Текст книги "Крюк Петра Иваныча"
Автор книги: Григорий Ряжский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Гражданин! – рядом возник милиционер, молодой офицерик. Он подозрительно наблюдал за неловкими попытками пожилого человека приподнять тело с земли и, казалось, внюхивался в воздух по соседству, правда, вполне пока доброжелательно. – У вас проблемы? – Явного подвоха в голосе его Петр Иваныч не услыхал, да и не до прослушки внимательной ему было сейчас, не до любого прохожего, хоть и в погонах, и свидетельства собственным мыслям про сыновью беду он также не желал ни от кого. Протест его по отношению к миру, как близлежащему, так и вообще, был могуч и возрастал с каждой наступающей минутой, но каков был характер этого быстро растущего процесса, он не понимал: то ли социальный, то ли напрямую – физиологический.
– Отвали, – хмуро бросил в сторону мента Петр Иваныч и на время замер перед очередной попыткой подняться на ноги, чтобы дождаться, пока любопытный лейтенантик удалится прочь от его беды.
– Это ты мне, что ли? – выкатил от удивления глаза вежливый страж порядка. – Ты чего, дед, с луны свалился, я ж тебя сейчас на всю канитель упакую, козел старый.
Когда-то не так давно Петр Иваныч похожие слова уже слышал, и ему вспомнилось тут же прошлая опустошенка, в нескором поезде на Саратов, когда сквозь проносившиеся в ночи путевые столбы он подсчитывал и перебирал прошлое свое горе, свежее еще на тот момент, но казавшееся уже никаким по сравнению с нынешним. И от этого ему стало еще тяжелей в середине дыры, где должно помещаться сердце и в которой сейчас зияло сквозное отверстие, потому что сердце Крюково безбиенно продолжало валяться на щербатом полу в мастерской, где сын его с другом рисовали книжные обложки и занимались ужасными между собой грехами, страшней которых ничего на свете не было и быть не могло.
– А ну, давай, давай, подымайся, – уже гораздо резче приказал офицерик и на этот раз безо всякого излишнего добродушия, – со мной пойдешь, в отделение, там на тебя поглядим, как запоешь.
– Пошел на хер, – хмуро, аполитично и без всякого выражения, не глядя на законника, ответил Петр Иваныч, продолжая думать о своем, – иди, куда шел, и не путайся тут под ногами, дай посидеть спокойно… – он откинулся обратно на траву и, тяжело вздохнув, добавил: – Устал я…
– Устал, гнида пожилая? – поразился такой наглости лейтенант. – Ну, ты у меня отдохнешь сейчас, я тебе нормальный санаторий устрою, как сам хотел.
Он вытащил рацию и начал туда что-то говорить. Что именно – в это Петр Иваныч вслушиваться не стал, про мента он уже начал забывать, вычеркнув того из жизни, как проходной эпизод основного события, который по сравнению с обвалившимся на него несчастьем не оставлял ровным счетом ничего памятного. Дежурка подъехала минут через пять и оттуда не спеша вывалилась пара грузных сержантов: младший и просто. Один подхватил Петра Иваныча под рукав, другой же просто толкнул его ногой под жопу, чтобы шустрей отрывался от земли. Удар был не сильный, но пришелся по копчику самым концом твердого милицейского ботинка и от этого получился острым, пронзительным даже, так что пробил спинной ствол по всей длине, снизу наверх, воткнувшись болью в голову со стороны шеи и кадыка. Тогда Петр Иваныч очнулся, словно от анабиоза, мутно посмотрел на мента с ботинком и сказал то, что внезапно понял про него, так же как и про всех остальных на свете предателей и негодяев:
– Пидор! – дальше он перевел глаза на остальных погонников и уточнил для каждого: – И ты пидор! И ты! Все вы пидоры и больше ничего, вот так!
