Текст книги "Свечи на ветру"
Автор книги: Григорий Канович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Гутен морген, – приветствовал меня Герман.
– Гутен морген, – сказал я без особой радости и глянул на Сарру. Замшевой сумочки при ней не было.
– Извините нас, Даниил, – тихо сказала Сарра. – Мы решили больше не ждать.
– Яволь, – закивал Герман и что-то произнес скороговоркой по-немецки.
– Герман говорит, что мы об этом давно мечтали. Но нам помешал Гитлер.
– О чем мечтали? – меня слегка знобило.
– Иметь двух детей.
– Цвай киндер, – поддержал жену Герман.
Казалось, Герман и Сарра явились из моего сновидения. Я никак не мог уловить, о чем они со мной говорят, зачем пожаловали на кладбище. Я не раввин, со мной вовсе не следует советоваться насчет количества детей. Хотите двоих – пусть будет двое, хотите больше – я не возражаю. Что до продажи избы, то меня никакими детишками не переубедить и не разжалобить. В конце концов куда деть вырученные за избу деньги?..
– Имейте их на здоровье, – сказал я, и черноглазая Сарра просияла.
– Вы согласны? – переспросила она меня, и я великодушно ответил:
– Согласен.
Сарра перевела мои слова Герману.
– Данке шён, данке шён, – затряс мою руку часовщик и заговорил еще быстрее, чем прежде. Слова вылетали у него изо рта, как камешки из рогатки.
– Человек до конца должен выполнить свой долг. Так считает Герман, – сказала Сарра и поправила золотое колечко на пальце.
Боже милостивый, разве я Гитлер, разве я мешаю им выполнять свой долг?
Герман счастлив, что у Вильгельма будет брат, – продолжала Сарра. – Он спрашивает, когда вы можете переехать?
– Куда?
– К себе домой. Мой муж ходил в магистрат и все узнал насчет усыновления, – сказала она.
Я остолбенел.
– Яволь, – поддержал жену Герман и снова застрекотал на своем пронзительном языке.
– За доброту надо расплачиваться добротой, говорит Герман, – в больших черных глазах Сарры пчелами роились искры, и она очень напоминала Юдифь.
– Яволь, – поддакивал часовщик.
Меня вдруг обжег стыд. Не надо мне их доброты. Не надо. Пусть расплачиваются со мной литами. Мне не хочется возвращаться в свой дом, чтобы стать братом Вильгельма. Я вернулся бы туда, если бы объявился мой дед или отец. Но чудес на свете не бывает. А если и бывают чудеса, то они случаются не со мной.
– Здесь мой дом, – сказал я твердо. – Спасибо вам за заботу.
Часовщик Герман пристально посмотрел на меня и против обыкновения заговорил медленно, как бы взвешивая каждое слово или рассматривая его в лупу.
– Зо, – наконец бросил беженец.
– Что он сказал? – обратился я к притихшей Сарре.
– Он сказал: так.
– А до этого?
– Вам, говорит Герман, надо уходить отсюда. И по возможности скорей.
– Яволь, – подтвердил часовщик.
– Молодые ничего не должны хоронить. Так считает Герман, – добавила Сарра.
– А что же они должны делать?
– Подумайте, Даниил. Мы вас примем как родного. Мой муж вас обучит своему ремеслу, а когда все утихнет, мы все вернемся в Германию. Вы себе не представляете, как она прекрасна!
Было время, когда я подозревал только бабушку и только от нее ждал подвоха. Но со смертью старухи мои подозрения брызнули во все стороны, как сок из раздавленной вишни.
Все очень просто, мелькнуло у меня в голове, им, как и служке Хаиму, нужен работник. Почему они не усадили за стол Вильгельма и из него не сделали урмахера? Его, небось, отправили в гимназию, а меня великодушно решили усыновить, чтобы вкалывал с утра до вечера.
Беженцы не уходили. Они ждали моего согласия, удивленно поглядывали друг на друга, но я молчал. Сарра и Герман засуетились и униженно вышли.
А меня охватило отчаяние. Я плюхнулся на кровать, натянул на голову одеяло, чтобы не слышать самого себя, но слова бурлили во мне, как весенний паводок, заливали уши, и я был бессилен перед их напором.
