Текст книги "Свечи на ветру"
Автор книги: Григорий Канович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Пока я распрягал в сарае лошадь, Хаим мерял своими мелкими шажками кладбище. Он явно не торопился в избу и, проваливаясь в снегу, плутал между надгробий.
– Что вы ищете, реб Хаим? – спросил я, заперев на засов сарай и подбросив лошади охапку мерзлого сена.
– А что люди могут искать на кладбище? – Хаим поежился и еще глубже вобрал голову в плечи.
– Ваши лежат там, – сказал я и ткнул пальцем в заснеженную сосну, застывшую у самой ограды.
– Знаю, – буркнул служка и покосился на сосну. – Беда, и только.
– Беда?
– Реб Натан, председатель нашей общины, даже к министру ездил. Ничего не помогло.
– О чем вы, реб Хаим?
– О кладбище… Придется вам с Иосифом перебираться.
– Куда?
– Куда велят.
– Кто? – ошеломленно спросил я.
– Магистрат. Реб Натан пробовал отстоять участок за кладбищенской оградой. Но там, оказывается, построят казарму. Только Иосифу пока ничего не говори… Не надо его расстраивать.
– А разве казарму нельзя построить в другом месте?
– Нельзя.
– Почему?
– Я не генерал. Я служка. Генералы лучше знают, где должно быть кладбище, а где казарма.
Хаим замолк и горестно направился к избе. Я открыл дверь, и мы тихо вошли внутрь.
Иосиф спал. В тишине слышно было его шмелиное сопение. Служка Хаим подошел к печке, распростер над потухшим огнем свои маленькие руки и так держал, словно остывший пепел мог их обогреть.
– Я разбужу его, – предложил я Хаиму.
– Не надо. Пусть спит.
Хаим не двигался с места, и его руки, повисшие над пеплом, с растопыренными пальцами казались двумя ветками, оголенными зимними ветрами.
– Может, затопить? – сказал я, пожалев продрогшего Хаима.
– Затопи.
Не успел я разжечь огонь, как Иосиф проснулся. Он оглядел избу, заметил Хаима и бросил:
– Не поверишь, мне первый раз в жизни сон приснился.
– Что же тебе снилось? – из приличия поинтересовался служка.
– Стыдно признаться.
– Ты всегда был грешником, Иосиф. Вспомни молодость, – сказал Хаим и наперед захихикал. Его хихиканье еще более подчеркнуло тишину, вязкую, как столярный клей, и насквозь пропитавшую хату. Предчувствие беды только усилилось от неуместного смеха служки. Хаим и сам не помнил, когда последний раз в жизни смеялся. Чего, чего, а смеха господь бог от него не требовал. Иосиф же, видать, наотрез отказался вспоминать молодость, ничего в ней путного не было. А может, ее самой не было?
– Мне приснилось, – сказал могильщик, – будто я забеременел.
К моему удивлению, Хаим не захохотал, а насупился и медленно побрел к Иосифовой кровати.
– Ты что меня разглядываешь, старый подсвечник? – обиделся мой опекун. – Сказано тебе – приснилось.
– Ну? – уступил служка. – Кого же ты родил – мальчика или девочку? А может быть, двойню?
– В том-то и вся загвоздка, – вздохнул Иосиф.
– В чем?
– Хожу беременный, а родить не могу.
– Срок, может, не вышел, – явил свое великодушие Хаим.
– Все сроки вышли, и хоть бы хны.
– Что же было дальше?
– Дальше я остался с животом… Дурной сон… Что-то непременно случится, – сказал Иосиф, он закашлялся, и кашель заглушил все его страхи и подозрения.
Я разжег огонь, и в избе снова повеяло теплом: миротворным и стойким.
Иосиф слез с кровати, допрыгал на одной ноге к изъеденному древоточцем комоду, извлек оттуда бутылку мутной дешевой водки, припасенной бог весть к какому случаю, разлил по стаканам и, когда служка Хаим брезгливо отодвинул от себя свою долю, опрокинул залпом, вытер запекшиеся губы рукавом холщовой рубахи и сказал:
– Хоть бы раз напился, Хаим.
– Зачем? – не понял служка.
– Чтобы веру свою испытать. Мой отец, царство ему небесное, тоже верил, как ты.
– Добрый человек был сапожник Мейлах.
