Текст книги "Крюк Петра Иваныча"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
История вторая
БЕДА И СЛАВА ПЕТРА ИВАНЫЧА
С учетом получившийся жизни больше всего на свете крановщик Петр Иваныч Крюков радовался трем вещам. Но при этом они ни с любовью в привычном понимании слова, в том, какое он полноценно мог бы применить к жене своей Зине, ни с давшей слабую трещинку в прошлом году гордостью за многое прежнее хорошее ни в какой связи не состояли. Да и, правду сказать, и хорошее в Крюковом прошлом то ли имелось, то ли натурально – нет, но, с другой стороны, оно смело могло считаться и имевшимся, если поплотней сощурить глаза и не уделять особо большого внимания никаким житейским поворотам судьбы, возникшим по случайности и непрошенной неожиданности.
К первому в разряде трех основных радостей относились их с Зиной родные внуки, которые были от старших сыновей, от Валентина с Николаем. Самих внуков-школьников было три плюс одна внучка – по два получалось от каждого отпрыска. Радость от них ото всех Петру Иванычу и Зине была огромная, а взаимность отпускалась в доме деда и бабки Крюковых поровну всем, можно сказать, оптом, без раздела по количеству и вне конкретной привязки к каждому мальцу. Но если, кроме проявления ласкового тепла и радости бесконечной от наличия в семье такого продолжения фамилии, других серьезных забот у действующего крановщика Крюкова не имелось, то для Зины благодать эта оборачивалась и другим еще своим краем – нужной помощи малым внукам, дополнительным надсмотром над питанием после школы в согласованную родственную очередь, а также семейной заботой над излишками свободного времени в цикле детского воспитания. Однако, такая дополнительная к пенсионности нагрузка практически не оказывала влияния на Зинину хозяйскую по дому умелость и сноровку, и лично Петр Иваныч никак от нее не страдал, потому что так же, как и малая поросль Крюковых, получал от жены все, на что Зина была способна к моменту прожитых лет и точки совместного счастья. Не хуже крепконогой молодки летала Зина между мужем и внуками, нацеливая ухо востро на мир и порядок здесь и там, вдоль всей фронтальной оконечности большой семьи, не давая слабины ни в одном самом малом промежутке: от снабжения овощами до безотказного согласия на мужскую нужду и скорого разогрева на стол.
Была и другая в доме радость, вторая по счету, если вести его в порядке важности отношения к ней и степени наполнения души Петра Иваныча. И радость эта была – канарейка. Впрочем, канарейка ли – точно об этом Петр Иваныч не знал, потому что был и другой вариант происхождения и пола певчей птицы. А именно – она запросто могла быть и кенар. Когда четыре года назад Павлуша, младший сын, притащил ее в дом, зажав в кулаке и продолжая выдыхать на птицу теплый воздух изо рта, Петр Иваныч с Зиной просто не задались поначалу принципиальным вопросом – кто она есть, эта Пашкина птица по половой принадлежности. Да и не интересоваться надо было для начала подобной глупостью, а животное спасать, которое почти не билось в руке и не дышало. Ну а после уже, когда существо отогрелось и с оттаявшим испугом закрутило по сторонам живой головой, то снова было не до того. Зина понеслась на кухню греть молоко с медом, чтобы поить с пипетки, бронхи греть изнутри этому тщедушному крылатому организму, почти окончательно загубленному дворовым алкоголиком, у которого Павлик эту канарейку и отбил. Или же кенара.