Может быть, Герман и Сарра и в самом деле пришли сюда, чтобы усыновить меня? Разве на свете перевелись добрые люди? Если бы им был нужен работник, они могли бы нанять кого угодно. Может, я зря раздумывал, может, надо было согласиться. Главное – уйти с кладбища. Пусть реб Натан Пьянко вместе со всей общиной подыщет кого-нибудь другого. Нет, больше тянуть нельзя. Я сегодня же пойду к господину Пьянко и все выложу. А чтобы не мозолить глаза, уеду из местечка в город, даже Юдифь меня не удержит.
– Никуда ты не уедешь, – услышал я вдруг голос, да так отчетливо, будто бабушка взяла и воскресла из мертвых. – Не посмеешь меня бросить. Я не желаю, чтобы другой стучал у меня над ухом своими подкованными башмаками. Ты же ходишь тихо и ласково, Даниил.
– Это плохой знак, – поддержал бабушку мой первый учитель господин Арон Дамский. – Когда бросают кладбища, начинается мор. Или войны.
Я слышал голоса мертвых – знакомых и незнакомых, они говорили наперебой, как говорили при жизни на базаре или перед началом молебна, уговаривали меня, стыдили, обязывали, запугивали, но я был непреклонен.
– Уйду, уйду, – крикнул я, и ветер за окном подхватил мой крик и понес по кладбищу.
– Не уйдешь, не уйдешь, не уйдешь.
По дороге в местечко я увидел русских. Их было четверо. Они стояли полукругом возле своего железного дома, выползшего из пущи, и умывались на опушке снегом. Один из них все время растирал свою смуглую грудь, смеялся и повизгивал от удовольствия.
Когда я приблизился к ним, они закончили умываться и забрались в танк. Только тот, со смуглой грудью, высунулся из люка и помахал мне рукой. Я ответил ему, но танк тронулся и, вгрызаясь гусеницами в снег, развернулся и исчез в пуще. Еще долго было слышно, как он грохочет. Эхо металось над пущей, сшибало снежные шапки с верхушек деревьев и насмерть пугало оголодавших кабанов.
Господина Натана Пьянко на фабрике не было, и я отправился к нему домой.
– По какому делу? – открыла дверь служанка.
– Насчет кладбища.
– Реб Натан не может тебя принять, – сообщила она.
– Почему?
– Его нет.
– А где он? – не сдавался я.
– Уехал.
– Куда?
– Он мне не докладывает, – служанка поморщилась и скрылась за массивной дверью.
То, чего не знала прислуга господина Натана Пьянко, объяснил мне Хаим, когда я вошел в синагогу.
– Реб Натана нет и не будет.
– Как же так? – спросил я у служки.
– Сам не понимаю, что творится. Одни бегут от Гитлера, другие бегут от русских.
– Реб Натан бежал от русских? – вытаращил я глаза, но служка Хаим неожиданно замолк. Он взял потрепанную книгу и ни с того ни с сего стал молиться: то ли за реб Натана, то ли за русских, то ли за себя.
– Реб Хаим, – прервал я его молитву. – Я тоже решил… бежать…
– Все бегут, – Хаим украл у молитвы минуту. – Почему мне никогда ни от кого не хотелось бежать?
Служка не был настроен точить лясы. Он нервно листал пожелтевшие страницы священной книги, полной одному ему понятной мудрости, водил крючковатым носом, словно принюхивался к ней, как принюхивался дед к привезенной из Латвии знаменитой папиросе. Исчезновение председателя общины господина Натана Пьянко, по всей видимости, ошарашило Хаима, побуждало к размышлениям, которыми он ни с кем не хотел делиться. В его гортани, как вода в закипающем чайнике, что-то булькало, должно быть, обида или даже возмущение.
В синагоге было холодно. Господь бог одной милостью не мог согреть свой дом. Его два раза в день надо было топить, и, когда служка насытился чтением, я услышал:
– На-на-коли мне, Да-даниил, дров.
Мы вышли с ним во двор, где под навесом желтела поленница, я выбрал из нее несколько сухих поленьев и стал колоть их древним, как тора, топором.
– Не хватало еще, чтобы мы остались без могильщика, – сказал Хаим. – Ты совершишь страшный грех, если сейчас все бросишь.
– Все равно никто не умирает, – сказал я и со всей силой всадил топор в полено.
– Не беспокойся, – проворчал Хаим. – Кто-нибудь умрет.
Я никак не мог вытащить топор из полена и размахивал им над увядшей головой служки.
