Текст книги "Я смотрю на звезды"
Автор книги: Григорий Канович
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
АГИТАЦИЯ
Я плетусь с фабрики домой. У мясной лавки меня останавливает Мойшке-Сорока.
– Мне папа из Каунаса пугач привез, – хвастает он. – И пистоны… Меняемся!
– На что?
– На голубя.
Мойшке-Сорока всю жизнь мечтает о голубях. Чего он только не предлагал за них Винцукасу – и мацу, и цветные карандаши, и глиняную копилку. А зачем Винцукасу копилка? Я, например, выбрал бы цветные карандаши и нарисовал бы радугу. Но мне Мойшке-Сорока никогда не предлагал их.
– А из твоего пугача можно кого-нибудь убить?
– Можно.
– Кого?
– Муху.
– Муху?
– И бабочку.
– А гимназиста Владаса можно?
– Нет. Он же не настоящий.
– Владас-то?
– Пугач.
– Не настоящий, а лезешь меняться.
Из мясной лавки на улицу струится запах крови, самый противный из всех запахов в местечке. Дядя Мотл-Златоуст клянется, что все имеет свой запах.
Липы пахнут, как пасхальный напиток.
Сено пахнет, как облака.
Хлеб пахнет, как пот.
Только деньги не пахнут.
Неправда!
Деньги мясника Гирша пахнут хворью. Я ни за что на свете не согласился бы стать мясником. Лучше быть землекопом или балагулой, лучше мостить улицы и выпекать хлеб, делать хомуты и шить ботинки, чем торговать требухой и потрохами.
– Значит, отказываешься меняться? – хнычет Мойшке-Сорока.
– Отказываюсь.
– Ну и не надо. Мне папа голубя привезет из Каунаса.
– Вот что он тебе привезет, – дразню я Мойшке-Сороку и показываю ему фигу.
Мойшке-Сорока шмыгает носом и, пальнув в меня из пугача, убегает жаловаться.
Ябеда!
Если мясник Гирш и привезет из Каунаса голубей, мы их обязательно переманим. И ни за какой выкуп не вернем: ни за телятину, ни за баранину, ни за цветные карандаши. Они будут нашими, как небо, как солнце, как радуга после дождя.
У синагоги я сворачиваю к Винцукасу.
– Чего притащился? – хмурится он.
– Так.
Винцукас развешивает белье. Длинная, натянутая, как струна, веревка прогибается под тяжестью передников, рубах, полотенец.
– Чьи они?
– Ничьи.
– Что с тобой?
– Не приставай – отколочу.
Я поворачиваюсь и собираюсь уйти. Но какая-то невидимая сила сковывает мне ноги.
– Не переживай, – утешаю я Винцукаса. – Я знаю еще одно место, где есть клад. Старая каменоломня.
– Клад, клад… Да я не потому…
– Я тоже.
– Брата в тюрьму забрали. Полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.
– А что он украл?
– Ничего.
– Зачем же его забрали?
– Забрали и все.
– Может, сам он и не крал, а другим помогал?
– Сказали – за агитацию.
– За агитацию? А кто она такая? Что он с ней сделал? Избил или…
– Она… неживая.
– Значит, он ее того…
– Да не того… Он господина Айзенберга рассердил.
– Дядя Мотл его тоже рассердил. Но причем тут агитация?
– Она-то, говорит мама, и не понравилась господину Айзенбергу.
– Ему ничего не нравится. Хоть бы он сдох! А Казиса выпустят?
– Его отправили в Каунас.
– Тем лучше. Президент узнает, что Казис делал для него кровать, вызовет его к себе и скажет…
– Что скажет?
Что-нибудь… про агитацию… Я, скажет, тоже люблю агитацию. И жалко, что ее не любит господин Айзенберг, полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.
– А может, президент ее совсем не любит.
– Все равно выпустят.
– Дай бог, – светлеет Винцукас.