Больше Петр Иваныч ничего говорить не стал, ни когда его принудительным порядком доставили в отделение милиции, ни когда пытались снять показания с чокнутого старика, вполне приличного на вид, с полноценным паспортом в кармане, московской пропиской и совершенно на вид трезвого. Когда истекли положенные по закону три часа, и одна дежурная ментовская смена сменилась другой, но ясности в деле задержанного это не добавило, новый дежурный открыл зарешеченную дверь обезьянника, кивнул фуражкой прижавшемуся к стене тихому старику и произнес равнодушно:
– Мотай отсюда, калека перехожий, пока утрешние не вернулись и по печени не наваляли.
Старик поднялся и, глядя в пустоту перед собой, пошел прямо. Так он и шел, пока не дошел до выхода из ментярни. Там он, не оборачиваясь, не задумываясь и не утруждая себя адресатом, вынес последний вердикт всем своим обидчикам сразу и персонально каждому из них:
– Пидор! – и вышел на воздух.
Дома он первым делом прошел на кухню, открутил кран над мойкой и, подставив под струю согнутую, мелко вздрагивающую ладонь, пил из нее, всасывая в себя кухонную воду, снова не такую чистую и домашнюю, а непривычно пресную, со вкусом ржавчины и ощущением мелкой, острой окалины на языке.
На часах было около двух ночи, и Зина давным-давно спала тихим сном хорошей жены все еще честного человека, все еще живого крановщика, ветерана труда, Петра Иваныча Крюкова. Таблеток от гриппа и для сна она наглоталась раньше, чем наступил вечерний срок, и больше нормы с тем, чтобы не спугнуть нормальный процесс выздоровления и саму болезнь не разогнать в серьезную неприятность. Этого она себе простить бы не смогла – слишком велика была Зинина ответственность перед членами многочисленной и дружной Крюковой семьи: перед всеми вместе и перед каждым в отдельности – особенно это касалось непристроенных пока и оттого самых любимых детей. Таким оставался Павлуша, младший, самый большой талант среди остальных, самый неожиданный в их роду наследник, да еще с самым веселым, вежливым, но и непредсказуемым нравом.
Петр Иваныч, стараясь не потревожить сон супруги, приоткрыл одеяло и вполз на свою половину. Зина по обыкновению ровно дышала, с едва слышным присвистом, но на этот раз Петр Иваныч умиляться не стал, было не до того. Он лег на спину и завел руки за голову. Было темно и пусто. Он лежал и думал о том, за что Бог, если имеется, наградил их с Зиной такою на старости лет бедой и как с ней теперь ему жить. В том, чтобы не рассказывать об этом жене – о том, что ему невзначай удалось вызнать про их Павлика, сомнений не было.
Ладно я еще, – перебирал он варианты отхода. – Я – мужик пока, я слажу с этим, кого надо привлеку по-тихой, сам, если что, вмешаюсь по-отцовски, чтобы… – дальше размышления обрывались, так как что дальше делать – было неведомо и, кроме того, становилось страшно: в любом случае – выйдет чего или нет по исправлению сына – станет известно не ему одному, а и тому еще, кто начнет содействовать. А это позор на весь мир, всем Крюковым позор и вечная проказа до конца фамилии. – Нет, – снова вернулся он к плану будущей жизни, – нельзя никого вовлекать в катастрофу нашу, сам буду определяться с Пашкой, своими средствами правды добьюсь. – Перед глазами возникло вчерашнее, и он зажмурился. Накаченные молодой кровью члены, Павликов и Фимкин, продолжали рубить воздух вперемежку с водяным паром и с концов их, с самых округлых поворотов стекала мыльная пена; она шипела, падая на ванное дно, размывалась водой и утекала в дыру, где тоже, как и в сердечном отверстии главной Крюковой мышцы, было черно, пусто, больно и призывно. И так же воронка эта водосточная не имела конца, потому что видно было Петру Иванычу от места, где наблюдал, лишь втягивающее в себя грязь и воду устье…
Зина дернулась во сне и тут же снова успокоилась, и Петру Иванычу вдруг показалось, что во всем этом есть доля и ее вины, верной его подруги, ставшей матерью его сына.
– Зачем же она такого рожала? – пришла в голову странная мысль и почему-то не показалась ему идиотской. – Если тяжелые были роды и травма намечалась, так можно как-то было и поучаствовать самой: дышать, как советовали, чтобы шло не поперек, а по прямой, как у нормальных всех, без искажений здоровья на всю жизнь.