Начальную клетку соорудили из казана, набросив сверху редкий тюль, который каждый год Зина, опасаясь зимних бомжей, сдергивала с дачных окошек и доставляла в город зимовать после выгорания на шести сотках. Туда птичку и пустили, высвободив из заботливых объятий младшего сына. Перед самым уже запуском Зина на всякий случай еще раз промыла казан изнутри, тщательно оттерев поверхность от возможных жировых остатков прошлой готовки. Петр Иваныч плов предпочитал жирный, из настоящей ядреной баранины, с чесноком и круглым рисом, как в чуркестане, а не в столовке строительного предприятия, и, в отличие от пломбира, – с многочисленными приправочными снадобьями. Так что промыв пришлось делать с двойным порошком, учитывая слабое состояние кенара и его ненадежный внешний вид. Опускал спасенного вниз, к круглому дну сам Петр Иваныч, и тогда ему показалось, что птенец в самый последний момент благодарно лизнул его языком за большой палец правой руки, и это добавило внепланового уважения к самому себе за такое собственное участие в спасении живого существа.
Так судьба канарейкина была определена окончательно – решено было оставить ее в доме Крюковых на вечный постой, купить с этой целью нужную клетку, запасти полагающиеся корма, приладить минимальную посуду для питья и крепкую жердочку для удовольствия нового члена семьи – летающего Крюкова. Или для порхающей Крюковой, тоже пошутил Пашка вдогонку отцовой доброй усмешке.
Летать по факту птица не могла – то ли не было оказии поучиться, то ли уже разучилась. И вообще, выяснилось, что совершенно это не птенец, а полноценный по возрасту старик или старуха. Цвета птица была все еще желтого, но не уверенно – с подтеками, пробелами и внушительным лысым овалом на груди, как будто нарочно ошпаренной неразведенной кислотой. Овал зиял лишней промоиной и слегка отпугивал окружающих воспаленно-розовым колером. К птичьему врачу Зина нести приобретение не разрешила: сказала, подцепит там у них инфекцию или заразу, а мы потом не подымем после этого. Сами уход обеспечим, пояснила, домашними средствами, без химии и уколов. И подняла частично, до нормального уровня здоровья, до веселой и беззаботной старости, в которой и так уже по возрасту пребывала канарейка. По годам, но не по нынешнему состоянию здоровья и души, если отсчитывать, исходя из всех признаков поведения, мудрости, доброго аппетита и ответной ласки ко всем Крюковым.
Выделяла, однако, из них Петра Иваныча все же больше других, и это не мог он не заметить и не оценить. Наверное, помнила через прошлую свою коматозку, как бережно опускал ее новый хозяин на отмытое дно теплого казана и как благодарно принял он ее птичий поцелуй, почти предсмертный в ту пору. И понимая эту свою домашнюю радость от взаимности с живой тварью, Петр Иваныч не спеша каждый раз подходил к птице, окончательно к тому моменту позабыв, что не сам он является спасителем ее от холода и бомжа, а младшенький его, Павлуша, и по-барски подносил палец к самой проволочной изгороди клетки, ближе к птичке. И тогда, весело кряхтя, воспитанник подскакивал от радости, притирался лысой грудкой, насколько пускала, к металлической преграде, просовывал щипаную головку сквозь прутья и, прикрыв подслеповатые моргалки, нежно-нежно поклевывал заскорузлую хозяйскую конечность, стараясь не причинить благодетелю излишнего беспокойства. И млели в такие минуты оба они: спаситель и спасенный. Тогда-то и пришло к птице имя, и родилось в сладкий миг сближения, первый после оклемовки и существования в прошлой безнадеге.
А вспомнился Петру Иванычу в тот миг почему-то боевой капитан из прошлого – была в его жизни история одна, в том году имело место соответствующее происшествие, и было оно схоронено ото всех – ужасное поначалу, но к концу мирно рассосавшееся, отлегшее в сторону, к самому краю мужской нетерпимости. И был в том малоприятном деле мужчина один кроме Петра Иваныча, непрямой участник, оказавшийся честным, как и сам, человеком, героем, ветераном войны и невинно пострадавшим. А после нужного вмешательства ветерана труда Крюкова засуетились кому положено, вникли в суть человеческого равнодушия и чиновного застоя насчет творимых в городе Вольске безобразий, вломили кому следует, включая сам афганский комитет и приспешников его на местах, и на облегчение пошло у капитана Комарова, хоть и не ждали. И поправка образовываться начала и остальное улучшение по ряду параметров. Речь из мычанья усилилась, глаз помолодел, подвижность членов окрепла, аппетит возник из ничего, и кое-что из памяти вернулось обратно. Недавно письмо получил Петр Иваныч от Фенечки Комаровой, Феклы по-правильному, что помнит отец все доброе, когда в себе, и благодарит за участие в судьбе.