Белые полотенца трепыхаются на ветру, как паруса. Зловонный двор Капера плывет куда-то, словно корабль в книжке скорняка Лейзера. На том корабле, говорит Лейзер, какой-то Колумб открыл Америку.
– Делать ему нечего было, – говорит дядя Мотл-Златоуст. – Вот он и открыл ее.
У нас в местечке нет кораблей. Есть паром и лодки. Но разве на пароме откроешь Америку? Паромщик Эустахиюс мечтает открыть трактир. А лодки вечно стоят на приколе.
– Скоро ты там? – торопит Винцукаса прачка Мария, выглянувшая из подвала.
– Бегу, – отзывается Винцукас. – Пока.
– Э, – задерживаю его. – А все-таки что это за птица агитация?
– Сам ты птица, – огрызается Винцукас, спускаясь в подвал.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О СЛОВАХ
Почему, – размышляю я, – господь придумал разные слова? Почему он одним вложил в уста понятные, а другим – непонятные? Взять, например, слово «разбойник». Тут все понятно. Разбойник пропадает целыми днями у реки, не ходит в синагогу, клянчит пять центов на мороженое, дружит с Винцукасом, гоняет голубей, сует свой нос, куда не следует.
Бабушка сплошь состоит из понятных слов. Что бы она ни сказала, все понятно:
– Авремэле, вставай!
– Ложись!
– Сбегай!
– Почисть!
– Подмети!
– Выбрось!
– Выплюнь!
– Съешь!
– Подавись!
– Не шляйся!
– Не выводи меня из себя!
Есть у бабушки два-три непонятных слова. Первое – это «люблю».
– Я люблю тебя, разбойник, люблю, – приговаривает бабушка и щиплет меня за уши, бьет черпаком, не пускает к Винцукасу, тащит в синагогу.
– Я люблю тебя, негодник, люблю, – приговаривает бабушка и оставляет мне хвост от рыбы, кости от селедки, жижу от горохового супа.
– Я же люблю тебя, люблю!
Второе непонятное слово – это анцемит [4]4
Анцемит – искаженное «антисемит».
[Закрыть].
– Директор гимназии Олекас – анцемит!
– Полицмейстер Корсакас – анцемит.
– Бакалейщик Гайжаускас – анцемит.
– Винцукас – анцемит.
У деда только одно непонятное слово: «Ну».
Больше всего непонятных слов у дяди Мотла-Златоуста и все на «уция» и «ация»:
– Коституция!
– Революция!
– Экспотация!
– Нация!
И вот еще:
– Агитация!
МЕСТЕЧКОВЫЕ НОВОСТИ
Мои размышления о непонятных словах неожиданно прерывает бабушка. Уж, видимо, так заведено на свете, что спрятаться можно от кого угодно – от полицейского Гедрайтиса, от гимназиста Владаса, от отца и матери, но только не от бабушки.
Бабушка найдет тебя повсюду.
Ну что ей стоило пройти мимо? Мало ли кто в местечке проходит мимо меня: и сын господина Айзенберга, и дочь лавочника Зака, и племянник домовладельца Капера.
Дядя Мотл-Златоуст клянется, что они буржуи.
А почему бабушка не может быть буржуем?
– Тебе, – кудахчет она, – голуби и уклейки дороже синагоги.
Дороже!
Красиво поет кантор Шлейме, а с голубем ему не сравниться. Когда воркует голубь, у меня внутри все переворачивается, как будто я сам птица.
– Я пойду с тобой на вечернюю молитву, – обещаю.
– А на дневную?
– И на дневную… А деньги дашь?
– Дам. Нет, что я узнала, что я узнала! – всплескивает руками старушка. Ей не терпится поделиться со мной новостью.
Бабушка всегда приносит уйму новостей. Дядя Мотл-Златоуст уверяет, что в газете скорняка Лейзера нет и половины того, что бабушка приносит из синагоги.