– Ос-ос-торожно! – взмолился Хаим. – А то первым придется меня хоронить…
Наконец полено разлетелось на куски. Служка подобрал чурки и поплелся в молельню.
– Хорошо, – сказал Хаим и развел огонь. – Предположим, ты все бросишь. Чем же ты, Даниил, займешься?
– Что-нибудь придумаю.
– Придумать и я могу, – сказал служка и, глядя на огонь, добавил: – Раньше господин Пьянко отдавал божьему дому отходы со своей фабрики. Теперь придется дрова закупать. А они подорожают, потому что русские в пуще.
– Я слышал, среди них есть евреи, – сказал я, чтобы покончить с дровами.
– Это не те евреи, – в горле у служки снова что-то забулькало.
– Разве есть не те евреи?
– Есть, – сказал Хаим.
Когда мы покончили с евреями, разговор снова зашел о кладбище.
– Если Иосиф не вернется, я пришлю тебе напарника, – неожиданно заявил Хаим.
– Кого же вы пришлете, реб Хаим?
– Авигдора.
– Но он же глухонемой?
– Плакать и глухонемой умеет. На кладбище главное что? Слезы.
– Тогда пусть Авигдор один… без меня, – ухватился я за предложение Хаима.
– Люди не согласятся, – отрезал Хаим.
– Почему?
– Людям нужны и слезы и слова.
– Я все равно не останусь среди могил.
– Ну ку-да, ку-да ты пойдешь? – сочувственно произнес Хаим.
– В местечке открыли вечернюю школу. Я хочу учиться.
– Учись, – милостиво разрешил Хаим. – Разве одно другому помеха? Человек везде учится. И в школе, и на кладбище.
Служка помолчал и посмотрел на меня так, как будто виделся со мной впервые.
– Чему научился твой отец? – спросил он неожиданно и резко.
Хаим все равно меня не поймет, подумал я и бросил топор на пол.
– Я старый человек, Даниил, и могу сказать одно: ничего не меняй, пока сам господь не изменит. Только не говори, как твой отец, будто его нет. Господь есть и пребудет вовеки. И уж если он вложил тебе в руку лопату, то не променяй ее ни на перо, ни на винтовку. Доверься всемилостивейшему и смирись.
Огонь освещал лицо Хаима, и оно казалось прозрачным, как кисея на окнах.
– Нет, – сказал я. – Я не буду таким.
– Каким?
– Как вы.
– А какой, по-твоему, я?
Я не отважился сказать ему. Разве Хаим виноват в своем несчастье?
– По-твоему, я несчастен, да?
– Да, – с облегчением сказал я.
– В местечке все так думают. Но это неправда.
– Неправда?
– Я счастлив. Потому что, кроме веры, у меня ничего нет. И мне не надо ее продавать, как господину Натану Пьянко свою мебельную фабрику. Не надо бежать от нее, как Иохельсону от Гитлера. Моя вера сильней Гитлера… И русских она не боится.
Хаим говорил с каким-то озлоблением, пот покрыл его лоб, он свирепо заикался и все время ворошил угли, словно боялся, что, когда они потухнут, он и сам замолкнет навсегда.
– Твой отец не верил в бога, – выдохнул служка. – Но он верил в другое, как в бога. Вот и тебе пора.
– Что?
– В шестнадцать лет человек должен во что-то верить. Боже, как стало тепло!..
Хаим вытер пот со лба, и лоб его, непомерно большой, почти не тронутый морщинами, показался мне таким же прозрачным, как его озаренное пламенем лицо и кисея на окнах. Больше не о чем было говорить, но я не двигался, смотрел на огонь и впервые видел в нем и отца, и бабушку, и Иосифа, и самого служку Хаима, как будто все у меня было позади.
Когда я вышел на улицу, я дал себе зарок не приходить больше к Хаиму. Он все равно ничего не может, только опутает своими проповедями, как проволокой, только дохнет на тебя своей неприкаянностью, как метель стужей, и не отогреешься. Но к кому же мне ходить? Кроме Пранаса и Юдифь, в местечке никого не осталось, с кем я мог бы посоветоваться. Лео Паровозник? Опять начнет про свою вывеску. Ему еще, чего доброго, взбредет в голову вывести свое имя и звание по-немецки, так, на всякий случай. Был Иосиф, но его не стало. Почему не стало?.. Может быть, его удалось спасти? Он и не из таких переделок выкручивался.