Поэтому и назвал он птицу Слава – не в честь капитана Комарова напрямую, само собой, а просто, как следующее по очереди спасенное им живое вещество, сотворенное из Божьей материи, которое настрадалось и могло вообще пропасть, но не пропало, а, наоборот, вернулось к жизни и сильно окрепло.
Было еще одно немаловажное соображение, касавшееся придания компромиссного имени оправившемуся летуну, а именно – отсутствие внятного полового признака женщина – мужчина. Сами Крюковы разобраться в столь хитром деле не умели, а привлекать специалиста считали недостойным, стыдным, попросту говоря, когда речь о жизни шла или о смерти, хотя больше о смерти на тот момент. Да и неважно им было, если честно, птица все равно не пела вдобавок к неумению летать: то ли время обучения упущено было, то ли не все вообще они поют в зависимости от пола.
Для начала сомнений не было у Крюкова – кенар был женского рода, так как был измученным, но не потерял изначальной ласки, свойственной только подруге, а не другу. Но потом он же передумал – Петр Иваныч, а не кенар. А мнение поменял, когда увидал всю его птичью силу и стойкость к выживанию и боли, присущую исключительно мужикам – это Петр Иваныч знал по себе, настрадался за последний период жизни соизмеримо, хотя без потери голоса и образования лысины на животе. В какой-то момент попробовал даже стыдливо заглянуть канарейке под хвост в попытке исследовать птичью промежность. Кенар доверчиво разрешил и ни биться в неопытных Крюковых руках, ни судорожно хвататься цепкими конечностями за прутья не стал, а расслабился, опрокинул голову назад, закатил глаза по бокам от клюва и, замерши таким путем, стойко держался, пока Петр Иваныч, стараясь быть предельно нежным, внимательно шарил в промежутках редкого пуха.
Таким образом, ничего не получалось до конца. Тогда-то и решил хозяин – Славой будет птица: и за мужскую стойкость капитана Комарова, и за собственную женскую негу одновременно, за самою мать-природу, сохранившую птице жизнь. Слава – и нашим, решил, и вашим – всем понемногу, чем не имя для канарейки?
– Что? Подлизываешься? – Кенар словно понимал Петра Иваныча, весь обращенный к нему разговор, и мелко-мелко кивал головкой, приглашая отца родного к привычной процедуре. Крюков улыбался, с неловкой стеснительностью оглядывался на дверь и нагибал голову к клетке. Этого птица и ждала: она переносила кивки ближе к седой голове крановщика, не прерывая тех же частых-частых поклевок, но уже по поверхности самой башенной кабины, по главному органу Петра Иваныча, откуда и пошла вся эта линия радости под номером вторым.
Клетку, как и саму птицу, тоже приобрел Павлик, ровно полстипендии выложил – он тогда как раз на первый курс поступил, на художника-полиграфиста решил выучиться, всегда тягу имел к рисованию, постоянно листок перед собой крутил с карандашиком, все чирикал там, чирикал чего-то.