– Добрый, но раз в месяц выпивал штоф водки, запирался в своей каморке и матерно поминал имя господа. Помянет и уставится осоловелым взглядом вверх, на небо: когда, мол, оно рухнет на голову и покарает его за богохульство. Но небо как висело над его пьяной головой, так и висело.
– Бог милостив, – обронил служка.
– Неужели тебе никогда не хотелось послать нашего боженьку к чертовой матери?
– Не кощунствуй, Иосиф, – осадил его Хаим. – Если ты послал за мной, чтобы я выслушивал твои богомерзкие речи, то ты глубоко ошибаешься.
– Ладно, – Иосиф был слаб и захмелел быстрей обычного. – Рассказывай, что слышно в мире.
– Мир велик, а у человека два уха и две ноги, – уклончиво ответил служка, теряясь в догадках, какое же дело собирается с ним обтяпать могильщик. Может, Иосиф пронюхал про строительство казармы и начнет на чем свет стоит ругаться и требовать, чтобы община, ее председатель, хозяин мебельной фабрики, достопочтенный Натан Пьянко, местечковый раввин Иегудиил и даже он, служка Хаим, пошли к бургомистру и выцарапали ему глаза, если тот не наложит запрет на строительство казармы. Все евреи местечка должны лежать вместе, а не где попало. В конце концов – как бы они ни плодились – сколько им нужно: еще гектар, еще два. Но с другой стороны, Хаим, как и я, знал крутой нрав Иосифа. Пронюхай он про строительство, он черта с два стал бы рассказывать про свою беременность.
– Говорят, Гитлер напал на Польшу, – сказал служка Хаим, совершенно сбитый с толку.
Слышать от Хаима о Гитлере было странно и непривычно. Чьи-чьи, а его мысли витали только в молельне и пылью оседали на ее пол, потолок и стены. Служка говорил о Гитлере, как о боге, с каким-то почтительным страхом и назидательной таинственностью.
– Что-то ему дома не сидится, – сказал Иосиф. Он оживился от выпитого. Водка перекрасила его лицо, и оно из пепельно-серого стало почти румяным.
– Не сидится, – поддержал его служка. – Только ты в последнее время домоседом заделался.
– Гитлер напал на Польшу, а на меня напал кашель, – сказал мой опекун. – Того и глядишь – придушит.
Время шло, и служка Хаим томился от неведения. Ему не терпелось узнать, зачем могильщик послал за ним, а тот, как нарочно, не торопился выкладывать ему свое дело.
– Что еще в местечке говорят? – Иосиф подлил себе водки, и Хаим поморщился.
– Говорят, будто ты сам кур режешь, – пристыдил его служка. – А это, как тебе известно, большой грех. В местечке есть резник.
– А чем мой нож хуже? – спросил Иосиф.
Служка Хаим обиженно встал из-за стола.
– Мне пора. Скоро люди начнут собираться на вечерний молебен.
– Я хотел бы составить завещание, – неожиданно произнес мой опекун и потянулся к стакану.
– Завещание?
У меня заколотилось сердце. Оно стучало в наступившей тишине неприлично громко, и я нисколько бы не удивился, если бы мой опекун попросил, чтобы я его усмирил. Никогда до сих пор мне не приходилось слышать от Иосифа о его смерти. Смерть всегда относилась к другим, а сам Иосиф был бессмертен, как земля или небо.
– Глупости, – сказал служка Хаим и отобрал у Иосифа стакан. – Можно подумать, что ты умираешь.
– А что, по-твоему, я делаю?
– По-моему, ты пьешь водку.
В маленьких хитрых глазах служки свечой затеплилось сочувствие. Иосиф, конечно, такой и сякой, на язык не сдержан, с всевышним запанибрата, но разве не он с его тяжелыми, заскорузлыми, как корни, руками столько лет стоит на черте, отделяющей суету сует от того порога, за которым душа праведника замирает от сладостных звуков флейты, а грешник затыкает нос от запаха кипящей смолы. Хаим не мог и не хотел примириться с мыслью о том, что Иосифа скоро не станет. Он по-своему любил могильщика. Во-первых, он был ему обязан жизнью. В ту страшную ночь, когда хату запеленал ядовитый дым, Иосиф вытащил его во двор, запряг кладбищенскую лошадь и помчался с ним в уездный город к врачу, в местечке тогда докторов не было. Во-вторых, в душе служка надеялся, что, когда настанет час, не какой-нибудь неотесанный новичок вроде меня, а сам Иосиф предаст его земле, и земля действительно покажется ему пером и пухом.