Я добрел до местечковой гимназии и остановился у железной ограды. Там, за окнами, корпят над тетрадками Вильгельм и Юдифь. Скоро кончатся уроки, и она выбежит в своей ворсистой меховой шубке.
Подожду, решил я и встал под дерево.
Юдифь выбежала не одна, с подружкой, дочерью нашего местечкового пристава Кристиной, сведшей с пути истинного сына мясника Гилельса Ассира.
– Роден! – заверещала Юдифь. – Роден! – Она подбросила вверх свой гимназический ранец, уронила его, неловко потянулась за ним и сама шлепнулась в снег. Юдифь лежала, ошалело дрыгая ногами в теплых шерстяных чулках и посыпая себя белыми хлопьями снега. Дочь пристава Кристина с интересом глядела на нее и весело смеялась.
– Ну что же ты стоишь, Даниил? – деланно взмолилась Юдифь. – Подай же даме руку.
Под громкий смех Кристины я протянул Юдифь руку и помог подняться. Она ухватилась за нее и долго не отпускала.
– А теперь отряхни меня!
Грудь и спина у нее были белые, и я начал со спины с такой осторожностью, как будто Юдифь была из фарфора.
– Смелей, смелей, – подбадривала она меня.
Моя рука скользила по ее спине, как скользит кораблик по тихой заводи.
– Чисто, – сказал я и зашел спереди.
– Спереди я сама стряхну, – сказала Юдифь и принялась нещадно колотить кулачками по двум антоновкам, выпиравшим из-под ворсистой шубки.
– Проводи нас, Даниил, – сказала Юдифь. – Тебе же все равно, наверно, делать нечего.
– Нечего, – согласился я и покорно последовал за ними.
Мы шли втроем по местечку, и из всех окон – я в этом был уверен – на нас глядели люди и качали непривыкшими к удивлению головами. Слыханное ли дело, чтобы дочь пристава и дочь доктора разгуливали среди бела дня с местечковым могильщиком?
По правде сказать, я и сам не верил, что иду с ними рядом, но я шел и мне было хорошо, очень даже хорошо. Все вокруг неожиданно преобразилось: и немощеная улица, и снег, и шпиль костела, и полицейский участок. Казалось, из местечка исчез не господин Натан Пьянко, а что-то, преследовавшее меня сызмальства, сгинуло кладбище, пропал страх и остались только Юдифь и дочь пристава Кристина.
Вскоре исчезла и Кристина, и мы остались с Юдифь одни на всем белом свете.
– Почему ты молчишь, Даниил? – спросила она.
– Молчать хорошо.
– Кому хорошо, а кому плохо. Говори, – приказала Юдифь.
– Что-то не говорится, – сказал я.
– Рассказывай о себе.
– А что рассказывать?
– О своем доме… о семье…
– У меня нет дома. И семьи нет.
– Но была же.
– Была.
– Говорят, твой отец сидел в тюрьме.
– Да, – сказал я.
– Говорят, он коммунист.
– Не знаю.
– Где он сейчас?
На самом деле, где он сейчас, подумал я. Война в Испании закончилась. Так сказал Лео Паровозник. Наверно, портные проиграли. Какие из портных военные?
– Не знаю, – сказал, я.
– А я всегда знаю, где мой отец, – сказала Юдифь. – Но это ужасно скучно.
– Почему?
– У каждого должна быть тайна. У тебя она есть?
– Нет, – соврал я.
– А у меня есть, – сказала она и рассмеялась.
Идти рядом становилось все трудней. От вопросов Юдифь перехватывало дыхание, я громко сопел носом, но она как будто не замечала моей растерянности.
– Хочешь, я тебе открою свою тайну?
– Никому не выдам, – заверил я.
– Я желаю, чтобы и мой отец сел в тюрьму, – она снова рассмеялась. – Идиотское желание, не правда ли?
Я промолчал.
– Но он никогда в тюрьму не сядет. Мой отец все время говорит либо о медицине, либо о Палестине.
Мы давно прошли мимо двухэтажного дома Гутмана, но Юдифь и не думала уходить.
– Мне не нравится всю жизнь жить в синагоге.
Я не понимал, кто заставляет Юдифь всю жизнь жить в синагоге.
– Коньки у тебя есть? – спросила она.