И откуда взялось чего, – с гордостью размышлял Петр Иваныч, – надо же, какое в нем прорезалось, ни от кого из нас не передалось, а взялось с другого совершенно места, может, и правда с Божьего какого-нибудь, с потаенного. У меня ни Валька, ни Колька, ни их малые никогда этим не интересовались, отродясь ни портрета, ни чего другого не пробовали и у других, по-моему, не смотрели рисунки. Так… жили себе по другому направлению, учились на средне и хорошо, все прочее тоже по уму делали, и не хуже людей заделались. А Павлуша… – Петр Иваныч удовлетворительно закатывал глаза к потолку и долго еще с удовольствием думал про то, какой у них ладный с Зиной последненький получился, от которого великая радость была в механизме его отцовских чувств. Об этом, чтоб не выделять Павлушу от других сынов, он с Зиной не делился, не хотел огорчать жену отдельностью отношения к одному из трех равно родных детей, не желал демонстрации особого прикипания к Павлику. Да и то сказать – причина имелась к этому самая наружная, с переживаниями для отца и натуральными болями для матери.
Павел Крюков родился в семье поздним ребенком, хотя было Зине к тому сроку и не так много – тридцать пять всего. Но это теперь так считают, а тогда не было принято. Тогда все боялись, и Петр Иваныч прежде всех боялся за Зинину сохранность при родах, несмотря на то, что третьего ребенка желал окаянно. Наслушавшись Петиных предостережений, на роды она пошла с пережатым страхом животом, и схватки никак не получались как было с ней раньше, согласно медицинской науке и прошлому здоровью, и в результате Павлуша пошел из нее наперекосяк, с проблемами, которые решать пришлось при помощи оперативного вмешательства. Зину тут же на столе усыпили и перекантовали в хирургию – резать. Петр Иваныч в это время ничего не знал – он был в кране, принимал раствор, хотя и ожидал родов сегодня или, в крайнем случае, на днях. САМ же, самый ВЕРХНИЙ, находясь неподалеку, никак ему в тот день не просигналил, ни о чем не дал знать, не кинул с верхотуры никакой подсказки. Петр Иваныч тогда, помнится, крепко на него обиделся и временно затаил неприязнь, но после простил, потому что все закончилось хорошо: Зина родила Пашку, и вес Пашкин получился в пределах нормы, а рост даже немного опережал остальное развитие. Переживание Крюкова, когда узнал, как все прошло, пришлось уже назад, отмоталось обратно от счастливого события, ранило уже не по прямой, а по касательной дуге, и от этого радость третьего рождения была еще сильней, и от этого Павлик стал ему еще дороже и необходимей, чем другие пацаны, которые, как будто, высиделись да вылупились из яичка в срок и безо всякой скорлупы вообще.
Так и длилась после этого радостная тайна, оставаясь все годы ничем почти непревзойденной, и числилась под номером три в том самом самодельном списке радостей жизни – не по главности, а просто по свободному перечислению. И было так вплоть до того дня, когда все закончилось, разом прекратилось, обернувшись в страшное и непредсказуемое событие с жутким промежуточным финалом и открывшимися Петру Иванычу подробностями о своем младшеньком, о Павлике. И получилось-то все, как и многое другое в жизни Петра Иваныча, из-за ерунды, по случайности, в силу пустой чепухи. Если совсем уж точно – из-за рыбных котлет.
Рыбу все Крюковы любили по настоящему, всей семьей, с самого начала первых вкусовых пристрастий, обнаруженных друг у друга еще во времена совместных рыбалок с Серегой Хромовым и его первой женой у них же в деревне. Там же в лесу, под палаточным брезентом прошли три другие первые ночи близости, сразу после свадьбы. Все, не занятое непосредственной любовью время, молодые Петр и Зинаида провели на торфяном озере в отлове карасиков на ушицу и поджарку, и это было самым трогательным воспоминанием обоих на любой момент семейной памяти. Оттуда и пошло: правда, рыба с годами становилась другой: не живой, но зато более крупной, постепенно обращаясь в унисон со временем морожеными видами хеков, трески и по праздникам – судаком на домашнее заливное. Но слабостью Зининой в рыбном промысле остался, все же, не отдельный рыбий вид или сорт, а способ донесения до едока – котлеты из рыбы же, но уже с добавками к дважды прокрученной мякоти в виде лука, чеснока и отмоченного в молоке белого хлеба, по вкусу, чтобы было еще нежней.