– Я решил все переписать на Даниила, – сказал могильщик.
– Похвально, – сказал Хаим. – Но что за спешка?
– Ты за меня сходи к нотариусу, – продолжал Иосиф.
– Успеется, успеется, – пропел Хаим. – Прежде всего тебе надо подлечиться. Я сегодня же попрошу доктора Гутмана, чтобы он к тебе заехал. Гутман – это тебе не Иохельсон. Во-первых, он верит в бога.
– Для доктора этого мало, – съязвил мой опекун.
– Он тебя быстро на ноги поставит.
– Ты хотел сказать – на одну ногу. На вторую я сам себя поставлю. Даниил, ты по ошибке не спалил мою деревяшку? – обратился ко мне Иосиф, и я бросился в угол за его культяпкой с такой прытью, будто от того, как скоро я приволоку его деревянную ногу, зависело все: и жизнь Иосифа, и мое будущее.
– Пристегни ее, и сразу почувствуешь себя наполовину лучше, – сказал служка.
Иосиф послушался его, пристегнул культяпку, спина его выпрямилась, и он снова выглядел почти молодцевато.
– Теперь хоть в пляс, – похвалил его Хаим.
– А что?
Могильщик выпил остаток водки, подхватил служку и затопал деревяшкой.
– Отпусти, – взмолился Хаим. – Ты с ума сошел.
Но Иосиф не отпускал его, кружил по избе, притопывал и приговаривал:
– Не люблю лечиться. Не люблю лечиться.
Я смотрел на него с удивлением и испугом, и, чем яростней он кружился, тем деланней казалась его радость. Наконец он отпустил Хаима и, пошатываясь, побрел к кровати.
– Помнишь, как я на своей свадьбе плясал? – Иосиф с трудом взбирался на кровать. Кузнечными мехами вздымалась волосатая грудь, а глаза подернулись, как лужицы ледком, до того они остеклянели.
– Помню, – промямлил служка.
– Скоро я снова буду плясать с нею.
– С кем?
– Со своей Двойрой.
То ли от водки, то ли от жара Иосиф впал в беспамятство. Он что-то бормотал, и от его бормотания служка Хаим еще больше заикался, гладил почему-то меня по голове и не спешил, совсем не спешил на вечерний молебен.
– Прости меня, господи, – Хаим по обыкновению сперва обратился к всевышнему, а потом уж ко мне. – Я не должен был переманивать тебя в синагогу. Ты обязан, Даниил, остаться на кладбище и помочь Иосифу. Если бы он за тебя не поручился, не миновать бы тебе приюта.
Что верно, то верно. Если бы не могильщик, маяться бы мне где-нибудь в сиротском доме. Но разве я не отблагодарил Иосифа за все его благодеяния? Мы оба – два хоронили мертвых, ухаживали за могилами, выкашивали высокую, по грудь, траву – нигде трава так высоко не поднималась, как на кладбище, в ней не только мертвые тонули, но и живые, только лошадь радовалась ей. Да мало ли чего я делал на кладбище! Прошлой осенью, к примеру, кровлю починил, сам, без всякой помощи. Принес дранку и починил, чтобы на голову не текло. Был я у Иосифа не только за кровельщика, но и за конюха, и даже за лекаря: варил в чугунке всякую полезную траву, других лекарств, кроме водки, могильщик не признавал. По субботам, бывало, топаем с Иосифом куда-нибудь в деревню за чабрецом да подорожником, за полынью да ромашкой. Ходим, бывало, по лугу или по лесу, а крестьяне диву даются: чего, мол, нехристи ищут, не золото ли? Боже праведный, как мне не хотелось возвращаться назад! Я бы вечно вышагивал по лугам или лесам с торбой или, на худой конец, сидел бы на крыше и смотрел бы вдаль.
Теперь уж мне не снилось, будто я птица и парю в небе над кладбищем. Мои сны наполнились бегством. Я и сам толком не знал, куда убегал. Наверно, в ту даль, открывшуюся мне однажды с крыши.
Может, не у каждого человека в жизни есть даль, но почти у всех бывает такая крыша. Если не крыша, то дерево или другая какая-нибудь вышка, вроде голубятни на чердаке. Забираешься туда, и все, чем прежде жил, вдруг раскалывается, рассыпается в прах, остается только ощущение высоты и захватывающей дух дали.