Найдись в эту минуту другие виноватые в его горе, Петр Иваныч, конечно, Зину тут же передвинул бы на крайнее место, опустил бы по вертикали списка вниз, по самому остатку, но других пока не просматривалось – других надо было еще поискать. На всякий случай, пока не разобрался, Крюков вытащил левую руку из-под головы и переместил ее вдоль корпуса, пережав общее с женой одеяло так, чтобы отделить часть пространства, где спал, от супружеской половины. Жест был осторожным, но обязательным, и ничего он поделать больше с этим не мог, не умел оказывать сопротивления давлению внутреннего резус-фактора.
Дальше – снова было больше, чем было до того, потому что Петр Иваныч обнаружил, что плачет. Он промокнул глаза углом простыни и не удивился такой своей мужской слабости. Год назад, в состоянии прошлого семейного кризиса ему удалось-таки сохранить известную мужественность и ни разу не зарыдать в связи с изменой Зининой молодости. Но это было в прошлом мае и близко не соответствовало нынешнему несчастью, не дотягивало даже до самой постановки вопроса, потому что, как ни посмотри, Зина, все-таки, ему даже не родственник кровный, хотя и родня. А Павел кровь его носит сызмальства: кровь, отчество и талант, который тоже не от святого духа возникает, а от вполне конкретного вмешательства в наследственность по отцовской линии. Стало быть, верно все получается – если отец не пидор, то это в сыне не от него, а от прочих людей или причин.
Он снова промокнул глаза и покосился на Зинину половину. Та спала, как будто ничего не случилось, как будто не она является матерью их Павлуши и не из ее чрева вышел на белый свет сын их, гомик. Крюков отжал руку назад, выскользнул из-под одеяла и побрел на кухню. Там он налил в стакан «Аиста» из буфетного запаса, поднес ко рту и, стукнув о зуб, опрокинул до самого стеклянного дна. Коньяк зашел гладко, но не ошпарил, а просто стек, куда надо. О закуске Петр Иваныч даже не вспомнил: просто обмыл стекло и побрел обратно без единой мысли, с одним только нерастворенным в спирту горем. По пути в спальню, из темноты гостиной в его сторону пару раз крякнул Слава, удивленный таким невниманием хозяина в свой адрес. Звук от бесполой птицы прозвучал приветливо и призывно, но не задержал Петра Иваныча против клетки; Крюков добрел нетрезвой уже поступью до кровати и снова лег подле Зины на свою аккуратную половину.
Снова вокруг было пусто и темно, но на этот раз ему показалось, что еще темней, чем раньше. Кроме того, темнота пошла кругами, толстыми концентрическими окружностями с размытыми черным по черному краями дуг и отсутствием малейших звуков. В центре кругов был сам он, крановщик Крюков. Он лежал теперь по-покойницки, с вытянутыми вдоль туловища руками, не чувствуя никакого соседства по постели ни от кого, четко, однако, улавливая, что будет разговор. С кем или с чем – сказать с определенностью он не мог, знал лишь – о чем. Другого разговора он не хотел, потому что и этот, так дело складывалось, мог стать последним в его жизни и судьбе.
А круги, пока он вникал в суть концентрической тьмы, тем временем набирали обороты, но при этом становились светлее: темно-серыми поначалу, затем – просто серыми, после – серое начало выцветать еще больше, превращаясь уже в грязно-белое, а то, в свою очередь, в считанные мгновенья обратилось в чисто белое, которое, резко ударив Крюкова по глазам, засияло уже в полную силу, направив на крановщика самую яркую и жгучую свою часть.
Петр Иваныч зажмурился, но тут же распахнул глаза обратно и сообразил, что свет этот уже не тревожит его, как миг назад, и вполне позволяет рассмотреть, хоть и расплывчато, картину мира, образовавшуюся в собственной спальне. Он и рассмотрел.