Котлет Зина нажарила в тот день большую миску, а не две больших, как всегда, потому что прибаливала последние дни, грипповала и все больше не на кухне находилась, а держалась ближе к постели, чтобы ограничить распространение вредного чиха на остальную жилплощадь.
– На всех в этот раз не получилось накрутить, – пожаловалась она Петру Иванычу, когда он вернулся со смены. – Так что, Петенька, придется Вальке с Николаем недодать котлеток, а уж Павлуше-то доставь покушать, он, не знаю, и ест там чего теперь – все с работой своей второй месяц возится, выставку какую-то они там готовят с напарником, головы, говорит, мам, не поднимаем какой день подряд.
– Да ясно, мать, чего там, – съев обед, согласился Петр Иваныч. – Не дадим пропасть меньшому с голодухи, отнесем котлет червя заморить художнику нашему, пусть лопает, а то с лица окончательно ускользнет и не заметишь, как вид потеряет. Да и напарник его тоже пусть подкормится, а то выставку Пашке запорет и поминай, как звали. Да, Слав? – он обернулся к птице и по-отцовски подмигнул ей обоими глазами, чтоб было понятней доброе отношение. Почуяв персональное внимание, Слава быстро-быстро замотал головой и выкряхтел пару непевчих звуков, соглашаясь с постановкой вопроса. – Ну, вот, – удовлетворенно кивнул ему Петр Иваныч, – и ты, вижу, за Пашку переживаешь. Правильно, Славка, переживай, он тебе, как-никак, крестный, а не кто-нибудь, второй после меня спаситель жизни.
Он намеренно переставил местами значимость участия сына в судьбе канарейки и свою собственную, так как свидетелей правды рядом не стояло, куража от этого получалось больше, а допущенную вольность трактовки все же, полагал, птица осознавала не до конца.
– Ты, Петь, недолго только, а то мне пораньше сегодня лечь надо и чтоб тебя успеть перед сном покормить, ладно? – попросила мужа Зина, вручая сумку с завернутой миской с рыбными котлетами. – А если буду лежать уже, то сам погрей, хорошо?
– Само собой, – махнул головой Петр Иваныч и вышел за дверь.
Павлик освободил жилплощадь не так давно, выпорхнул в самостоятельность так, что они с Зиной не успели просечь тот момент, когда поначалу младший сын стал дипломированным специалистом по художественному творчеству, затем получил первый также творческий заказ на книжную обложку, потом – на всю книгу целиком уже, снаружи и изнутри, с изготовлением внутренних сопроводительных рисунков, ну а по истечении времени больше года стал с напарником по работе совместно готовить первую выставку по книжным делам: то ли одни обложки, то ли внутреннюю часть отдельно от них, то ли все вместе в комплекте с переплетом.
Напарник Павликов, Фима, парень тоже был неплохой и тоже, говорят, способный к рисованию, так что дело вдвоем у них пошло веселей, а заказов нарыть выгодных Фима даже больше умел, чем сын. Пополам на двоих, в складчину ребята снимали квартиру, которая и была им мастерской, где все их доски были, краски, компьютеры, музыка и гости молодого поколения. Петр Иваныч сперва ершился, не понимал: как это так, зачем Пашка уйдет жить из дому за деньги, когда комната отдельная в квартире останется после него, не занятая никем. Ни Славу же туда поселять теперь одного на скуку и одиночество? Но когда Павлик сказал, сколько получил за первый заказ, то Петр Иваныч завял – аргумент оказался убедительным, так как столько денег по нынешним временам он не то, чтобы не держал в руках разом – по сумме лет, может, и мог подержать сравнительное количество – но единовременно не видал просто одним окидом глаза, хотя и допускал про других такое, мог мысленно предположить. И кто-то «другой этот», получается, и есть его родной младший сын Пашка, Павел Петрович Крюков, честно вставший на путь больших заработков, сумев при этом не торгануть по новым временам совестью и не став бандитским прихвостнем. Так-то.