С того памятного дня, когда я с охапкой дранки полез на крышу, когда примостился у трубы, меня не оставляло стыдное неблагодарное желание улизнуть от Иосифа, куда угодно, хоть в Америку, хоть в Африку, только бы не видеть эти покосившиеся кладбищенские ворота, эту латаную-перелатанную избу, эти молчаливые надгробия и эти заросшие медвежьим мехом сосны, над которыми неизбывно кружит и кружит воронье.
– А чем я могу ему помочь? – сказал я, почти не скрывая своего стыдного неблагодарного желания.
Хаим и сам не знал, чем я могу помочь могильщику. Служка растерянно заморгал глазами и процедил:
– Посторожи его. Когда человека сторожат, смерть его не трогает. Смерть, Даниил, похожа на вора.
– Бабушку мою сторожили трое, – возразил я.
– Какие там были сторожа?! – отрубил служка. – Один – безногий, – он покосился на Иосифа. – Другой слепец, третий – несмышленыш.
Хаим подошел к кровати, наклонился над Иосифом, прислушался и на прощанье сказал:
– Я пришлю доктора.
– Я отвезу вас, реб Хаим.
– Нет.
– Вы опоздаете на вечерний молебен.
– Я все объясню ему, – сказал Хаим, словно речь шла не о господе боге, а о шорнике Тевье или мяснике Гилельсе. – Он поймет меня и простит.
Я проводил его до ворот, указал ближайшую дорогу и долго смотрел ему вслед. Хаим шел медленно, увязая в снегу и ведя беседу с господом. С неба валил снег, обильный, щедрый, истосковавшийся по земле, и крупные хлопья падали на сгорбленные плечи служки. Вдруг мне почудилось, будто Хаим, обессилев, упал и потонул в снежной заверти, как в омуте. Забыв про Иосифа и про все на свете, я кинулся к нему и, когда догнал, обрадовался и устыдился своего страха.
– У кого доброе сердце, – сказал служка, – у того быстрые ноги. Когда Иосиф выздоровеет, приходи, мы вместе помолимся.
– А если…
– Что если?
– Если Иосиф умрет, кто же будет могильщиком?
– Ты, – спокойно ответил Хаим.
– Никогда.
– Пока кого-нибудь подыщем, тебе, Даниил, придется и рыть, и зарывать.
Маленький, сухонький, весь белый, Хаим был похож на снежный ком. Казалось, скатись он под гору, и обрастет хлопьями, и превратится в студеный светящийся шар.
Я вернулся в избу, мокрый и подавленный. Иосиф тяжело дышал, и его неровное, жаркое дыхание не сулило никакой надежды. В его неподвижности было что-то противоестественное, не вяжущееся с его нравом и повадками, даже безногий он вечно елозил, двигался и суетился.
– На столе осталась водка, – отчаянно сказал я, желая во что бы то ни стало его растормошить.
Но Иосиф даже не шевельнулся. Больше в избе не к кому было обращаться. Кошка полгода назад подохла. Раньше она выслушивала мои исповеди и легко дарила мне искупление. И тогда я вспомнил о нем, о друге и заступнике Хаима. Честно признаться, у нас были странные отношения, вернее у него со мной. Он забрал у меня мать и отца, бабушку и деда, и, похоже, все ему было мало. Никого в местечке он не карал своей грозной десницей так, как наш дом. А в чем мы перед ним провинились? В чем?.. В чем вина отца, я, положим, знаю. Он просто в него не верил. Но бабушка его любила больше всего на свете; а дед побаивался пуще пристава. За что же он на нас прогневился? Разве мясник Гилельс или господин аптекарь меньше всех грешат? Грешат они не меньше, а вот жертвуют больше. В прошлом году они отвалили на ремонт синагоги двести литов. От такого дара кто угодно растрогается. Так и быть, и я пожертвую пятьдесят литов – больше у меня просто нет, и те я заработал лопатой, пусть только господь бог смилуется над моим опекуном могильщиком Иосифом.
Я встал у восточной стены и, раскачиваясь на манер Хаима, шепотом стал просить у бога о малой малости, о том, чтобы он ниспослал здоровье своему занемогшему рабу, служившему ему верой и правдой всю жизнь. Пусть только Иосиф поправится, и я уйду, ноги моей не будет больше на кладбище. В шестнадцать лет меня куда угодно возьмут: и к Лео Паровознику, и на мебельную фабрику, и в плотогоны. Лучше всего, пожалуй, наняться на лето в плотогоны. Стоишь на плоту, река несет тебя, солнце припекает, только не зевай, смотри в оба, чтобы не наскочить на мель или не нарваться на дерево на берегу.