На подоконнике, напротив кровати, сидела, поджав под себя ногу, человеческая фигура. Вокруг нее сияло, и Петр Иваныч без особого труда догадался, что это Бог. Крюков знал, что есть Бог-отец и Бог-сын, но каким был этот, ему было неясно. Тем более, было непонятно, поскольку образ пришельца по всем делам напоминал внешность прораба Охременкова, но без привычного крикливого распиздяйства и раздражительной суетности.
– Вир-ра, Иваныч, – спокойным голосом приветствовал его Бог Охременков, – совсем ты у меня заспался.
–. Вы кто? – спросил у фигуры Петр Иваныч, удивляясь тому, что не очень смущен приходом незнакомца. – Вы Бог? – Тут же он подумал, что, если это окажется не Бог, а Охременков в чистом виде, то главное – сохранить достоинство и переделать все в шутку. Правда, смеяться не хотелось совсем, улыбка не сумела бы выдавиться на лице даже, если б он сильно этого захотел. Но понимал также, что оба они это знают в случае, если Охременков – натуральный Бог.
– Да, – ответила фигура, все еще оставаясь в неясном видении, – я Бог, как ты и сам знаешь, и слава мне вечная, и радость и печаль: все, что у тебя наболело – это тоже я вместе с тобой. И с Зиной, кстати, тоже, и зря ты ее не обижай Иваныч, она у тебя хорошая.
– Да вы что! – горячо вступился за самого себя Петр Иваныч. – Кто ж ее обидит, Зину-то, Зина ж мне жена единственная и детей моих мать постоянная, до сих пор.
– Вот-вот… – согласился образ прораба. – Я-то как раз об этом толкую, что мать обижать нельзя и отца тоже.
– Кто ж обижает-то? – искренне удивился Крюков. – Я как раз, наоборот, сам обижен, вроде.
Бог словно не услышал его и продолжил:
– И детей нельзя, потому что они за отцов потом страдают и мучаются.
– Да вы постойте, – тут он запнулся, так как не мог придумать, как обратиться к визитеру правильно: то ли господин Бог, то ли товарищ прораб, то ли просто Господи мой Боже. – Постойте, Боже, я как раз и говорю, что у меня проблема неразрешимая с Павликом, что у меня самого теперь горе больше, чем у него, и печаль, как вы сказали, вечная, а радость, наоборот, закончилась, мне просто рассказать неловко, дело очень нехорошее приключилось с Пашкой, отвратное просто, если честно, грязное, не для ваших ушей даже.
Охременков снова не отреагировал, словно отчаянная эта тирада не имела к его визиту ни малейшего отношения. Он выпустил из-под себя поджатую ногу, распахнулся, чем был прикрыт – белое что-то тоже было на нем, свободного покроя – и выпучил вперед обнаженную грудь.
– Только внимательно смотри, Иваныч, – негромко и внятно произнес он и прикрыл глаза.
Яркости в свете поубавилось, главная точка светила зашла за голову Бога-Охременкова и перестала сильно бить по глазам, как била до этого. Свет теперь обтекал божественную фигуру с боковых сторон, щадя зрачки Крюкова, нацеленные на центр композиции. Петр Иваныч вгляделся и обнаружил, что грудь была мужской, вроде бы, но и не вполне, потому что значительную часть ее покрывали пушистые желтоватые волоски. Но они были больше по краям и снизу, и больше походили на перышки, птичьи перышки не первой молодости, густоты и раскраса. В середине же зияло воспаленно-розовое пространство, словно ошпаренное чем-то густым и едким по типу неразбавленной кислоты, и эта середина сочилась слабым прозрачным раствором неизвестного происхождения.
– Слава? – поразился Петр Иваныч. – Это ты, Славка, что ли?
– Мироточит, – открыв закатанные глаза, сообщил Охременков, потому что Он терпел и нам велел. – Птичий Бог запахнулся и добавил: – Видал? Это я за родителя тяготы и лишения нес, страдал, но остался самим собой, не предал. А потом меня уже спасли, сын твой, раб Божий Павел от беды упас, только не путай с апостолом, он еще не готов им становиться, хотя парень надежный вполне, и талант имеется, и совесть. Вот и делай теперь вывод.