Тайна у меня была, а вот коньков не было, и тем не менее я сказал:
– Есть.
– Давай с тобой махнем на речку и покатаемся?
– Сейчас? – у меня задрожала верхняя губа.
– А хоть бы и сейчас.
– Лед еще тонкий. Провалиться можно, – сказал я, пытаясь выиграть время.
– Тем лучше, – сказала Юдифь. – Опасность закаляет… А в субботу я приглашаю тебя на день рождения.
– Спасибо.
– Ты будешь самым интересным гостем. Все эта шендели-мендели мне уже осточертели. Мясники, мельники, оптовые торговцы… А вот могильщика никогда еще у меня не было. Придешь?
– Приду… я приду спросить насчет Иосифа…
– Насчет твоего Иосифа я скажу тебе послезавтра… на речке. Встретимся в пять… под разрушенным мостом.
Господу богу, конечно, лучше знать, кого чем испытывать, но зачем он ниспослал мне испытание коньками, ему и самому вряд ли было известно. За оставшиеся два дня я не только должен был раздобыть коньки, но и научиться кататься.
В скобяной лавке Гайжаускаса служил приказчиком дальний родственник деда Рувим Столярчик, здоровенный детина с прелым лицом новорожденного и невероятной чуприной, куда он изредка прятал от хозяина мелочь. Иногда Гайжаускас брал Столярчика за волосы, и тогда монеты вылетали из чуприны, как трясогузки из гнезда.
– Даниил! – обрадовался Рувим и тряхнул пустой на сей раз чуприной. – Тебя сам бог прислал.
– Вот именно.
– Мы как раз завезли из города новые лопаты.
– А мне лопаты не нужны.
– Не нужны? – Столярчик вытаращил глаза, и они сверкнули в сумерках лавки, как два серебряных лита.
– Ты умеешь кататься?
– На чем?
– На коньках.
– На коньках не умею. А что?
– Я пришел за коньками.
– Ты? За коньками? На кой черт могильщику коньки?
– Не твое дело. Сколько? – я полез в карман за деньгами.
– Не держим мы коньков, и все… Евреи любят кататься на чем угодно… на извозчике… автомобиле… друг на друге… Но на коньках?!
– Ассир Гилельс катается, – сказал я и дохнул недовольством на Столярчика.
– Ассир – другое дело.
– Почему?
– Он еврей новой марки.
– Новой марки?
– Бывают старые горшки и новые горшки, – объяснил Рувим. – Так вот. Ассир – горшок с эмалью. Понял?
– Почти.
Рувим вынул руку из копилки и положил на мое плечо, как коромысло.
– Меня не проведешь, – сказал приказчик. – Я как только на тебя глянул, так все и усек.
– Что усек?
– Хороша она, не спорю. Но этот пирог не для тебя пекли.
– Ты о чем? – притворился я.
– О докторской дочке. Рувим Столярчик все знает, все видит. Все, все, все…
– Она просто поинтересовалась нашим кладбищем, – сказал я.
– Просто поинтересовалась кладбищем, а ты сразу бросился за коньками.
Рувим Столярчик ухмыльнулся, и ухмылка сделала его лицо неживым, как изваяние.
– Любовь – глупость и обман, – быстро и обиженно пробормотал Столярчик. – Никто на свете никого не любит. Разве твой отец любил твою мать? Разве бабка любила деда? Разве у меня в доме кто-нибудь кого-нибудь любит? Нет и еще тысяча раз нет. То один другому не по сердцу, то один другому не по карману. Возьмешь лопату?
– Я скоро, Рувим, и со старой распрощаюсь. Не век же мне вековать на кладбище.
– Правильно. Пусть каждый хоронит каждого до конца. Без стеснения. Может, на ступицы глянешь?
– Старые еще не износились.
– Черт побери, за весь день ни одного покупателя! – пожаловался Рувим. – Придет Гайжаускас и начнет таскать меня за волосы.
– Ты же не виноват, – сказал я.
– Да, но жизнь без виноватых – сущий ад. Если кто ее и разнообразит, то только виноватые. Купи, Даниил, горшок новой марки! Купи!
Мне нужны были коньки, а не горшок новой марки. Я вышел из скобяной лавки растерянный и угрюмый. Неужели придется просить Ассира, подумал я. Другого выхода нет. Ну что стоит Ассиру одолжить мне на денек свои коньки? Может, я и кататься-то на них не буду. Просто явлюсь с ними и постою рядом с Юдифь.