Сколько раз я говорил себе:
– Уходи, Даниил!
Но всякий раз передумывал и возвращался обратно. Шуточное ли дело – бросить человека. Собака, и та скулит, когда ее бросаешь. Но она скулит вслух, а человек воет неслышно, и ничем уши не заткнешь. Иосиф свыкся со мной, как со своей деревяшкой. В самом начале, когда я только попал к нему, он еще задумывался о моем будущем, даже ездил к своему родственнику – граверу в соседнее местечко, показывал ему мои фигурки из глины. Гравер будто бы хвалил мою работу – так во всяком случае уверял могильщик – даже обещал взять меня к себе. Каждый день я ждал, когда Иосиф запряжет лошадь и отвезет меня к своему родственнику, но так и не дождался.
– Умер он, – сказал однажды Иосиф, и я ему не поверил. Почему, подумал я, все добрые люди, согласные мне помочь, умирают или вешаются, как учитель Генех Рапопорт. А все другие живут себе, и холера их не берет. Время шло, в мире что-то происходило, мой отец воевал в Испании, Гитлер обижал евреев, мой дружок Пранас работал на мебельной фабрике, а я вгрызался лопатой в черствую, как хлеб наш насущный, землю.
Я стоял у восточной стены, раскачивался, что-то шептал, от напряжения у меня рябило в глазах, и среди ряби возникал и пропадал отрешенный лик всевышнего, усталого, замученного бесконечными просьбами. Он смотрел на меня в темноте с укоризной – чего, мол, беспокою его по пустякам, у него и без меня, и без могильщика Иосифа уйма неотложных дел. То он был похож на служку Хаима, то на мясника Гилельса и даже на парикмахера Лео Паровозника.
За окном чернела морозная ночь, подсвеченная белыми хлопьями снега. Я отошел от восточной стены и по-старчески засеменил к кровати Иосифа, отстегнул деревяшку и осторожно положил ее на табурет. На сей раз она показалась мне необычайно легкой, словно из нее, давно безжизненной, вытекли на пол последние, не то березовые, не то сосновые соки.
На другой день приехал доктор Гутман. В отличие от Иохельсона, бежавшего от Гитлера в Америку и колесившего по округе в возке, доктор Гутман разъезжал на черной, купленной отцом, машине. Отец Гутмана был владельцем кожевенной фабрики. О нем в местечке ходили слухи, будто он с самим президентом играет в карты и нарочно проигрывает ему большие деньги в еврейских интересах. Что это были за еврейские интересы, никто толком не знал, но большие деньги всегда производили в местечке хорошее впечатление.
Гутман посигналил, и я вышел из избы ему навстречу.
– Где больной?
– Дома, – сказал я и удивился его вопросу.
– Все мы больные, – сказал Гутман. – Только одни ходят, а другие лежат.
Он закрыл на ключ машину и, стараясь не набрать в ботинки снега, направился к избе. Гутман был высокий поджарый мужчина с рыжими редкими бакенбардами, струившимися из-под светлой широкополой шляпы. На нем серело легкое, хорошо подогнанное пальто, отороченное меховым воротником. В руках доктор держал небольшой чемоданчик, должно быть, из папашиной кожи. Из нее же были его перчатки, и каждый обтянутый палец напоминал молоденькую змейку.
Когда мы вошли в избу, доктор Гутман снял пальто и долго озирался, куда бы его повесить. Наконец он нашел ржавый гвоздь и не спеша нацепил на него и пальто и шляпу. Затем он стянул с рук перчатки, и я увидел его пальцы, длинные и острые, как зубья бороны. Больше всего меня поразили его ногти, покрытые светло-розовым лаком, точно спинка у майского жучка. Расчесав ногтями свои рыжие бакенбарды, Гутман приблизился к кровати Иосифа и вежливо осведомился:
– На что, любезный, жалуетесь?
– А на что жалуются все евреи?
– На что же они жалуются? – Гутман был удивительно вежлив и внимателен.
– На жизнь, – прохрипел Иосиф.
Улыбка тронула избалованные губы доктора.
– А поконкретней?
– Говорите со мной по-еврейски, – попросил могильщик.
