иванычу спасительная идея – с помощью чего можно выгодно усилить произведенный на даму первый эффект доброго соседства. Он кашлянул в сторону, снова просто для приличия, и предложил:
– Тут такое дело… – он слегка помялся, но решил, все же, идти напролом. – Есть лишняя порция. – Крюков загадочно кивнул к потолку и тут же указал женщине глазами на свое невостребованное второе блюдо: – У меня рыбный запрет – такое дело: аллергия на все виды, – он немного переборщил, тут же успев о сказанном пожалеть, потому что могли быть и другие потом рыбные вторые, не котлетные, а гораздо более съедобные варианты. Однако, было поздно – слово он выпустил и надо было дальше подтверждать вежливость королей. – Так что… – он плавным движением подвинул тарелку к соседке и выполнил красивый жест кистью руки: мол, нате, пожалуйста, кушайте, уважаемая, а словами добавил: – От всей души, гражданочка, по-соседски, не обижайте.
Женщина обижаться и не подумала. Она тоже улыбнулась в ответ, принимая соседское знакомство, и дала знать:
– А знаете? Я съем вашу порцию, пожалуй, у меня к рыбе отношение своеобразное – чем вкусней окажется, тем полезней, все-таки это не мясо, а натуральный продукт, в том смысле, что из живой природы, а не выращенный в неволе с биодобавками. – Она весело подцепила одним вилочным уколом обе котлетки и, перебросив их в свою тарелку, дополнительно пояснила: – И к вегетарианству, как никак, поближе, к здоровой жизни без холестерина.
Что последнее слово означало в каждодневной жизни, Петр Иваныч не знал, хотя и слышал, но на всякий случай компот из сухофруктов решил не предлагать, чтобы избежать согласия симпатичной соседки и на эту часть обольщения. Он подумал об этом как-то сразу – об обольщении, без подготовки, но с приятным чувством мужского достоинства и маленькой одержанной им победы на ниве культуры и четкого обращения с незнакомым женским полом.
И то правда – из женщин он за период всего длительного брака общался только с Зинаидой, как с женой, с невестками, Анжелой и Катериной, но те были родня и моложе на поколение. А так… – ну, к примеру, кассир в строительном управлении, Клавдия Федоровна – вполне миловидная особа, ниже Зины ростом, чуть старше и немного толще телом, без очков ходила, с открытым лицом и всегда через кассовое окошко выдавала Петру Иванычу хорошую улыбку вместе с зарплатной ведомостью на роспись. У нее лично Петр Иваныч расписывался лет тринадцать подряд, и ему почудилось к концу последнего тринадцатого года, что между ними установилась некая промежуточная связь: теплая и однозначная, и что промежуток этот в действительности гораздо короче, чем ему казалось, и вполне досягаем для преодоления зарешеченного проема кассовой выдачи. И как только толкнулась у него впервые такая мысль, Клавдия Федоровна ушла на больничный, и долго-долго ее замещала другая кассирша, равнодушная и не всегда отдающая мелочь до конца, в отличие от Клавдии Федоровны. А когда истек почти год со времени этой кассовой замены, то Петр Иваныч понял вдруг, что старая кассирша никак не утекает из памяти, и что его не отпускает теплое мужское воспоминание о ней, и что жизнь без нее не кажется такой наполненной ожиданием очередной зарплаты или премиальных, так как не сопровождается больше улыбкой через окно и мыслями о намеке, который такая улыбка может у мужчины вызвать. Ни разу, однако, не сделал попытки Петр Иваныч приблизиться к Клавдии Федоровне на расстояние близкого знакомства и разговор затеять не про выдачу и ведомость, а любой другой, хотя и уверен был и внутренне убежден – контакт такой мог быть продуктивным и внести в жизнь его не только разнообразие, но и лишнее чувство. А через еще один квартал на другой, когда сдали очередной объект и получали премиальные, то случайно Петр Иваныч от очереди-то и вызнал, что померла давно уже Клавдия Федоровна от рака, так и не вернувшись обратно с больничного, на котором и скончалась. Кроме этой печальной новости, он понял вдруг, что не знал даже, есть ли у его избранницы муж, дети и, вообще, семья, и смогла бы кассирша ответить Петру Иванычу взаимностью независимо от его тайного устремления к ней, – сама по себе, без его многолетнего немого намека.
В тот же день после обеда он вернулся к себе на кран и задумался. Странно, но лез он наверх, к себе в башню, как всегда, тяжело, но не настолько, как должно было бы ему забираться с учетом полученного из премиальной очереди известия. Это была не вполне понятная самому ему смесь, и состояла она из противоречивых кирпичиков: был там и страх за себя и за свой немолодой уже возраст, и сожаление по покойной пополам с горестью о так и не состоявшемся хорошо знакомстве с ней, и искреннее удивление, что такое вообще могло произойти с живым и здоровым человеком, к которому привык за многие годы, как почти к родному, хоть и через решетку денежного окна. Но с обратной стороны кирпичной кладки имелось и другое вещество, хотя и более шаткое, на другом растворе замешанное, но было, все ж, было и тоже состояло из едва намеченного душевного облегчения; поскольку нет человека – нет проблемы и нет, таким макаром, будущего тяжелого выхода из ситуации изменчивого характера, которая всегда может случиться, почему нет-то? Да и Зине спокойней от его покоя, а его покою – от отсутствия другой причины волноваться и волновать.