Путь до Пашки был недалеким, через три квартала на четвертый, и Петр Иваныч подумал, что пройдется пешком, помыслит о чем-нибудь хорошем, коль выход из дому так совпал с приятными рассуждениями про Павлика. Котлеты, прикинул он, не успеют хорошо остыть – в крайнем случае, холодными тоже вкусно, Анжела, вон, Колькина вкусней их даже считает такими, чем разогретыми.
Погода снова была майская, снова самый почти был его конец, как и тогда, в прошлый год, когда в командировку свою идиотскую отправлялся в город на реке Волге – сверять факт с жизненной позицией и ни того, ни другого надежно не выявил, а лишь успокоился и окончательно затаился.
А чего я про май-то прошлый подумал? – спросил он себя, перекладывая остывающий груз в другую руку. – Может, юбилей потому что накатил, годок отщелкал еще один: и мне самому, и всей природе вокруг, и всему остальному человечеству?
Строительных объектов за год накопилось два. Нынешний был по счету третьим и самым плохим из всех. Кран там смонтировали низкий, как Петр Иваныч не любил, и поэтому небо отстояло от него гораздо дальше обычной удаленности, привычная облачность тоже оставалась где-то наверху, не под ним, как хотелось, и не отличалась разнообразием, поскольку рассматривалась уже хуже: без барашков, перышек и прочих небесных причуд. Отсюда шло и следствие – к нынешнему маю прорезался новый непокой, и к концу месяца, под самую сдачу нелюбимого объекта он все еще оставался свежим, незакрытым, как будто легшая изнутри непрошенная тень не желала утекать вместе с заходом дневного светила, а оставалась темнеть на постоянной основе, хоть и слабо, а не густо и черно.
Не пойду больше на особняки, – подумал Петр Иваныч, – проситься буду на многоэтажки, где нормальные люди живут, а не эти… – Тут же он чертыхнулся и частично взял свои слова обратно, так как от «этих», исходя из грозивших Павлуше финансовых перспектив, сына его мог отделять не такой уж и далекий промежуток, а довольно короткий победный бросок от товарища до господина.
Дом, в котором квартировали Пашка с Фимой, не запирался никак, начиная с подъезда, затем – второй внутренний двери и заканчивая сетчатой, почти сквозной дверью разболтанного лифта выносной конструкции. Строение числилось за началом текущего века и должно было идти под снос в ближайшие лет сорок. Однако забота о нем и пригляд перестали волновать местную управу уже теперь, и по этой причине жильцы правдами-неправдами старались выкатиться оттуда до момента, пока рухнут истлевшие перекрытия и передавят зазевавшемуся во сне жильцу что-нибудь вроде дыхалки. Оттого аренда квадратных метров и обходилась парням не чувствительно, позволяя при этом не особенно думать о покое малочисленных оставшихся обитателей, особенно когда усиленная многократно музыкалка пробивалась от мастерской вверх и вниз, дополнительно отдирая по пути встречную дранку.
Все так и было и на этот раз. В дом к сыну Петр Иваныч зашел без всякого сопротивления, также как и дотопал до самой квартиры. Оттуда доносился звук молодого буйства.
Как это они там работают при таком громовом сопровождении? – удивился, но без злобы Крюков. – Это ж ни подумать ни над чем, ни порисовать аккуратно, ни звонок в дверь не услыхать.
Но в звонке нужды не оказалось. Дверь была просто прикрыта, поскольку замкового язычка надежно не хватало для втыкания в нужный проем, и держалась она строго на трении между торцом полотна и коробкой. Петр Иваныч толкнул дверь от себя, и она подалась, открыв картину арендуемого помещения. Других, внутриквартирных дверей, имелось три, и две из них были распахнуты настежь. Третья была немного прикрыта, но это уже было неважно и вот почему. Крюков опустил на пол сумку с котлетами и почувствовал, как кровь отливает от уставшей руки. Он тряхнул пару раз кистью и не спеша пошел на звук музыки, гадая, кто дома: обои они или же только кто-то из них.