– Это что же… – растерянно пробормотал Петр Иваныч, – это получается, теперь он тоже остаться таким должен, каким сделался, Пашка-то?
– На все воля Божья, – спокойно отреагировал прораб, – моя, то бишь, а значит, и твоя должна быть, точно по такой же схеме, если ты, конечно, в Господа нашего веруешь, в Бога, Отца, Сына и Святого духа.
В этот момент все прояснилось для Петра Иваныча с окончательной силой категорического несогласия с тем, что он услышал с собственного подоконника.
– Знаешь чего, Охременков? – напрямую спросил он у гостя. – Вали отсюда, пока я нормальной ориентации людей не позвал и хуже чего не получилось. – Он сжал сухие пальцы в замок и вновь соединил кости с косточками, до белого цвета сжал, натянув в тугую струну самое последнее сухожилие.
Бог или не Бог, а кто он был, испуганно дернулся на подоконнике, выставил вперед руку и посоветовал:
– Смотри, Иваныч, не ошибись, а то у меня ведь тоже терпение не беспредельно, как бы мороки не вышло нам с тобой дополнительной, сверх устава.
– Вали давай, – окончательно придя в себя, подтвердил намерение Петр Иваныч и указал перстом в пространство за окном, – шуруй, откуда прибыл, вир-ра! – Сам же, подведя черту под разговором, вернулся в постель, и демонстративно забрался на свою правую половину, нащупав ее руками, так как снова вокруг было выколи глаз, по другую сторону от него сопела Зина, и он не хотел невзначай ее толкнуть.
Проснулся Петр Иваныч задолго перед утром и снова не знал он, когда ему довелось провалиться в сон, успокоить бушующее от гнева нутро, усугубленное ночным бдением в паре с незваным гостем. Про гостя он не забыл, несмотря даже на всю муть и темень, сопровождавшую непростую принудительную беседу. Из гостиной снова крякнуло два раза. Крякнуло и умолкло. Слава вел себя так не всегда, а крайне редко – лишь в те моменты, когда птичьим умом своим понимал, что хозяин его жизни не спит, а думает с открытыми глазами. Но птичий это теперь был ум или же какой-то другой, Петр Иваныч решать отчетливо не брался. Одно сознавал – в доме его поселился враг, и враг должен заплатить за несчастье всей семьи Крюковых.
Он набросил пижамный пиджак и, прикрыв дверь в спальню, перебрался в гостиную. Слава бодрствовал вовсю: петь, само собой, не пел, но зато довольно ловко и больно ущипнул Петра Иваныча за палец, рассчитываясь таким путем за ночное невнимание. Хозяин приоткрыл дверку в клетку, протянул туда руку и, перехватив живность поперек всей длины туловища, вытянул его обратно. Славка испуганно моргал черными бусинками, не понимая, что задумал благодетель: раньше он себе такого не позволял, а прикосновения его, наоборот, были трепетны и осторожны. Петр Иваныч перевернул кенара к себе животом и получилось, что ноги теперь его торчали в разных направлениях пространства, как Пашкин и Фимкин голые члены, но самого детородного органа разглядеть в птичьем паху ему снова не удавалось.
– Пидор, – тихо прошипел Петр Иваныч, – ты сам такой же пидор, как они, и есть. И натура твоя бесполая, и советы твои тут на хуй никому не нужны, понял?
Слава замер в Крюковом кулаке в ожидании участи, но на всякий пожарный издал просительный скрип. Но скрип этот уже не был никем услышан, потому что вылетел наружу позже, чем Петр Иваныч начал медленно сжимать кисть руки в смертельный замок, в кулак с белыми косточками и до отказа натянутыми сухожилиями. Потом просто что-то чуть-чуть хрустнуло и сразу же обмякло внутри сжатого кулака. Крюков разжал кисть, бросил тщедушное тельце с облезшей грудкой на дно клетки, между блюдечком с водой и последней птичьей какашкой, и закрыл вопрос:
– Богу – Богово, а пидору – пидорово, – промолвил он, глядя на птичий труп. – Вот так, вот, брат. Или сестричка.