Небо в тот печальный день тоже было грустным: без баранов, перьев и остатков порушенных ветром одуванчиков, выполненных из пористых облаков, а не плотных туч. Кран на том объекте был таким, как он любил, – высоким и подпирал небо под самый край нижней дымки, так что изучать и рассматривать то, что происходило на самом верху в пределах человеческого взора, крановщику было удобней, чем другим соискателям. Но часам к пяти, к началу явления захода солнца, оно прожгло-таки себе внушительную дыру в поднебесье, и остатки оранжевого вечернего света упали на крюкову башню, придясь вровень с красной аварийной кнопкой «Стоп».
Петр Иваныч посидел еще немного, до момента, когда снизу заорали уже, что работы на сегодня ему нет, а машина, что вываливала – последняя; поперебирал в памяти все лучшее, что связывало его с мертвой кассиршей все тринадцать лет единства посредством общения через проем, и отметил, будучи уже на полпути к земле, что не только не знал ее семейного положения, но и низ тела никогда не видал у Клавдии Федоровны, то есть, всего того, что располагалось у нее ниже пояса, ниже уровня решетки окна. «Толще Зины», как он решил – могло касаться лишь верха корпуса, а остальная часть запросто могла оказаться изящной и более вытянутой, чем у супруги, и вполне допустимо, что не менее волнительной. Зине он про быстротечную смерть кассирши из стройуправления рассказал в тот вечер, и они оба пригубили «Белого аиста» за упокой ее души…
На Клавдии Федоровне список несовершенных Петром Иванычем подвигов заканчивался, но факт этот все равно не являлся разрушительным и позорным. В другие годы, после ее смертельного ухода он иногда задумывался над причиной своей нестыковки с другим полом, но всякий раз, вспоминая зачаточность любой встречи с посторонней женщиной, Крюков кишками понимал, что ничего с этим не получится и даже знал, почему – потому что все почти они были такими именно, как его Зина: и по телу, и по обращению, и по понятливости.
Эта, которую подсадили к обеду, была совсем другой, и Петр Иваныч уже понял это, как только ее подвели, и его подмыло предложить ей свои рыбные котлеты. Прежде всего – она была абсолютно худой, даже, можно сказать, тощей. Но, чудное дело, тощесть ее не показалась Петру Иванычу убийственной, а наоборот, – то, как она тыкнула вилкой по обеим котлетам тонкой ручкой и перенесла их к себе, чтобы сбросить на свою тарелку при помощи такого же тонюсенького наманикюренного пальца, как повела по сторонам длинной шеей, как у лошадки, с двумя боковыми подкожными жилами по всей ее протяженности, удивило Петра Иваныча необычностью манер и даже заинтересовало.
Даме лет было пятьдесят, но также понятно было, что и больше еще. Очки тоже были, но не выглядели неоправданно. А звали незнакомку просто отличным именем – Тамарой. Отчества она, в разрез Петру Иванычу, не предъявила, и ему стало стыдно. Крюков тут же поправился и, поражаясь собственной наглости, перепредставил себя:
– Петр, Петя просто, без никаких.
Петей он до сих пор был только у Зины и ни у кого больше. Даже Cepera Хромов, лучший друг, обычно называл его уважительно и компромиссно – Петро.
– Отлично, Петя, – улыбнулась Тамара и принялась за компот.
– У вас какие процедуры? – решил от растерянности нового контакта поинтересоваться Петр Иваныч и сам ответил про себя: – У меня вытяжка спины, в основном, далее – по желанию.
– А у меня только общеукрепляющее, – не стала скрывать характер болезни Тамара. – Грязь и воды для желудка, лечебно-столовый вариант без газа.
А как же я, мудак? – подумал про себя Крюков. – Что мне, водички попить не дадут, что ли, заодно с радикулитом? Или грязи на меня не хватит намазать?
– Спасибо вам, Тамара, – чувственно поблагодарил он соседку, радуясь, что есть действительно за что выразить отношение, по конкретному факту, а не приходится изобретать с этой целью искусственную тему для поддержания собственной индивидуальности. Но в отсутствии личного плана на воду и грязь не признался, а бодро объяснил: – Ну, там тогда и встретимся другой раз, ладно?
Тамара кивнула согласием, утерлась салфеткой и медленно пошла вдоль столиков на выход. В конце пути обернулась, построила снова улыбку приветствия и ушла совсем.
Вечером по плану культурной работы были танцы, и Крюков пошел. Рубашку с пиджаком он брал всенепременно, куда бы не направлялся, – считал, главное в мужчине строгий вид, даже пусть без галстука. Галстука и не было б, если бы Зина в последний момент не упаковала принадлежащий ему серый в ромбик и синюю точку мужской атрибут, несший редкую вахту, но зато на все случаи жизни: от дня рождения до дня Победы и от свадьбы до траура и, если надо, самих похорон.
Тамара тоже пришла, словно сговорилась с Петром Иванычем загодя, хотя разговора об этом на момент первой встречи не велось. То, что у его соседки могут быть и другие, кроме него, варианты совместного танца, не приходило в голову, не укладывалось в нее по причине существования приличий между людьми, объединенными общим столом, соседними стульями и единым листиком столовского меню.
Так и получилось. Тамара явилась, платье на ней тоже было, как и сама, худым и облегало ее тело, шелковясь в свете клубных фонарей. Петра Иваныча обуял страх, потому что он сразу понял, что все остальное, чего ему удалось нафантазировать, когда выяснил про вечерние танцы, на деле оказалось гораздо страшнее для исполнения, чем казалось в безрассудных мечтах. Дело еще усугублялось тем, что Крюков и сам не знал с точностью, чего конкретно он хочет от внезапно усложнившего жизнь обстоятельства.