– Спросил бы хоть, что я узнала, – укоряет меня она.
– Белошвейка Менухе замуж вышла?
– Проснулся!
– У молочника Ария корова пала.
– Удивил!
– Казиса арестовали.
– Кого?
– Казиса. Брата Винцукаса.
– Что же ты молчал, разбойник. Рассказывай, за что?
– За агитацию.
– Не больше и не меньше?
– Не больше и не меньше.
– Ну, а дальше?
– Что дальше?
– Много этой агитации у него нашли?
– Много.
– И все золотом?
– Не знаю.
– Или серебром?
– Не знаю.
– Ты когда-нибудь, разбойник, научишься рассказывать толком? Такое дело, а от тебя ничего не добьешься!
– Бабушка! А про свою новость ты и забыла!
– Ах, да, – спохватывается старушка. – Гончар Пейсах сказал мне, а ему сказал жестянщик Хиле, а жестянщику Хиле сказал хромоногий Мейлах, а хромоногому Мейлаху сказала Песе-Фруме, что к нам придут русские.
– Русские?
– Со звездами на шапках.
– А что они будут делать?
– Охранять нас от Гитлера.
– А зачем у них звезды на шапках?
– Чтобы все видели.
Бабушка говорит еще что-то, но я не слушаю.
Меня совсем не интересуют цены на воловье мясо и женитьба парикмахера Шмуле.
Меня совсем не интересует больная печень казенного раввина.
Меня совсем не интересует пожар в Укмерге и погром в Шяуляй.
Я весь охвачен добрым предчувствием, ожиданием чего-то необыкновенного. Так бывает ранней весной, когда на речке ломается лед, когда набухают почки и прилетают птицы.
Я иду с бабушкой по местечку и гляжу на прохожих, вернее, на их шапки.
Как ни хороша фуражка полицейского Гедрайтиса, к ней звезду не приколешь.
Или ермолка казенного раввина. Самая крупная звезда поблекла бы на ней в два счета.
Зато как бы украсили звезды картуз каменщика Пранаса, шапку скорняка Лейзера, кепку Казиса!
И мне звезда пришлась бы к лицу. Я назвал бы ее Сириус или еще как-нибудь.
Я не променял бы ее ни на какие богатства: ни на пугач, ни на цветные карандаши, ни на бамбуковую удочку.
Я обязательно попрошу у русских звезду. И они мне не откажут, потому что у кого их много, тот должен быть щедрым!
– Скоро они придут, бабушка?
– Ты о ком?
– О звездах.
– О каких звездах?
– О русских.
– Скоро.
На сей раз бабушка удивительно скупа на слова.
О ценах на муку и масло, о смертях и женитьбах, о болезнях и пожарах она может стрекотать часами, а на другое у нее не хватает времени.
Что она знает о звездах?
Ничегошеньки!
Только в ее песнях живут звезды. Но живут они не одни, а вместе со слезами и бедными шишками.
«Звезды сияют всю ночь в небесах,
горькие слезы стоят на глазах,
бедная пташка рыдает навзрыд,
бедная пташка горюет, горит…»
В песнях бабушки слез больше, чем звезд. И все пташки горюют, рыдают, горят. Нет ни одной, чтобы щебетала, свистела, чирикала!
Мне почему-то кажется, что русские придут под вечер, что первыми над местечком зажгутся их звезды, а потом уже те, которые так далеки, так далеки.
Самое обидное, если они придут ночью и я просплю.
Господи, сделай так, чтобы я потерял сон, сделай так, чтобы они пришли под вечер, сделай так, чтобы я встретил их первый, и я отблагодарю тебя: я пойду на дневную и вечернюю молитву и не возьму за это у бабушки ни цента.
Когда же придут русские?
МОЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Сегодня мой день рождения. Мне исполнилось десять лет.