До момента, пока утро не созрело окончательно, он просидел на кухне, на табурете, перелистывая в голове страницы жизни своей, Зининой, детей и пытаясь понять в каком проклятом параграфе была допущена непростительная оплошность. Зина из мстительного списка постепенно выдавливалась – сказалась, видно, позитивная часть ночного диалога с представителем высшей расы, когда тот защиту начал выстраивать непосредственно с нее, тем более, что к моменту убытия Крюкова на работу на подходе уже кустилась мысль о настоящем враге, а не о промежуточном типа розовогрудого Охременкова – Сына главного Отца, и такого же с воспаленной и выщипанной грудью Славы – Сына прораба Охременкова или же его Дочери, другими словами, внука от самого Главного или же внучки.
В общем, как и в любую другую тяжелую минуту, Петр Иваныч есть ничего не стал, а по обыкновению бултыхнул в голый чай ложку липового меду, размешал, выпил горячим залпом и двинул на объект.
Там, на стройке особняка невысокого типа, но с уклоном в богатство будущих обитателей и торчал гордой вертикалью подъемный кран, сильно не дотягивающий до небес в связи с производственной ненадобностью. Туда Петр Иваныч сразу и забрался в ожидании, когда подвезут раствор под монолит. Охременков, завидя Крюкова, разрешил пока переждать – первая машина опаздывала на час, не меньше, но Петр Иваныч гордо отмахнулся, сказав, что и другие дела на верхотуре найдутся, кроме как таскать рычаги на «вира»-«майна». Профилактика кое-какая, сказал, имеется и другое нужное на потом. Прораб удивленно на Иваныча посмотрел, но присутствовать на рабочем месте без нужды не запретил, не нашел просто мотива, которым можно в таком деле отказать. Так что вынужденно с предложением крановщика согласился.
– Так-то, – мстительно подумал Петр Иваныч и в первый раз, начиная со времени вчерашнего ужасного обнаружения, ему стало полегче. Однако стало не настолько, чтобы не подумать, пока перебирал ногами наверх, о том, что, может, и вправду кинуться попробовать опять вниз, как в том году в нелегкий момент жизни план имел, и убиться опять на хуй, как в том году не убился, а?
Однако, глянув вниз с половины ненабранной до отказа высоты, решил, что не стоит, так как и не убьешься до конца из-за общей невысокости крана, а только разобьешься не насмерть и горя к уже имеющемуся добавишь, а говно подтирать все равно Зине придется, как будто и впрямь только она одна виновата, а не вместе или вообще даже без нее.
Он занял свое высотное кресло и посмотрел вниз. Там, под ним, раскинулась в широте и просторе родная сторона, но обзора Петру Иванычу явно не хватало, и по этой не зависимой от основного горя причине открывшийся перед ним вид не сумел всколыхнуть нужное чувство, и тогда он обратил взор к небу, к родине прилетевшей оттуда ночной фигуры, неудачно рядящейся в прораба Охременкова и выдающей себя за Бога.
Облачность в это утро была плотной, и поэтому взор Иваныча упирался в нижний край дымной завесы и не проникал выше: к барашкам, перышкам и яркому, белому свету. Разговор не получался нигде: ни сверху, ни, тем более, снизу. Тогда он отдернул в сторону плексигласовую форточку башенного окна, плюнул, куда полетит, задвинул оконце обратно и снова сосредоточился на мести неизвестному виновнику, сделавшему младшего сына законченным пидором и гомосексуалистом.
Ко времени, когда первая машина, чадя и воняя синим, начала сваливать из бетономешалки начальную порцию в поддон на первый подъем, Петр Иваныч почти знал уже, с чего ему теперь следует начинать собственное расследование преступления против младшего сына. А в том, что это так и есть, в том, что здесь натурально преступление и ничто иное, он уже практически не сомневался: без высотного вида разобрался, как и без невысокого, без гостей ночных на этот раз обошлось и прочих отвлекающих внимание мистических процедур. Враг, выманивший Павлика из родного гнезда, сделавший его отщепенцем и тайным социальным изгоем, был почти на ладони, оставалось только вытянуть руку по направлению к нему, и, собрав ладонь в хитрый замок, давить, давить, давить, давить…
На этот раз ни отпуск брать, ни отпрашиваться раньше конца смены ему не понадобилось – дело было близким, и момент надо было, наоборот, подловить, когда он подступит.