– Я говорю: а если поточней, – спокойно, несколько надменно объяснил Гутман.
– Кашель замучал.
Доктор взял Иосифа за руку и, косясь на свои золотые часы, стал что-то считать.
– Курите?
– Нет.
– Пьете?
– Извините, доктор, но я еще никому о себе не рассказывал. Семьдесят лет прожил на свете и – никому.
– Почему?
– Никого это не интересовало.
– Неужели? – Гутман отпустил его руку и открыл чемоданчик. В избе повеяло аптекой, куда я частенько бегал за каплями для бабушки.
– Представьте себе, – выдохнул могильщик. – Разве людям все расскажешь?
– Я не человек. Я доктор, – сказал Гутман, и улыбка снова тронула его породистые губы. – Снимите, пожалуйста, рубаху, я вас послушаю.
Иосиф стащил с себя рубаху, и Гутман погрузил в его седины свою трубку. – Дышите!
– Пока я еще, слава богу, дышу, – огрызнулся Иосиф. – Без всякого разрешения.
– Помолчите, – велел Гутман.
Но Иосиф и не думал молчать. В нем накипала какая-то смутная злоба на свои семьдесят лет, на свою хворь и Гутмана, непривычно внимательного и воспитанного, чьи родители почему-то владеют кожевенной фабрикой, а не покоятся на кладбище, как родня уехавшего в Америку Иохельсона. Могильщик стыдился своей косматости, все время шарил рукой по груди, стыдился своего, выше колен, обрубка, на котором, как на пне, кольцами отложились прожитые годы, своей холщовой рубахи, на редкость чистой, выстиранной им в снегу, тут же под окнами, и приобретшей его белизну и трескучесть. Иосиф мысленно честил служку Хаима, сердобольно приславшего доктора, и не понимал, что он, доктор, старается найти в его замшелом теле.
Особенно его раздражала трубка Гутмана, она холодной лягушкой скакала по груди и спине, и ему не-терпелось сбросить ее и надеть рубаху. Что этот щеголь с редкими рыжими бакенбардами хочет в нем услышать, злился Иосиф. Что? Разве в нем что-то еще звучит? Ему никогда не услышать, как рвутся снаряды на далекой, почти забытой и столько отнявшей у него войне, никогда не услышать, как он, Иосиф, рыдает на похоронах своих двух сыновей и Двойры. Господь справедлив, с годами он заглушает в человеке все, кроме любви к нему, иначе человек и дня не прожил бы.
Как могильщик не елозил, не вертелся, Гутман продолжал выслушивать его с прежним рвением, мрачнел и покусывал губы. Казалось, он наконец услышал то, что давно без всякой трубки слышал сам Иосиф и я, боясь признаваться в этом.
– Ну что же, – протянул Гутман, и лягушка прыгнула со спины в чемоданчик. – Одно совершенно ясно.
– Что? – спросил я за Иосифа, надеясь в душе, что Гутман рассеет мои дурные предчувствия. Смерть Иосифа означала для меня свободу, но что это за свобода, если не ты, а другой платит за нее своей жизнью?
– Придется распрощаться с лопатой, – сказал Гутман. – Вам нельзя выполнять тяжелую работу.
– А я ее никогда не выполнял, – ответил Иосиф. Он надел рубаху, и она придала ему какую-то уверенность.
– Разве выкопать яму легко? – доктор застегнул чемоданчик, чтобы лягушка не улепетнула оттуда.
– Легко, – сказал Иосиф. – Закапывать тяжелей.
– Возможно, возможно, – надул губы Гутман. – Вам нужно срочно лечь в больницу.
– Я не привык лежать.
– Может, потребуется операция. Рентген покажет.
– Говорите, пожалуйста, по-еврейски, – снова попросил могильщик.
– Я говорю: снимок сделают.
– А что там у меня снимать? – воспротивился Иосиф. – Ничего интересного. Я только раз в жизни снимался. Когда хотел поехать в Америку за железной ногой.
– За протезом, – уточнил Гутман.
– По-вашему, может, протез, а по-еврейски – нога. Так вот, снимался я для шифкарты.
Иосиф неожиданно осмелел и пустился в рассуждения по поводу Америки и шифкарты. Гутман слушал его с тем же вниманием, как прежде. Он только положил на колени чемоданчик из дорогой папашиной кожи и закурил сигару. Колечки дыма носились по избе осенней паутиной и таяли под бревенчатым потолком.