– Что такое десять лет? – вздыхает дядя Мотл-Златоуст. – Два раза по пять… Ноги в царапинах… Крепкий сон… Неплохие отношения с полицией… Поздравляю тебя, Авремэле!
Он подходит ко мне, берет меня за руки, и мне приятна его ласка.
– В твои годы, душа моя, я уже был человеком. Реб Калман Мовшович, царствие ему небесное, взял меня в ученики. Привел на крышу и сказал: «Я сделаю из тебя трубочиста, если ты не упадешь, Мотэле. Не подкачай же. На нас смотрит весь мир!»
Дядя Мотл-Златоуст замолкает на минуту, дает мне щелчок и продолжает:
– Реб Калман Мовшович сдержал бы слово, но он упал и отбил легкие, без которых трубочист не трубочист, а последний чахоточник. Я остался один. Над головой – небо. По бокам – небо. А внизу он – Калман Мовшович. Ты когда-нибудь плакал на крыше?
– Нет.
– И не стоит, душа моя. Все равно никто тебя не услышит. Ни бог, ни дьявол.
Дядя Мотл-Златоуст поднимает на меня глаза, и я чувствую, что вот-вот зареву. В горле застревает какая-то противная шкварка. Пробую проглотить ее и не могу.
Бежать! Скорей бежать отсюда!
Словно разгадав мои мысли, дядя крепко прижимает меня к груди.
– Пусти, пусти! – кричу я. – Мне душно.
– Что с тобой, Авремэле?
С силой вырываюсь из объятий дяди и убегаю из дома. Пускай Мотл остается один… как тогда на крыше… Пускай.
Я не хочу, чтобы он рассказывал про трубочиста Калмана. Я не хочу, чтобы шкварка торчала в горле. Пойду к реке, лягу на берегу, закину голову к небу и крикну что есть сил:
– Сегодня мой день рождения!
И река, и лес, и воздух повторят за мной:
– День рождения!
МОРСКИЕ ОКУНИ
Наше местечко оживляется в базарные дни и дни похорон.
Не всех похорон.
На обыкновенных похоронах скучно: за гробом идут и причитают близкие и родственники покойника. Служка Ейне, о котором в местечке говорят, что он более глух, чем сам всевышний, бормочет молитву. Слезы текут рекой.
Нет, на обыкновенных похоронах скучно.
Весело, когда хоронят военных и полицейских.
Играет оркестр. Как пасхальные горшки, сверкают начищенные трубы. Солдаты на кладбище палят из ружей. Но такие похороны случаются, к сожалению, не каждый божий день.
Базары бывают чаще.
И сейчас рыночная площадь запружена людьми и подводами. В воздухе стоит глухой гул. Надрывно кричат петухи, высовывая из корзин свои багровые, как будто их обварили кипятком, гребни. Истошно визжат поросята, заглушая протяжное мычание кошерной скотины. Запахи яблок и сена смешались с запахами сырых кож и свежего помета.
Я шныряю с Винцукасом между возами, пристально вглядываюсь в хмурые лица крестьян и подолгу слежу, как стригут ушами усталые лошади: каурые, пегие, гнедые.
Я люблю их.
Дядя Мотл-Златоуст пророчит мне мрачное будущее:
– Ты будешь конокрадом или кавалеристом!
Нет, я не буду ни конокрадом, ни кавалеристом. Я просто люблю лошадей. Они сочувственно смотрят на меня своими зелеными глазами и понимающе трясут вылинявшими на солнце холками.
– Слушай, Авремэле! Мы умчим тебя за тридевять земель, туда, где нет синагоги и аптекаря Довида, где живут великаны. Они дадут тебе испить напиток слаще бабушкиного киселя, и ты станешь богатырем. Перед тобой померкнет даже такой силач, как каменщик Пранас. Ты привстанешь на цыпочки и коснешься неба. Наберешь полную пазуху звезд и кому подаришь их, тот узнает счастье.