Я долго крутился возле дома мясника Гилельса, пока не подкараулил Ассира. К счастью, он был один и, видно, торопился к Кристине.
– Ассир! – окликнул я его.
– Чего тебе? – высокомерно оглядел меня сын мясника.
Года три тому назад, еще при жизни бабушки, когда Ассир был евреем старой марки и носил не котелок, а бархатную ермолку, он покупал у меня для рыбалки червей. Торговали мы тайно, ибо однажды мельничиха обнаружила в грудинке белого, отнюдь нерыболовного червячка и подняла шум на все местечко. Старик Гилельс все свалил на сына-рыбака, высек его и строго-настрого запретил копаться на свалке или в отхожих. С тех пор я поставлял ему отборных червей и брал с него по-божески: леденец за две штуки. Пойманную рыбу Ассир нанизывал на ветку и в конце рыбалки выбрасывал в реку. Тогда низка напоминала вербу в пору ее цветения.
– У меня к тебе просьба, Ассир.
– Проси, – неожиданно разрешил сын мясника.
– Одолжи мне на денек свои коньки!
– Можно, – серьезно сказал Ассир и поправил котелок. – Один вопрос: для чего они тебе понадобились?
– Хочу покататься.
– Столько лет не катался и вдруг захотел.
Ассир недоверчиво стер перчаткой с лица сонливость – у него всегда было сонливое выражение – и бросил:
– Какой у тебя размер ноги?
– Не знаю.
– У меня сороковой, – сказал Ассир.
– Значит, и у меня сороковой. Мы же одногодки.
– Ну и что? У вас ноги растут быстрее.
– У кого?
– У пролетариев всех стран, – Ассир хмыкнул. – Коньки дам только с одним условием.
Я был согласен на любые условия.
– Мне надо встретиться с приятелем. Желательно на кладбище.
Хорош приятель, ничего не скажешь. Я сразу понял, с кем собирается встретиться Ассир. С дочерью местечкового пристава Кристиной.
– На кладбище снегу полно.
– А мы не в снегу… мы в хате, – сказал сын мясника. – Пока будешь кататься.
– Да, но в хате грязно… не прибрано…
– Не беда.
Ассир исчез и вскоре появился с коньками. Они были привинчены к ботинкам и сверкали как новые.
– Я три раза постучусь в ставню. Жди, – сказал Ассир и зашагал к костелу.
У каждого, подумал я, свои радости и заботы. Для Ассира радость встретиться с Кристиной, для меня радость покататься на речке с Юдифь, даже если я грохнусь и сломаю ногу. Столько лет живу на свете и до сих пор не разобрался, какого размера у меня ноги. Пора бы узнать. И кто такие пролетарии всех стран, тоже пора бы узнать. А вдруг пригодится.
Коньки как бы прочертили в морозном воздухе нитку между мной и Ассиром, снова связали обоюдной тайной, и сын мясника показался мне таким же дружелюбным, как в детстве, когда он поджидал меня на косогоре у речки с тонкой бамбуковой удочкой – единственной в местечке, привезенной ему в подарок аж из Южной Африки, а я спешил к нему со ржавой банкой, в которой копошились самые жирные черви в мире. Таких ни в Африке, ни в Америке не найдешь. Бедняга, подумал я, породнился бы мясник с приставом и кончились бы его страдания. Но старик Гилельс готов женить Ассира даже на уродине, только не на литовке, а господин пристав о еврее и слышать не желает, будь жених самим Ротшильдом. Кровь не та, сетует господин пристав. Кровь не та, причитает старик Гилельс. Что-что, а кровь у нас с Юдифь та, из-за нее дело не станет. Но, оказывается, одной крови мало, не хватает еще кой-чего. Нет, нет, я вовсе не хочу быть богатым. Но хочет ли быть бедной Юдифь? Ей так идет эта ворсистая шубка, эти легкие черные сапожки, эта муфта, в которую она кутает свои ласковые, как скрипичный смычок, руки.
– Кто любит, тот богач, – твердила никого не любившая бабушка.
Для меня, да и для нее самой, осталось тайной, о каком богатстве она говорила. Еще совсем недавно, в самый расцвет моей торговли червями, я был уверен в том, что, кроме кори, свинки, желтухи, есть еще болезнь по имени любовь. Болеют ею взрослые, бегают друг за другом, как сумасшедшие, страдают, потом укладываются вместе в постель и исцеляются.