– Мой долг предупредить вас, – сказал Гутман. – А там уж решайте сами.
– Попытаюсь одолеть хворь травами.
– Травами ее, к сожалению, не одолеешь. Если хотите еще десяток-другой протянуть, мой совет: ложитесь в больницу. В конце концов вы свое сделали. На новом кладбище пусть поработает другой. Ваш сын, например.
– У меня нет детей.
– Простите, – доктор потушил дымящуюся сигару, но держал ее во рту и посасывал с удовольствием.
– Были два сына, да оба померли. Семя, видать, виновато.
– Семя?
– Не мое, конечно. В роду моей жены все быстро повымирали, – заметил могильщик.
Казалось, он не расслышал про новое кладбище, и я не скрывал своей радости.
– О каком таком новом кладбище вы говорите, доктор?
– Разве вы ничего не знаете?
– Не знаю.
– Доктор! – вмешался я. – Вашу машину снегом занесло. Она не испортится?
Я пытался отвести от Иосифа удар, но мой опекун сам подставил под него свою изъеденную бог весть какой хворью грудь.
– Это кладбище закрывают, – сообщил доктор.
– Как закрывают? – оцепенел могильщик.
– Очень просто. На близлежащей территории будет построена казарма. Что поделаешь, казармы нынче важнее, чем кладбища. Как член совета общины, я посетил господина бургомистра – он хорошо знает моего отца – и попытался отстоять участок за оградой. – Гутман вынул сигару изо рта и ткнул погасшим концом в стену. – Господин бургомистр выразил сожаление и заявил, что это не в его компетенции.
– Будьте добры, говорите по-еврейски, – упавшим голосом сказал Иосиф.
– То есть, не по его ведомству. Все решили военные. Прикладбищенский район имеет большое значение в смысле тактики.
– А что такое так-тика? – заикаясь, как служка Хаим, спросил Иосиф.
– Родная дочь стратегии, – не совсем доступно объяснил Гутман. – Их тоже надо понять.
– Кого? – мой опекун так и не посмотрел Гутману в глаза. Его взгляд впивался в сигару, и казалось, она вот-вот снова загорится.
– Военных. На их плечи возложена охрана государства. А тут с одной стороны немцы нажимают, с другой – русские.
– Я все равно буду хоронить людей за оградой, – твердо сказал Иосиф. – Если только поправлюсь. О лучшем участке и мечтать нечего.
– Никто его в аренду не сдаст.
– Сдаст, не сдаст, какая разница. Кладбище высаживают, как сад. Важно высадить первое дерево, – чеканил слова Иосиф. – Первая могила – первое дерево.
– Но надо же считаться с реальным положением вещей, – возразил Гутман. – Не забывайте: мы не на своей земле.
– Земля, в которой лежат мои дети, моя земля, и я ничего, кроме участка для них, не требую, – выдохнул могильщик и закашлялся.
Щеки его пылали, подожженные не хмелем, а яростью, и Гутман чувствовал ее на себе и, видать, сам ярился. Какого дьявола он сидит в вонючей избе и битый час слушает бредни одержимого старика о садах и кладбищах? Я и сам, честно признаться, дивился его терпению. Тем не менее что-то его удерживало, может, сострадание, а может, любопытство.
– Я не склонен с вами дискутировать, – сказал Гутман, вынул из пиджака чистый листок бумаги, карандаш и добавил: – Будете три раза в день принимать порошки. Если не станет лучше, вас придется все-таки госпитализировать.
На сей раз Иосиф не попросил его, чтобы он перевел свои слова на еврейский язык. Он и так все понял.
– Заплати господину доктору, – сказал мой опекун. – Деньги на второй полке, в комоде.
– Заплатите, когда выздоровеете, – сказал сын кожевенного фабриканта.
– Долго придется ждать. Сколько мы вам должны? Пять литов хватит?
– Хватит.
Он взял деньги своими длинными острыми пальцами и аккуратно вложил в кожаный бумажник. На мгновение мне показалось, будто Гутман сам весь кожаный: и руки, и породистые губы, и нос, только глаза оловянными пуговками сверкают на лице.
– Гавнюки! – прохрипел Иосиф, когда доктор вышел. – Сволочи! Дармоеды!
К моему удивлению, ярость могильщика не только не остывала – она набирала силу.
– Участок отстоять не могут! Да его и отстаивать не надо. Деньги на бочку, и он – твой!