Шумит базар…
Кого только на нем не встретишь! Тут и степенный лавочник Гайжаускас, косой от рождения, в матовых, напоминающих высушенного мотылька, пенсне и сумасшедший Нохэм, выкрикивающий «Продаю пар!» (Нохэм когда-то служил банщиком), и жена казенного раввина Двойре в белых лайковых перчатках, загаженных неучтивыми курами. Тут все бабы местечка, гудящие, как разворошенный пчелиный улей, и полицейский Гедрайтис, гроза воров и индюшек, которых бесит красный околыш его фуражки. И мы.
Мы ничего не покупаем. Мы смотрим. Густой мед, спелые яблоки, свежие сыры – какое это страшное искушение для обыкновенного носа! Наш нос, слава богу, привык ко всему. Мы держимся мужественно, если не считать предательской слюны, которая нет-нет да потечет из уголка рта.
Винцукас дергает меня за рукав:
– Авремке! Отчего на одних подводах всего полно: и масла, и мяса, и сыра, а на других – пучок редиски, ведерко молока, две головки сыра?
– Все дело в лошадях, – глубокомысленно рассуждаю я. – У кого сильный конь, тот привозит много, у кого слабый – мало.
– У нашего Юргиса лошадь сильная, а на базар привозит пустяки. Выручки и на водку не хватает.
– А водка вкусная?
– Горькая.
– Неужто пил?
– Лизнул,
– Врешь!
– Ей богу.
Шумит базар…
– Антоновки, антоновки, – надрывается кто-то.
– Ерши! Окуни! – кричит толстуха Сарра таким голосом, как будто, кроме ее рыб, ничего хорошего на свете не осталось.
Рыбы, раскрыв от удивления рты, слушают торговку.
– Это не просто окунь, – уговаривает она жену казенного раввина Двойре, – это морской окунь. Простому окуню до морского так же далеко, как вашему мужу до царя Соломона.
Двойре обиженно смотрит на толстуху.
– Кто вам сказал, что у нас моря нет, – наступает на нее Сарра. – Счастья у нас нет, а море, слава богу, имеется, соленое, как у всех порядочных людей.
– Свесьте, пожалуйста, килограмм, – не выдерживает натиска торговки Двойре.
– Килограмм? Да меньше чем на два у меня рука не поднимется. Это же не простой окунь, это же морской окунь.
Жена казенного раввина уже готова согласиться. Но тут врываюсь я.
– Ну что вы говорите, Сарра!
– Не мешай.
– Я видел, как вы покупали эту рыбу у Алоизаса. Какая же она морская?
– А это ты видел? – наливается кровью толстуха и поворачивается ко мне самой непривлекательной стороной. – Вон отсюда!
Воспользовавшись перебранкой, Двойре скрывается в базарной толчее.
– Чтоб ты сдох, негодник! – напутствует меня Сарра.
– Зачем не в свое дело полез, – бурчит Винцукас.
– Она же неправду сказала.
– Подумаешь!.. Ваш раввин богатый, а торговка бедная.
– Выходит, бедные должны обманывать?
– Нет… Но ей нужны деньги.
– А кому они не нужны?
– Теперь Сарра тебя к Мирэле не подпустит.
– Перестань!
Шумит базар…
– Ерши, окуни! – кричит торговка рыбой Сарра. Ее голос звучит глуше, чем обычно. Меня охватывает странная жалость. Я почти раскаиваюсь.
Будь у меня деньги, я купил бы у Сарры всю рыбу!
Куда запропастилась Двойре?
Если вы ее встретите, скажите, что я пошутил, что окуни на самом деле морские.
МИРЭЛЕ
Черноглазая Мирэле, падчерица торговки рыбой Сарры – горбунья. Кто-то положил ей за шиворот камень, и он остался там навеки. Носит она его под тонким ситцевым платьицем, цветы которого давным-давно увяли.
Мирэле боится всех.