Но сейчас, после приезда Юдифь, что-то случилось со мной, как будто сдвинулись расстояния, приблизились к одной-единственной точке, и даже кладбище, впервые за двести с лишним лет, переместилось в центр местечка, прямо под окна двухэтажного дома Гутмана.
Не успел я зайти в избу, как сразу же принялся примерять коньки.
Жизнь на кладбище научила меня сдержанности: когда орудуешь лопатой, даже слеза на ней лишняя тяжесть. Но тут я чуть не заплакал.
Ассир оказался прав. Ботинки были мне малы. Особенно жал правый, он просто издевался над моей пролетарской лапой, и я с досадой швырнул его под кровать Иосифа.
Я сидел на полу, смотрел ненавистным взглядом на правый гнусный ботинок и думал о том, почему меня так тянет на речку, к Юдифь.
Пока я сидел и думал, бог шепнул мне на ухо выход.
Я залез под кровать, достал правый гнусный ботинок, снял носки и обулся на босу ногу. На босу ногу никто еще у нас в местечке не катался. Если Юдифь заметит, я ей скажу:
– В носках каждый дурак умеет, а вот на босу ногу!..
Я зашнуровал ботинки и осторожно стал пробираться к двери.
Во дворе я шлепнулся в снег и разбил губу. Но без крови и пота на земле ничего не бывает. Так меня учила бабушка.
Я добрался до середины кладбища и там, где между надгробными плитами зиял длинный и ровный овраг, стал готовиться к послезавтрашнему катанью с Юдифь.
Вокруг все было тихо и бело. Я скользил по смерзшемуся снегу между надгробий медленно и отрешенно, и со всех сторон на меня смотрели ошарашенные сосны и мертвые евреи в белых саванах, завороженные моим кощунственным скольжением.
Холод пробирался в Ассировы ботинки, жег мои голые ноги, но я ничего не чувствовал, я продолжал скользить, не разгибая спины и не оборачиваясь, словно сзади меня и впрямь подстерегали вставшие из могил старцы, впервые увидевшие человека в таких странных ботинках.
– Ну, чего пялитесь? – услышал я дребезжащий голос бабушки.
– Что он делает? Что он делает? – возмущались мертвые евреи.
– Разве вы, дураки, не видите? – успокаивала их бабушка. – Мой Даниил влюблен!
– Влюблен? Влюблен? Влюблен? В кого? В кого? В кого? – перебивали друг друга мертвые евреи.
– В дочку доктора. В Юдифь, – отвечала бабушка. – Пожелаем им счастья, евреи!
С деревьев взмыли вспугнутые вороны. Они рассекали крыльями морозный воздух и каркали, носясь надо мной и удивляясь. А уж если ворона удивляется, значит, в мире на самом деле произошло что-то удивительное.
Ассир опаздывал. Стрелка часов качнулась в сторону пяти, а его все еще не было. Я подмел пол, предварительно освежив его брызгами колодезной воды, застелил постель Иосифа, распахнул настежь окна и проветрил хату: нос у Кристины благородный, учует, не дай бог, какой-нибудь мужицкий запах, а у нас в хате только мужицкие запахи и водились, и пиши пропало. Обидится барышня, заткнет нос и сбежит.
Весело, конечно, будет, если она не сбежит, а их застукает господин пристав. На еврейском кладбище испокон веков не было полиции. На католическом – другое дело, там они частые гости: то чья-нибудь теща прикажет долго жить, то брат отравится грибами, то сослуживца доконает скоротечная чахотка. Не каждому мертвому выпадает такая честь – состоять в родстве с полицией. Первый еврей, у которого появился шанс породниться с ней, – это сын мясника Ассир Гилельс. А первым ох как нелегко быть.
В распахнутое окно струился короткий зимний день. Я лежал на кровати в полном снаряжении (не переобуваться же мне на речке на глазах у Юдифь) и ждал, когда Ассир соблаговолит постучаться в ставню. Пусть не три раза, как мы договаривались, пусть хоть раз – я услышу.
Подожду еще малость и пойду, решил я. Дверь на всякий случай оставлю открытой. Запирай не запирай – все равно никто ничего не унесет.
Я вдруг представил себе, как Ассир и Кристина сидят в обнимку на моей кровати, как они целуются и дают друг другу клятву на вечную верность, и меня обуяла зависть.