За окном слышно было, как Гутман заводит машину.
– Да они скорее согласятся лежать на мусорной свалке, только бы не раскошеливаться. Скопидомы! Лицемеры! Если бы ты, Даниил, знал, с каким удовольствием я их закапываю, спаси и помилуй господи.
Он приподнялся, но кашель свалил его.
– Я сам пойду к бургомистру. Сам.
– Вам велено, реб Иосиф, лежать.
– Я еще належусь. Всем им, собакам, нос утру, – грозился в перерывах между приступами кашля Иосиф. – Я – Иосиф бен Натан Паперный сделаю им подарок.
– Какой подарок?
– Только ты, Даниил, на меня не обижайся. Ты сам заработаешь себе на хлеб.
– Конечно. Вы обо мне не тревожьтесь.
– Они меня на всю жизнь запомнят!
Во дворе простуженно чихал мотор машины.
Иосиф сделал над собой, усилие, слез с кровати и прыжками добрался до комода. Он вытащил оттуда горстку бумажек и, размахивая ими в затхлом воздухе избы, как увядшим букетом, тихо сказал:
– А еще у меня, Даниил, три золотых червонца в подушку зашиты. За покойницу Двойру получил. Приданое.
– Что вы собираетесь сделать, реб Иосиф? – я с опаской поглядывал на опекуна, на смятые бумажные деньги в его правой, еще удивительно сильной руке.
– Что я собираюсь делать? Я собираюсь, дружок, купить кладбище… Такие вот делишки.
Я обомлел.
За окном Гутман завел свою машину, и она с ревом тронулась с места.
– Только ты, Даниил, меня не осуждай. Видит бог, я думал отказать тебе все свои сбережения. И дом, и весь инвентарь. Сейчас из этого ничего не получится.
Иосиф подошел к окну, отворил его и полной грудью вдохнул морозный, в снежных цыпках, воздух.
– Не горюй, – продолжал Иосиф. – Вовсе не обязательно быть в жизни богачом. По-моему, лучше быть калекой… Нищим… Важно не то, что в кармане, а то, что в душе.
– А если… если будет мало? – прошептал я.
– Чего мало?
– Денег.
– Тогда возьму суму и пойду побираться. И буду до тех пор просить милостыню, пока не наберу, сколько надо. Постучусь в дверь и, когда откроют, объявлю: «Подайте, люди добрые, на кладбище! Подайте, люди добрые, на кладбище!» А у иных дверей гаркну: «Подайте, собаки, на кладбище!» Может быть, собаки устыдятся своей псовости и подадут.
Больше он не обронил ни слова. Лег с зажатыми в кулаке бумажками на кровать, и они торчали из кулака жухлой свекольной ботвой.
– Я слетаю в местечко за порошками.
Могильщик ничего не ответил.
– Пока аптека открыта, – добавил я.
– Я их не буду принимать, – вдруг произнес Иосиф. – А ты, Даниил, напрасно хитришь. Я сам был молод и знаю, за какими порошками бегают в местечко. Кто она?
– У меня никого нет.
– Плохо, Даниил, плохо. Тебе шестнадцать лет. Пора.
– Что?
Ей-богу, я думал совсем о другом, не о девушке, хотя и они в последнее время волновали мою душу и входили в мои сны, непрошено, безотчетно, как летом входят в реку. Но Иосиф о том не догадался.
– Пора тебе втрескаться в кого-нибудь.
Нет, нет, он никогда не скажет того, чего я больше всего и жду от него. Никогда.
Лишний раз гнать лошадь в местечко я не стал, жалко скотины, пусть себе стоит в сарае и жует овес вместе с воспоминаниями, если куры не помешают ей своим кудахтаньем – не жевать, а вспоминать, конечно.
– Когда цыган поет? – допытывалась, бывало, бабушка и сама же отвечала: – Когда у него желудок пустой.
Так и наши куры, квохчут от голода, и ничего с ними не поделаешь, пока не накормишь, на дворе зима, не лето, дармовым зернышком или дурачком-червячком не разживешься. Иногда лошадь смилуется – недаром она служила у доктора Иохельсона, бежавшего от Гитлера в Америку – вытащит морду из торбы, и на земляной пол капнет овсинка, но что значит одна овсинка на такую прорву клювов? Если бы не я, куры давным-давно бы подохли или Иосиф устроил бы славный куриный погром.