Больше всего она боится мачехи и доктора Шульмана, того самого, с которым аптекарь Довид играет по субботам в карты. У доктора Шульмана в кармане жилетки, как собачонка в конуре, сидят часы. Когда Шульман приходит к деду, он всегда смотрит на часы.
– Ну, доктор? – спрашивает у него дед.
Это значит – сколько еще мне осталось жить?
Дядя Мотл-Златоуст клянется, что Шульман лечит от всех болезней, кроме нужды и насморка. Насморк доктор Шульман не считает болезнью.
Почему же он до сих пор не исцелил Мирэле, почему не снял проклятый камень с ее плеч?
Мирэле вечно нянчится со своим пятилетним братом Бенцкой.
Ох уж этот Бенцке! Толстозадый, с короткими кривыми ногами, он то и дело просится на руки и орет во все горло, когда сестра не берет его.
– Понеси немножечко, – умоляет Бенцке, – хочу к речке…
– Ты что, оглохла? – обрушивается на падчерицу торговка рыбой Сарра. – Ребенок – умница. Понимает, кто его кормилица. Не будь реки, мы давно бы сдохли. Ну, чего ждешь, холера?
И Мирэле тащит умницу к реке. Там Бенцке шлепает по лужам и швыряет в свою кормилицу камнями.
Наигравшись, Бенцке скулит:
– Домой.
Мирэле поднимает его на плечи, и Бенцке качается на горбу, как в седле.
– Бенцэле, миленький, – упрашиваю, – дай я тебя понесу.
– Не надо.
– Бегом побежим, – предлагаю я. – До костела.
– Побежим? До костела?
В глазенках Бенцке вспыхивают задорные огоньки, которые тут же гаснут.
– А за что я буду держаться? У тебя же горба нет.
Мирэле опускает голову, и от этого камень становится еще больше и страшнее.
– Я тебе ножик подарю, – задабриваю я.
– Ножик?
– Перочинный… С двумя лезвиями. Идем ко мне, Бенцэле!
– Хорошо. Только сперва покажи ножик.
Я вытаскиваю из кармана единственное свое богатство и сую Бенцке. Он трогает его своими короткими, точно обрубленными пальцами и говорит:
– Ржавый.
Убить этого Бенцке мало!
– Брось его, Мирэле. Пускай его заберут цыгане.
Бенцке заливается слезами. Мирэле стоит в нерешительности.
– Слезай, не то отдубашю.
– Отстань от него, Авремэле. Он же маленький, – чуть слышно отвечает Мирэле и, сгибаясь под тяжестью ноши, уходит.
Я долго гляжу ей вслед. Камень все уменьшается и уменьшается, пока совсем не пропадает вдали.
Я знаю – Мирэле сейчас плачет.
Неужели доктор Шульман не может ей помочь?
Все в один голос твердят:
– Нет.
А я не верю. Стоит ему захотеть, и она будет здорова. Придумал бы что-нибудь, нашел бы какую-нибудь целебную воду.
Мирэле глотнула бы ее и сбросила с себя и камень, и Бенцке.
Винцукас божится, что такая вода есть. Где, он не знает, но она есть.
Не может быть, чтоб ее не было. На свете столько чудес: и это синее небо, и эти зеленые деревья, и эта быстрая река! А родники в Скаруляй! Они чисты и прозрачны, как слезы.
Я поведу к ним Мирэле, заставлю ее напиться, и, если бог будет милостив, она станет, как все.
Доктор должен что-нибудь придумать, иначе я высажу у него окно или… или сам не знаю, что сделаю.
МУХИ
У доктора Шульмана гостит его племянник – гимназист Шмуле. Приехал Шмуле с двумя чемоданами, бамбуковой удочкой и большой бородавкой на правой щеке. Бородавка у него странная, похожая на сплющенную монету или на раздавленную ягоду.