Мерно тикали часы. Казалось, по стене расхаживает сеятель с лукошком и разбрасывает пригоршнями ядреные тугие зерна. Они сыпались на мою голову, лицо, глаза, и мысли мои вернулись к Иосифу. Он незримо вошел в избу, опустился на табурет, напротив моей кровати, и уставился на мои ноги в диковинных Ассировых ботинках. Иосиф глядел на коньки, на их стальные сверкающие лезвия, и взгляд его был непроницаем, но в той непроницаемости нет-нет да вспыхивал керосиновый фитиль, и тогда все на миг освещалось, как при вспышке молнии: и сам Иосиф, и я, и Кристина, и Ассир с его диковинными ботинками. И, конечно же, Юдифь, под полуразрушенным мостом на речке.
Как же так получилось, пронзило меня, даже о господине приставе я думал, а вот про Иосифа забыл.
Я уже собирался было сунуть ноги под одеяло, чтобы не гневить могильщика (его присутствие я чувствовал еще более отчетливо, чем тикание часов на стене), как вдруг до моего слуха дошел звук, менее всего похожий на стук в ставню.
– Кто там? – спросил я издали и еще раз прислушался.
– Я, – ответил голос по-литовски.
Неужели господин пристав, подумал я и весь сжался.
– Никого нет, – сказал я на всякий случай.
– А мне никто, кроме тебя, не нужен.
Я слез с кровати, подошел к окну и выглянул во двор. Боже праведный, Пранас! Вот уж кого не ожидал!
– А я думал: пристав.
Пранас скатал снежок и запустил в меня, попав в переносицу.
– Ты что, драться пришел?
– Ага, – оскалил зубы Пранас.
– Больше в местечке не с кем?
– Другие сразу нюни распускают, а ты, Даниил, никогда. – Он снова оскалил зубы и протянул мне руку.
Только в избе я заметил, как он вырос. Пранас снял шапку и зачесал густые волосы, прикрывавшие крупную голову с большими, как дупла, ушами. Нос у него тоже был крупный с широко вырезанными ноздрями, напоминавший ствол дробовика и грозно нависший над верхней вывороченной губой. Под светлыми, как бы припорошенными песком, бровями подснежниками голубели глаза, и голубизна их была по-вешнему пронзительной и бездонной.
– Вырядился же ты в честь пристава! – хохотнул Пранас.
– Не нравится?
– Очень даже нравится. Хоть бери и – на грядку.
– Так уж на грядку? – обиделся я.
– Больно уж вид у тебя потешный.
Стрелка часов подкралась почти к пяти. Видно, Ассиру и Кристине не суждено встретиться на кладбище, посидеть в избе и вдоволь нацеловаться. Господина пристава и мясника Гилельса на мякине не проведешь. У каждого из них в местечке свои доносчики: одни за доносы получают жалованье, другие – на даровщинку кусок мяса. Бог свидетель, я сдержал свое слово, прождал почти до пяти, но больше я ждать не могу.
А может, Юдифь не придет? У доктора Гутмана, наверно, тоже есть в местечке глаза и уши. Тот же Рувим Столярчик. Он кого угодно продаст, если найдется покупатель.
– Есть известие о твоем отце, – сказал Пранас.
Поначалу мне показалось, будто я ослышался, но не отважился переспросить. Часы вдруг затикали так громко, а стрелка завертелась с такой быстротой, что я ухватился за край стола и занозил руку.
– Приходи завтра вечером к рыбаку Викторасу, – сказал Пранас.
– Он жив?
– Там все узнаешь.
– Он жив?
– От тебя ничего не утаят, – Пранас отвел взгляд, и я все понял.
– Придешь?
Я молчал. Приход Пранаса, его слова разворошили во мне затаившееся, почти забытое чувство привязанности к родному дому, в моей памяти, как утопленники на речке, всплыли и дед, и бабушка, и мой непутевый отец Саул, который десять лет просидел в тюрьме, чтобы погибнуть где-то на краю света, в Испании. Кроме служки Хаима, никто о ней в местечке ничего не знал. Да и Хаим знал об Испании понаслышке.
– Там очень жарко, – сказал он мне. – От костров.
– От костров?
– Ну да, – сказал Хаим. – В других местах нас расстреливают, вешают, а там евреев сжигают.