Хорошо бы Павлуша был сам, – подумалось ему, – я б Зине сказал от него, что за котлеты, мол, спасибо, мать.
Но до разговора не дошло, так как то, что он увидал, минуя первую из распахнутых дверей, ту, что отделяла ванную от коридора, заставило его замереть и не вздрогнуть даже – просто смертельно окоченеть с приопущенной к полу нижней губой. В ванной вовсю лилась вода, она била из душевой дырки сверху и падала на два тела сразу. Одним, отвернутым от места Крюкова расположения телом, было тело сынова напарника, Фимы, и оно было отвратительно чужим и неприятным, так как выглядело совершенно голым, без чего-либо, прикрывающего срам. Другим же телом, тоже не учуявшим в получившийся момент родного отца, было тело его любимого младшего сына Павла – последнюю Петра Иваныча Крюкова в жизни надежду, нежданную и мучительно тайную его же радость под номером три – ближнюю в перечне к финалу испоганенной жизни.
Ребята лихорадочно намыливались, терли друг дружке спины в очередь мочалкой, подставлялись под льющуюся воду и ржали от удовольствия, как молодые жеребцы. Но было еще одно главное дело, кроме увиденного сходу бесстыдства. Оба были возбуждены до такой степени, до степени такого… Короче говоря, оба молодых органа торчали двумя параллельными штыками, приготовленными к совместному бою, к предстоящему позору, и так же было явственно видно, что обоим от этого совершенно не было неловко: ни самим органам, ни их обладателям. Это Петр Иваныч моментально вычислил, отпрянув от проема ужасной картины в сторону коридора. То, что должно было целенаправленно последовать дальше, после приема мыльного душа и совместной приготовительной помывки, не вызвало у крановщика ни малейших сомнений в собственной быстротечной догадке: его сын Павлик, младшенький, – пидор! И этот, другой – тоже. Оба они – пидоры! А сам он, ветеран и родитель, получался ни кем иным, как отцом пидора!
Сердце грохнулось на пол и оставалось лежать на щербатой паркетине в течение всего времени, пока волна ненависти, жалости и страха выносила Петра Иваныча вон из арендуемого помещения – оттуда, где отныне поселилось зло. Котлеты он на пути своем задел ногой, и миска внутри сумки перевернулась. Более того, Петр Иваныч успел в спазматическом приступе сообразить, что крышка от миски тоже наверняка откинулась и котлеты оказались на дне уже, а не в миске, и к ним прилипла, наверно, нечистая донная крошка. Другое дело, что ни поправлять что-либо на полу, ни задерживаться более по любой другой причине в гостях у сына сил он не имел, так как их хватило, чтобы только-только унести ноги и, тяжелым шагом пройдя с полкилометра, бессильно опуститься на край влажного газона. Зад намок почти сразу, но Петр Иваныч мокрого не ощутил. Да и почувствовал если б даже, то что оно теперь значило в его жизни, мокрое это, по сравнению с тем, откуда бежал, когда и с сухим-то жить уже не хотелось, с бывшим теплым и понятным ранее чувством температуры нормальной окружающей среды.
Страшно хотелось пить, и он машинально оглянулся в поисках крана, по возможности с холодной ржавой водой. Крана не было, как не было и нужной ему воды, но пепси-кола в железе продавалась почти впритык к месту его примыкания к непрогретой майской земле. Он представил себе, как откупоривает пенистый напиток, сдергивая железную затычку, как брызжет оттуда, рвясь на волю, темное чужеземное пойло и как сминает после его жилистая кисть тонкостенную оболочку чужого ему продукта. Крюков сжал руку в кулак и произвел последнее мысленное движение. Внутри кулака хрустнуло, но это была не банка из фольги, а собственные усыхающие косточки и кости, побелевшие от того, насколько близко он сдвинул их вместе усилием раненой воли.