– Кроме этого, у него есть еще папаша, а у папаши двухэтажный дом в Каунасе, – говорит каждому встречному и поперечному хромоногий печник Мейлах, у которого тоже бородавка и тоже на правой щеке.
Чему-чему, но бородавке Шмули я не завидую.
Я завидую его двум чемоданам и особенно бамбуковой удочке.
Удочка гладкая, блестящая, с черными ободками-кольцами. Она мне снится ночами…
Я хожу за Шмулей, как тень. Я все жду, что он обернется и позовет меня. Но он не оборачивается. А если кого-нибудь и позовет, то местечковых собак, путая их клички, или сына господина Айзенберга – Переца.
И вдруг происходит чудо: Шмуле окликает меня.
– Эй, ты, – сопит он. – Хочешь заработать?
– Хочу.
– Мне нужны мухи.
– Сколько?
– По два цента.
– Я спрашиваю: сколько нужно?
– Много… Сто… Двести…
– Сто или двести?
– Сто. И пожирней.
– Жирных у нас мало. Разве что в мясной лавке…
– В мясной ли, на помойке – меня не интересует. Хочешь заработать – будь любезен достань.
– Что ж. Я буду любезен. Я достану. А скажи, зачем они тебе?
– Это уж мое дело.
– А удочку дашь подержать?
– Дам.
– Куда принести их?
– К Большому камню.
– Я приду с Винцукасом.
– Приходи с кем угодно. Только побольше мух притащи.
– А почему ты сам их не ловишь? Не умеешь?
– Это уж мое дело, – фыркает Шмуле и уходит прочь.
Это, конечно, его дело. Но есть вещи, которые все умеют делать. Например, кушать. Бабушка, правда, считает, что и это я делаю лучше других, но я с ней не согласен. Мойшка-Сорока умеет кушать не хуже меня… А мух ловить – это же пустяки. Главное – затаить дыхание, подкрасться неслышно и – хлоп!.. Можно ловить их по-другому – занавеской. Но для этого нужно, чтобы бабушка не видела…
Перво-наперво возьму дома три спичечных коробки и пойду к мяснику Гиршу…
Мясник Гирш сидит на завалинке. Закрыв подслеповатые глазки, он греет свой живот на солнышке и сладко похрапывает. Услышав шаги, Гирш вздрагивает и привычно выпаливает:
– День добрый!
– Здравствуйте, реб Гирш, – почтительно отвечаю я.
– А, это ты, Авремэле! Что тебе нужно? Бабушка, наверно, послала тебя за ножками для холодца или за требухой для пирожков?
– Мне нужны мухи.
– Какие мухи?
– Пожирней.
– Рехнулся!.. Ей богу, рехнулся!.. Я мух не продаю.
– Я продаю.
– Ну и продавай себе на здоровье…
– Реб Гирш!.. Я поймаю у вас десяток-другой и уйду.
– А ты не стесняйся: уходи сразу.
У меня от волнения начинает дергаться нижняя губа. Если Гирш откажет мне, я пропал. Где я еще найду таких жирных мух? Мухи Гирша величиной с доброго жука. Они кружатся над тушами и жужжат. Вот одна села мяснику на ухо. Что она ему там шепчет? Видно, просит защиты. Но Гирш и ее слушать не хочет. Он замахивается, и муха едва успевает унести ноги.
– Ты еще здесь, – хрипит мясник, но в его голосе не чувствуется злобы.
– Здесь, – смелею я.
– Значит, мухи нужны тебе на продажу?
– На продажу.
– И по сколько ты берешь за штуку?
– По два цента.
– Не дешевле?
– Не дешевле.
– По два цента!.. Так я же могу тебя сделать миллионером!.. Ротшильдом!..
– Можете.
– Коли на то пошло, лови!.. Но смотри: если хоть одна муха упадет на мясо, пеняй на себя!..
– Не беспокойтесь, реб Гирш. Они у меня падать не будут.
– Посмотрим! – говорит мясник и заходит за прилавок.