Домой Петр Иваныч не пошел, решил сразу начать с дела, после чего начнется, подумал он, новая жизнь. Или, по крайней мере, оборвется старая – на хуй она такая ему нужна.
До арендованного сыном и его напарником жилья он добрался уже через час после того, как переоделся, спустившись со своей нижней части небес. Музыка на этот раз не гремела, но дверь, как и раньше, понадобилось всего лишь толкнуть по ходу вперед. Повезло еще больше, чем он рассчитывал: Пашки не было, а был один только Фима. Он сидел на кухне и ел руками холодные рыбные котлеты непосредственно из Зининой миски.
– Ой, Петр Иваныч! – искренне обрадовался Фима. – А мы и не ждали вас, в смысле Пашки-то нет пока, а я не знал, что придете, – при этом он продолжал откусывать от котлеты большими кусками и жевал, почти не глотая. – Котлетки ваши, дядь Петь, ну прям оторваться невозможно, сами так и проскакивают, так и тают внутри, а пахнут – вообще улет, даже хлебом портить не хочется.
Перед Петром Иванычем, в пределах абсолютной человеческой досягаемости находился теперь тот самый единственный и главный враг его семьи, затянувший их мальчика в пучину, где живут, нет, существуют ему подобные педерасты и куда по недомыслию, ошибке и таланту был затянут и его Павлик, его самая великая в жизни радость под призовым номером три в самодельном списке.
Сейчас, – злорадно подумал Петр Иваныч, – сейчас ты у меня подавишься Зинкиной котлетой, сейчас я ее тебе поперек глотки поставлю, чтобы не сразу сдох, а помучился для начала.
В костях заныло, так же заломило призывной болью и в сухих косточках кистей, и он вынул их на изготовку. Фимка дожевал очередную Зинину котлету и кстати добавил:
– Я это… Мы это самое… дядь Петь… Вы на нас только не очень сердитесь за вчера, ладно?
Ах ты гнус, – улыбнулся про себя Петр Иваныч, отметив с удовольствием, что кара его будет однозначно справедливой. – Так он и знает еще, что я видал их, засек с хуями ихними, и всего лишь, извините, да?
А Фима смущенно продолжил:
– Понимаете, дело какое… Мы потом уже, когда котлетки нашли на полу, подумали, вы их притаранили, потом нас со Светкой засекли и решили уйти по-деликатному. Пашка еще потом гордился очень, говорил, понял, батя у меня какой? Человек у меня батя, так-то.
Петр Иваныч немного присел на близлежащий воздух, приоткрыл рот и задал тихий вопрос:
– Какая Светка?
Фима покрутил курчавый волос и, помямлив, решился на правду:
– Понимаете, мы работали с Пашкой, а она свалилась уже поддатая, с новым заказом и говорит, что или заказ не дам или втроем выступим, пацаны, идет? Она такая, Светка, открытая очень, – он неуверенно глянул на Петра Иваныча в попытке определить, где пролегает уровень откровенности, затрагивающей честь сына дяди Пети. – Ну, а мы что? Мы кивнули и согласились, конечно. – Он попытался избрать оправдательную тактику, но Петру Иванычу было не до сантиментов, он тревожно ждал продолжения исповеди с тем, чтобы собрать преступную мозаику обратно в коробку, если повезет, конечно. Руки он временно завел обратно в карманы, а рот немного прикрыл в обратном направлении. Ноги ослабли и во рту стало сухо, как в неочищенном от старого раствора заскорузлом поддоне. Фима же, сам немного увлекшись изложением деталей вчерашнего происшествия, гнал историю дальше, по пути к счастливому финалу. – Она, конечно, так себе, сама-то, но, с другой стороны, у нее половина заказов издательских в руках – как тут откажешь, дядь Петь?