А рана, понял он, распустив кулак, оказалась страшной и рваной, от верха до самого нижнего края. Тем сильнее еще она казалась и неизлечимей, чем больше Петр Иваныч, продолжая оставаться на поверхности газона, поражался тому, чему в одночасье стал свидетелем. Всего мог ожидать крановщик Крюков от жизни, даже сумел пережить Зинину измену в том году и не чокнуться, хотя потом уже речь об измене и не шла, а шла лишь об ошибке молодости, да и то – чужого человека, неудачника, еврейского мужа другой жены. Одного не ждал он – того, что получится с Павликом его, с любимым младшим мальчиком, вежливым и не в меру талантливым художником, который оказался на деле извращенцем и педерастом, натуральным гомиком, каких надо убивать или расстреливать напоказ.
– Нет, – решил он, побыв еще немного в раздумье, – нет, это был не Пашка, откуда это мог быть Пашка мой, когда все мои дети как на подбор – мужики настоящие, ебкие, как орлы, своих настругали по два на брата, и что Катька, что Анжела – довольные ходят, сытые по-женски, сразу по ним видно, а Колька-то – тот вообще смолоду проходу бабью не давал пройти, и особенно Валентин, туда же целил, знаю. – Он задумался по-новой и думал до тех пор, пока толстая тетка в короткой юбке не начала запирать ларек с пепси-колой. Странное дело – вчера бы или позавчера, например, завидев эту уродину, выставившую на общий обзор свои отвратительные несовершенства, Петр Иваныч презрительно бы отвернулся и даже, возможно, сплюнул бы на соседнюю траву, чтобы доказать окружающим отношение к пошлости и ненормативному внешнему виду жирных ляжек. Но сейчас он поймал себя на мысли, вернее, не поймал, а оставил и для нее место, что, собственно говоря, почему его нелюбовь к посторонним распространяется вокруг с такой нещадящей, губительной для них силой, и чем уж таким, в конце концов, эта полная женщина, вполне миловидная работяга, как и он сам, обязана ему в его пристрастном и отрицательном к ней отношении. Ему захотелось спросить ее о чем-нибудь, чтоб отвлечься от охватившего его беспредела внутри собственной головы, и он уже открыл было рот, чтобы произнести со своего газона любое приветственное теплое слово в поисках, прежде всего, защиты для самого себя, для доказательства все еще ценности и складности окружающего мира, но обнаружил в это же самое время, что никакой тетки, в смысле, миловидной гражданки, давно рядом нет: она сделала свое дело, заперла и покинула.
Стоп! – прервал он и так нестройный ход раздумий, оставаясь пребывать на газонном грунте, и ему внезапно стало страшно, потому что вдруг нечто выстрелило внутри иным пониманием ситуации – не вещей, в целом, а конкретной ситуации, в которой оказался его сын Пашка по результату жуткой новости, и следствие от этого прояснения в тот же миг наложилось на возможную причину. – Стоп! – снова подумал он. – Пашка-то наперекосяк шел, с дополнительной болью и, возможно, травмой головы и, наверно, за другие нервы зацепило, не за то сухожилие дернуло в центральной нервной системе и поранило.
Легче от открытия не стало, но давало надежду, что не все в руках судьбы, а, возможно, какая-то часть находится и в зоне медицинского применения, хотя и припоздавшего на величину Пашкиного возраста.
Действовать надо, – попробовал окрылить себя Петр Иваныч и попытался приподнять с травы одеревеневшее от неподвижности тело. Тело слабо отозвалось на сигнал, но поддалось Петру Иванычу не полностью, так как не только голова, но и остальные члены все еще находилось в шоке от увиденного в квартире сына. Зад перевесил, и Крюков, потеряв равновесие, завалился обратно на газон.
Он бессильно развел руками, не переставая думать о помощи по линии медицины, и попытался повторить попытку, опершись на этот раз сначала на колени.