Я оглядываюсь по сторонам. Направо – мухи. Налево – мухи. Под потолком – мухи… В лавке, кроме Гирша, солнца и меня, никого нет. Солнце играет на стенах, на окнах, на сваленных в кучу обрубках. Мухи нежатся в его лучах. Сытые и ленивые, они, кажется, и не подозревают, какая беда нависла над ними.
Я подкрадываюсь к стене. Разгибаю в пальцах руку…
Хлоп!.. Есть!..
Хлоп!.. Есть!..
Хлоп!.. Нет!..
Хлоп!.. Хлоп!.. Хлоп!..
За мной из-за прилавка следит мясник Гирш.
За мной в окне следит солнце. Оно улыбается. Оно подбадривает меня…
Если бы все на свете были такими добрыми, как солнце!.. В его лучах даже лавка мясника выглядит не так страшно… Дядя Мотл-Златоуст клянется, что солнце светит всем – каждой божьей твари, каждому деревцу.
Да, оно светит всем, но не всем нравится. Хозяин мебельной фабрики Айзенберг, лавочник Зак, тучный полицмейстер Корсакас бегут от него в тень. Дядя Мотл-Златоуст уверяет, что они боятся солнечного удара.
Почему я его не боюсь? Почему его не боится Винцукас? Я думаю, что солнце знает, что оно делает…
Хлоп!.. Есть!..
Хлоп!.. Есть!..
Хлоп!.. Хлоп!.. Хлоп!.. Одна спичечная коробка набита.
– Ты лучше любой липучки, – зевает мясник Гирш. – От нее ни проку, ни корысти. А ты, Авремэле, всем мухоловам мухолов…
– Спасибо, – шепчу я.
– Молодец! – хвалит меня Гирш.
Похвала Гирша звенит у меня в ушах, как песня. Мясник вообще скуп на похвалу. Дядя Мотл-Златоуст говорит, что Гирш всю жизнь только и делает, что хвалит телятину, баранину, требуху, потроха, фарш.
Пожалуй, жирных мух хватит, А тощих на стенах синагоги сколько угодно.
Я кланяюсь мяснику. Гирш щурит свои подслеповатые глазки и хитро подмигивает мне:
– До свидания, Ротшильд!..
– До свидания, реб Гирш.
– Приходи завтра. За ночь мои мухи еще прибавят в весе. Приходи, голубчик.
– Нет уж… Хватит…
Я выскакиваю из мясной лавки на улицу, где меня ждет солнце, яркое и большое, как подсолнух. Я пойду с ним к синагоге, набью там последнюю спичечную коробку, а потом… потом побегу к реке к Большому камню.
У Большого камня стоит Шмуле. Он держит в руках бамбуковую удочку и что-то напевает себе под нос.
– Давно поешь тут?
– Это уж мое дело, – пыжится Шмуле. – Где мухи?
– Вот, – я передаю ему спичечные коробки.
– А крылышки ты им не оторвал?
– Оторвал.
– Зачем?
– Чтобы они под водой не летали.
– Дурак. На тебе деньги и валяй отсюда.
– А как же удочка? Обещал!..
– Удочка не для тебя.
– Выходит, для тебя все: и удочка, и мухи, а для меня ничего?
– Я тебе деньги дал. Будь любезен, не приставай.
– Не хочу быть любезен. Не хочу.
– Валяй отсюда, пока я тебя не угостил.
– Только посмей!
– И посмею.
Шмуле разворачивается и резко бьет меня в ухо. Я падаю, как подкошенный. У меня все почему-то кружится перед глазами: и бамбуковая удочка, и бородавка, и солнце. Наконец бамбуковая удочка и бородавка исчезают и остается одно солнце.
Я поднимаюсь, забывая про боль. Надо мной летят ласточки. Высоко-высоко… Они почти касаются солнца. Как хорошо, что никто у них не оторвет крылья.
Как хорошо!..