– И чего? – внезапно заорал Петр Иваныч, так, что Фима испуганно поперхнулся последней котлетой. – Ну, же, блядь! Ну!!!
– И все… – Фима шарахнулся в сторону от неожиданного родительского гнева и уже постарался закончить повесть побыстрей, без смакования деталей. – Она выпила, понюхала нас, потому что мы пахали, не вставая, – взмокли аж. Сказала «В ванную живо, вонючки, и быстро обратно: один член здесь – другой там». Ну, мы и понеслись, чтоб заказ получить. А потом к ней сразу, как договаривались. – Он вздохнул. – Так что виноваты, Петр Иваныч, что передачку тети Зинину принять не смогли как положено и сами глупо подставились тоже. Пашка звонить вам собирался, да, наверное, не успел еще – работы до хрена.
Петр Иваныч ничего не отвечал. Он оставался стоять там, где стоял, подпирая стенку приспущенной спиной, и дышал. Изнутри его било уже не так, хотя и продолжало раскачивать на месте, но не мешало, тем не менее, услышать те слова, которые он сам себе шептал, улавливая их все тем же внутренним средним ухом. А шептал он и слышал такие слова:
– Господи… Господи Боже мой, Господи Всемогущий…
Фима глядел на постаревшего на его глазах человека, буквально за одну минуту перетекшего в пожилого старика, и мало чего понимал.
– Нормально все, дядь Петь? – спросил он Петра Иваныча. – А то чаю, может, согреть?
– Пойду я, Фимочка, – почти прошептал Петр Иваныч, – чего-то мне не очень сегодня…
– Плохо? – уже по серьезному забеспокоился Фима. – Сердце?
– Да, – слабо улыбнулся сынову другу Петр Иваныч. – Сердце, но хорошо.
Он глянул на щербатую паркетину, поверх которой, уходя вчера, оставил выдранную с корнем сердечную мышцу, и еще раз улыбнулся тихой улыбкой – не было там ничего, чистым был пол арендуемого жилья и даже слабого следа не осталось от высохшего кровяного подтека.
Когда Петр Иваныч вышел на воздух, то майский день пребывал еще в самом световом разгаре, в полноте удовольствий жизни для всех, кто оказался в нем в этот месяц и час. Медленно, приволакивая левую ногу, словно захмелевшую подругу, двигался он по направлению от Пашкиного квартала к своему, стараясь не расплескать ни вины своей, ни восставшего до самого горла ощущения радости от старой новой жизни. Голова была пустой и счастливой, но в то же время – тяжелой и полной.
– Господи… – продолжал он шептать, как заведенный. – Господи мое… Пронесло, кажись, Господи…
Справа объявился ларек с пепси-колой и, огибая его, Петр Иваныч заметил внутри знакомое лицо, физиономию даже. Это была та самая тетка, что носила короткую юбку поверх жирных ляжек. Ляжек на сей раз видно не было, но это ничего не значило – Петр Иваныч точно знал, что они у тетки есть и выглядят отвратительно.
– Надо же, – удивился Петр Иваныч неожиданно для самого себя и для непривычно нового состояния, когда почти вплоть до самого фундамента прощен им окружающий мир и виноватить некого больше ему и самому ни перед кем виноватиться не надо, да и незачем; а с обретенной по-новой радостью и счастьем совладать стало непросто из-за перенаполненного чувствами организма. – Надо же, какая мерзкая дура, идиотина просто – думает, ляжки ее блядские кому-то надо, кроме нее самой, уродины нетактичной.
Он смачно сплюнул на землю от счастливого негодования и опустился на газонную траву, туда, где отсиживался в коматозке вчерашнего страшного вечера.
Надо как-нибудь с Богом серьезно пообщаться, – подумалось ему в продолжении этого дивного дня, памятного, как никакой другой, если откинуть вчерашний. – Все ж не прав я, наверно, про него бываю, недоучитываю важность, надо в церкву тоже зайти, свечу какую-нибудь поставить, да конкретно пообщаться, не впопыхах: