Текст книги "Моя война"
Автор книги: Григорий Чухрай
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Чухрай Григорий
Моя война
Чухрай Григорий
Моя война
Ровно за год до Дня Победы в Великой Отечественной войне я приехал в двухнедельный отпуск с фронта в город Ессентуки. Приехал, чтобы жениться. Здесь ждала меня моя невеста Ирина Пенькова. 9 мая 1944 года мы расписались. А через несколько дней я снова уехал на фронт...
Наступила долгожданная победа. В конце 45-го я ехал домой...
Мои планы
Я рассуждал: сначала поеду к Ирине, я очень по ней соскучился. Заберу ее и привезу на Украину – там, недалеко от узловой станции Синельниково, у деревни Раевка, находилась селекционная станция, где работали моя мама и отчим. На станции были прекрасные кирпичные коттеджи, построенные еще до революции для научных работников. Один из коттеджей принадлежал нам. В нем было уютно и тепло, особенно в холодные зимние вечера.
Мне хотелось тепла и покоя. В последнем письме мама писала, что возвращается из Кургана на Украину и будет ждать нас. Но больше писем от нее я не получал. Это меня волновало: не заболела ли она? А кроме всего прочего, мне не терпелось поскорее познакомить ее с Ириной. Я не сомневался, что мама будет ей рада.
...Ирина хотела задержаться в Ессентуках, но я ее торопил.
В поезде на третьей полке для багажа было жарко. Ирину подташнивало. Я чувствовал себя виноватым – ведь она была беременна.
Но вот и последний полустанок перед Узловой. Здесь перрона нет, со ступенек вагона слезаем на землю и сразу попадаем в весеннюю лужу. Благо Ирина в калошах. Отсюда до селекционной станции три километра. Я тащу большой чемодан, Ирина хлюпает по снежной жиже с чемоданом поменьше. Забираю у нее чемодан, спрашиваю:
– Устала?
– Только озябла,– отвечает она.
– Ничего,– стараюсь я подбодрить жену,– скоро придем на место, погреемся!
– Что-то я не вижу ваших коттеджей...– говорит Ирина.
Меня это тоже волнует.
– Туман,– объясняю я.
...Но вот мы стоим на месте – там, где когда-то были коттеджи, и растеряно смотрим на груду кирпичей. Вместо девяти прекрасных домиков только руины. Зачем немцам понадобилось бомбить село и селекционную станцию, непонятно.
Курятник
Маму я нахожу в колхозном курятнике, где живут все, кто уцелел от бомбежки – и колхозники и селекционеры. Она действительно больна. Возле нее сидит местная девушка в военной форме без погон. Мама смущена, Ирина тоже...
В этом курятнике, где невозможно было встать в полный рост, вместе с нами ютилось с десяток семей. Все испытывали одинаковое неудобство. Но я не помню ни одного конфликта или выражения недовольства. Общая беда объединяет людей, да и эпоха была такая – все помогали друг другу.
С наступлением лета люди высыпали на улицу, начали, кто как мог, ремонтировать не до конца разрушенные дома. Мы с Ириной и мамой переселились в один такой дом. И снова все друг другу помогали.
Отчим
Возвратился из госпиталя отчим.
У него было одно из самых тяжелых ранений – челюстное. Вдобавок осколок разорвал ему бровь, отчего лицо его приобрело страдальческое выражение. Но отчим был полон энергии и мечтал о любимой работе.
По приказу Сталина все возвратившиеся с фронта должны были занять свои прежние места. Но приказ этот не был выполнен: начальство райкомов и обкомов не уступило своих мест и всячески поддерживало тех, кто кормил их во время войны. Отчима обратно на должность директора селекционной станции не пустили, – считался он человеком честным и поэтому неудобным. В результате, с помощью интриг, отвечать на которые он не был способен, его откомандировали директором селекционной станции в Ярославскую область.
Мы решили так: мама и Ирина едут вместе с ним, а я – в Москву, поступать во ВГИК.
Экзамены
Приехав в Москву, я остановился в семье моего друга детства Карла Кантора и оказался свидетелем на его свадьбе с Танечкой Колобашкиной.
Заглянул в штаб воздушно-десантных войск к полковнику Иваненко и получил от него ценную для меня тогда справку о том, что я во время войны, будучи строевым командиром, руководил кружком самодеятельности. С этой справкой я и отправился во ВГИК.
Началась пора вступительных экзаменов...
Я нервничал.
Но наконец узнал: общеобразовательные предметы мне зачтены. Однако радоваться было еще рано. Самым волнующим и, как говорили знатоки, самым решающим испытанием было собеседование. А конкурс в 1946 году был немалым. На одно место в мастерской режиссуры претендовали около 70 человек.
Случайно я разговорился со студентом второго курса Юрой Вышинским (впоследствии – видным советским кинорежиссером).
– Вы проходили собеседование. Что у вас спрашивали? – поинтересовался я.
– Спросить могут все что угодно.
– А какие вопросы задают обычно?
– Тебе это не поможет. На собеседовании надо быть откровенным. Думать, но ничего не выдумывать. Надо быть самим собой.
Я запомнил этот совет.
Сначала нас собрали, показали отрывок из фильма "Человек 217" и попросили записать этот отрывок покадрово. Кадры нужно было зарисовать. Задание оказалось для меня нетрудным, я справился.
Теперь, после этого испытания, нас всех осталось человек тридцать. И вот мы, счастливчики, дрожали перед дверью, за которой происходило собеседование.
Самыми уверенными среди нас и, как нам казалось, самыми эрудированными были Владимир Басов и его друг Слава Корчагин. Оба коренные москвичи, хорошо знавшие постановки МХАТа и Третьяковскую галерею. Они осмелились пойти на собеседование раньше других. Мы взволновано ждали их возвращения.
Первым вышел Басов. Картинно встал спиной к двери, и мы все мигом окружили его.
– Ну, что? Как?..
– Сигарету!..– Басов выставил два растопыренных пальца.
Сигарета тотчас же очутилась у него между пальцев. Басов с видом небрежной усталости начал рассказывать.
– Сначала спросили об импрессионистах. Я ответил. Спросили, кого из художников я знаю и люблю. Я ответил: Сезанна. Показали открытку. "Кто это?" – "Ренуар".
– А по литературе не спрашивали? – поинтересовался кто-то.
Басов игнорировал вопрос и стал рассказывать, как он выполнял этюды с воображаемым предметом.
Я тогда понятия не имел ни о Сезанне, ни о Ренуаре. Об этюдах с воображаемым предметом только слышал. Короче говоря, шансы на успех было невелики. Но все же я продолжал на что-то надеяться.
Дверь открывалась, входили и выходили какие-то юноши и девушки... Помню их плохо, потому что сильно волновался.
Но вот назвали мою фамилию, и я, торопясь, пошел к двери.
Собеседование
За длинным столом, по одну его сторону, сидели преподаватели. Все с любопытством смотрели на меня. В центре восседал мастер – Сергей Осипович Юткевич. На нем был необыкновенный, явно заграничный, серый пиджак и яркий плетеный галстук; на глазах – черные очки. Тогда у нас еще не носили черных очков, и на меня они произвели почти мистическое впечатление.
– Подойдите сюда,– подозвал меня какой-то старик.
Он сидел в конце стола, перед ним были разложены открытки с репродукциями картин различных художников.
– Что это? – Он указал на одну из открыток.
Врать и вывертываться было бесполезно.
– Не знаю,– признался я.
– А это?
– Тоже не знаю.
– Как же вы идете в наш институт, если вы ничего не знаете? удивился старик.
Мне стало не по себе. Я разозлился на свое незнание, на старика и на все на свете.
– Я хочу поступить в ваш институт вовсе не потому, что все знаю. Я хочу учиться! Вы меня научите, и я буду все это знать! Не велика премудрость!
– Вы чем-то недовольны, молодой человек? – спросил строго Юткевич.Ну-ка, подойдите сюда.
Я подошел. Черные очки уставились на меня, как мне показалось, враждебно.
– Чем вы недовольны? – повторил он свой вопрос.
– Собой. Своим незнанием...
Юткевич посмотрел в какой-то список.
– Вы были офицером?
– Да. Сперва солдатом, потом офицером.
– А не кажется ли вам, что то, чем вы занимались в армии, и то, чем хотите заниматься в искусстве,– слишком разные вещи?
"Не примет",– подумал я, и, решив, что теперь терять нечего, дерзко ответил.
– Не кажется.
– Интересно...– сказал Юткевич.– Объясните.
– Если кто-нибудь в бою не оправдывал наших надежд,– сказал я,– то не потому, что не знал приемов боя или обращения с оружием, а потому, что в критический момент ему не хватило чувства долга и собственного достоинства. Я старался поддерживать эти чувства. В искусстве буду делать то же.– Я не лукавил.
В экстремальных обстоятельствах мысль работает особенно четко. Я до сих пор удивляюсь, как смог так точно сформулировать то, что действительно было, но о чем раньше я не задумывался. Юткевич уставился на меня сквозь темные очки.
– А что это у вас за значок?
Орденов я не носил (надевать ордена на экзамены было стыдно), но с этим значком не расставался. Он приносил мне удачу.
– Значок парашютиста,– ответил я.
Юткевич заинтересовался.
– Вы были парашютистом?
– Да.
– И прыгали в тыл врага?
– Да.
Юткевич улыбнулся:
– Перед нами положительный диверсант.
Все засмеялись шутке, и мне стало немного спокойнее.
– А что вам в искусстве нравится? – поинтересовался он.– Природу вы любите?
– Конечно. Но главное, по-моему,– человек.
– Тогда возьмите бумагу, сядьте за тот столик и напишите новеллу, в которой будет природа и человек.
– Новеллу не смогу.
– Почему?
– Новелла – один из самых трудных жанров литературы, а я никогда не мыслил себя писателем.
– Литературного произведения от вас не требуется. Напишите как умеете.
Я сел к столику, и тема, как бы сама, сразу пришла мне в голову. Я был в том редком настроении, когда все ладится.
Я вспомнил апрельское утро в Венгрии. Нас, раненых, вынесли на носилках на двор, чтобы отправить в город Веспрем, где был госпиталь. Ярко светило солнце. Весело звенела весенняя капель, чирикали воробьи.
Раненый, когда прошел раневой шок, начинает выздоравливать и видит мир по-новому. Все, что его окружает, кажется ему чрезвычайно ярким, все волнует и радует. Мне нравились венгерские волы, каких я видал раньше только на картинках, и повозки с бортами, похожими на примитивные лестницы, в которые нас положили.
У раненого, лежащего рядом со мной, толстая повязка из марли и ваты закрывала глаза. Втягивая ноздрями весенний воздух, он промолвил:
– Как хорошо! – Прислушался к весенним звукам и снова повторил: Хорошо! Весна!
А потом говорил, что ему нужно срочно попасть в Москву, что его дед знаменитый профессор и что он восстановит ему зрение. А я знал, что у парня совсем нет глаз...
Пока я писал, комиссия занималась другими абитуриентами. Я подал свои листки.
– Можете идти,– сказал Юткевич и передал написанное пожилой женщине, сидевшей рядом с ним.
Я направился к двери, но не вышел.
– Вы меня принимаете? – спросил я, набравшись смелости.
– Идите. Мы подумаем,– сказал Юткевич.
Я вышел. На душе было неспокойно: примут или нет, правильно ли я себя вел? Ни в чем уверенности не было.
Из аудитории вышла женщина, та самая, что сидела рядом с Юткевичем. Подошла ко мне и сказала тихо, чтобы не слышали другие.
– Все в порядке – вы приняты.
Меня обдала горячая волна радости. Не помню, как я слетел с лестницы. Я еще ходил с палкой: рана напоминала о себе болью, но в тот момент я не чувствовал боли. Я был счастлив!
Мастерская
В нашей мастерской учились В. Басов, С. Корчагин, И. Гурин, Я. Базелян, Р. Чхеидзе, Т. Абуладзе, В. Мельников, Е. Вермешева, Г. Ухина, С. Милькина, А. Ибрагимов, Ленциус, Т. Таги-заде, Ю. Шилер, Ю. Головин, Б. Гольденбланк. Ребята интересные, многие стали известными режиссерами. Учились у нас и два студента из социалистических стран: монгол Луфсан Шарап и югослав Савва Вртачек. Мастерская была объединенной: актеры и режиссеры. Жили мы дружно и весело.
Басов
Особенно силен в нем был актерский талант. Он прекрасно показывал актеров Ванина, Дикого (в роли Сталина), Астангова, Кторова, преподавателя Боханова и самого Юткевича. Показывал так похоже и при этом так смешно, что весь курс покатывался от хохота.
Я всегда считал его самым талантливым на нашем курсе. Потом он снимался в кино. В своих ролях он был значительно беднее себя самого. И тем не менее, Басов-актер пользовался большим успехом у зрителя. В любой компании он чувствовал себя желанным и неизменно "занимал площадку". Говорил только он, острил только он, другие же слушали, хохотали и восхищались. Этот талант он, видимо, открыл в себе намного раньше, чем поступил во ВГИК,– забавлять людей ему нравилось. Особенно интересен Басов бывал при легком подпитии: тогда ему все удавалось. Он знал это и, желая всегда нравиться, все больше и больше спивался...
Говоря о таланте, я имею в виду способности человека к определенному виду деятельности. Художник – это не только талант и мастерство, но и личность. Масштабом личности художника определяется глубина и длительность жизни его произведений. Но личность, в зависимости от внешних и внутренних причин, может развиваться и обогащаться, а может скудеть и угасать. Особенно скудеет личность от алкоголя. Вова Басов много пил еще будучи студентом, но тогда это было не столь заметно. Став профессиональным режиссером, он позволял себе больше и больше. Иногда очень много. Талант его не скудел, а личность скудела. Это было очень обидно. А он этого не замечал.
Помню, однажды я завел с ним разговор о том, что он себя губит алкоголем. Володя рассмеялся:
– Святоша! А ты не пьешь?
– Пью, но...
– Недостаточно! А надо пить много. Художник должен пить. Водка освежает фантазию.
Красивая, милая его жена Наташа Фатеева не могла справиться с ним. Он изобретал немыслимые тайники для хранения водки. Даже опускал бутылку на веревке в мусоропровод. Приходил к доброй Ирине, моей жене, и горько каялся:
– Взял у Наташки денег на молочко для Володьки и пропил... Молочко для ребенка купить не на что... Одолжи!
Ирина давала ему деньги. Потом мы смотрели в окно и видели, как он шел в магазин за водкой.
Долги он всегда отдавал. Одолжит, но отдаст в срок. Впрочем, он хорошо зарабатывал. За то время, что я сниму одну картину, он снимет две-три.
– Торопишься,– говорил я ему.
– Мне нужны деньги,– признавался он.– Мечтаю иметь сто тысяч рублей. Люблю жить красиво и весело.
Он жил действительно весело. Свои фильмы ему неизменно нравились, в этом я, самоед, ему завидовал.
К друзьям относился душевно, но по-доброму посмеяться над всеми – в этом он себе не мог отказать.
– Кто классики марксизма? – спрашивал он и отвечал: – Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, Гурин, Базелян! (В нашей мастерской Гурин и Базелян были отличниками).
При удобном случае, особенно при хорошем подпитии, он беззлобно подшучивал надо мной.
– Что ты из себя представляешь? В тебе знамениты только усы. Сними усы – и тебя никто не узнает. А я...– С пьяным умилением он продолжает: Иду по Африке... негр...– Он делает удивленное лицо, изображая удивление и радость негра, увидевшего его.– "Кто вы?" – "Ай эм руссиш режиссер Басов".
На лице воображаемого негра восхищение! Басов бросается на колени, одной своей рукой хватает другую, подносит к губам и начинает неистово целовать.
– Во! – заключает он.– А ты... сними усы – тебя никто не узнает! – И заливается смехом.
– Володя,– говорю я,– тебе надо лечиться. Давай определим тебя в больницу.
– Хорошо,– соглашается он,– лягу! – И прибавляет, – с условием! Пусть впереди идет Лева Сааков (секретарь партийной организации), а сзади идет Сурин (директор "Мосфильма") и играет на трубе... (Сурин в молодости был трубачом.)
У Басова обаятельная улыбка. Он все превращает в шутку. На него нельзя сердиться. Часто даже непонятно: пьян ли он или трезв и просто балагурит, забавляется и забавляет других. Даже в тяжелых ситуациях он оставался таким.
Наташу Володя любил и всегда, даже когда они разошлись, говорил о ней с плохо скрываемой грустью. Но и тут не мог отказать себе в беззлобной остроте.
– Говорят, у нее роман с каким-то немцем... А я не хочу, чтобы мой Володька пел...– Поет на мотив немецкой песни Эрнста Буша, бессвязно произнося немецкие слова "верден", "мусен", "зольден".– Я этого не хочу! Я хочу, чтобы мой сын пел...– Поет сладким голосом: – "Во поле березка стояла..." – И смеется.
Или звонит мне.
– Слыхал? Наташка вышла замуж.
– Слыхал. Ну и что?
– А то, что она сообщает мне по телефону: "Мой муж космический врач". А я не понял, и говорю: "Ну и прекрасно! Будет тебе лицо всякими кремами мазать". А она: "Не косметический, а космический!" – Володя снова смеется, но в смехе слышны грустные нотки.
Пьяные бывают отвратительны. Басов обладал удивительным обаянием, он, как бы сильно ни был пьян, никогда не вызывал отвращения. Его все любили. На съемках он был весел и остроумен, быстро и просто находил контакт с самыми разными людьми и располагал их к себе.
Он первый из всех нас построил себе большую квартиру в центре Москвы, на улице Горького. И хвалился: "Метраж сто метров!" Я не бывал у него. Но Ирина, когда он заболел и лежал один в своей квартире, а я находился в экспедиции, приходила и ухаживала за ним. Ухаживали за ним и Нина Агапова и преданная ему бесконечно его сотрудница по съемочной группе.
Однажды Басов приехал в Горький, где я снимал фильм "Жили-были старик со старухой". Познакомил меня со своей попутчицей. Спросил, так, чтобы она не слышала:
– Красивая? Лучше Наташки?..
"Он еще любит Наташу",– подумал я.
– Не прописывают нас в одном номере,– жалуется Басов.– Пойдем к начальнику милиции, скажешь, что мы муж и жена.
– Не поверит.
– Надень медаль. Лауреату Ленинской премии поверит.
Надеваю пиджак с медалью, идем к начальнику милиции. Там я говорю, что мы давно считаем Басова и его спутницу мужем и женой, но их брак еще не оформлен... Басов уважаемый актер и режиссер... Начальник милиции нехотя подписывает бумагу: "Разрешаю прописать в одном номере". Благодарим. Прощаемся.
– А как насчет ковриков? – вдруг спрашивает Басов.
– Каких ковриков? – не понимает начальник.
– У меня из машины украли коврики...
– В нашем городе украли?
– В Суздале.
– А что вы от меня хотите? – не понимает начальник.
Мне становится стыдно за друга, а он, как ни в чем не бывало, улыбается во весь рот.
– В вашем городе автозавод...
И начальник милиции тоже улыбается.
– Хорошо. Будут вам коврики.
Вечером коврики были в машине.
Савва Вртачек
Он работал в Югославии театральным режиссером. Приехал в Москву осваивать профессию режиссера кино. Язык понимал, говорил по-русски с акцентом, иногда употребляя сербские слова, и это не только не мешало общению, но делало его речь еще более колоритной.
В вопросах искусства он был опытней и умнее нас всех. Его работы были не только грамотны, но и талантливы, все мы это понимали. Юткевич не мог им нахвалиться. Девчонки со всех курсов повально влюблялись в Савву, а актриса нашей мастерской, красивая девушка Стася, стала его женой. Надо полагать, что Савва хотел остаться в Союзе и работать у нас. В этот период наши отношения с титовской Югославией сильно омрачились.
Иосифа Броз Тито во время войны называли "достойным учеником великого Сталина". Но когда война закончилась, он захотел строить новую экономику на свой лад, окружил себя западными экономическими советниками и стал осуществлять реформы.
Реформы проходили успешно, и Сталин почуял в них отход от своего социализма. Тогда он наводнил Югославию своими агентами, устроил слежку за Тито. Тито в свою очередь начал выявлять наших агентов и арестовывать их. Сталин негодовал. Иосиф Броз Тито был объявлен предателем социализма. Наша печать получила задание: "разоблачать югославов и их вождя Броз Тито". Перевыполняя это указание, наши журналисты называли секретаря югославской компартии не иначе как "Брозтитутка", а его правительство в нашей печати именовалось как "бандитская клика Тито – Ранковича".
Это был первый скандал в социалистическом семействе, за которым последовала целая эпоха других скандалов. Социалистические страны поняли, что сталинский социализм себя исчерпал и что он тормозит их развитие. Время требовало обновления социализма: свободы слова и экономических стимулов в труде.
В самом начале этой кампании во ВГИК приехали представители югославского посольства и силой забрали из института девушку-югославку, учившуюся на актерском факультете в другой мастерской. Когда они пришли в нашу мастерскую за Вртачеком, он не согласился оставить институт. Его хотели увести силой. Савва схватил табуретку и, подняв ее над головой, стал защищаться. Мы тоже стали на его защиту.
Савва остался в Союзе и стал параллельно с учебой работать на московском радио диктором программы на Югославию. Тито объявил его предателем.
Время шло. После смерти Сталина Хрущев разоблачил сталинский социализм. Человек неглупый от природы, он понимал необходимость обновления, которое называл "социализмом с человеческим лицом". Хрущев поехал в Югославию и восстановил с Тито нормальные отношения. В Советском Союзе были этому рады. Народ запел:
Дорогой товарищ Тито,
Ты теперь нам друг и брат.
Нам вчера сказал Никита
Ты ни в чем не виноват.
И тогда Савва Вртачек захотел возвратиться в Югославию, где его по-прежнему считали предателем. Его отговаривали, но к этому времени он сильно разочаровался в Сталине и сталинизме. Он упорно стремился на родину и в результате уехал. А затем до нас дошел слух: там его арестовали и посадили в тюрьму.
Через много лет, оказавшись в Югославии, я, естественно, поинтересовался судьбой Саввы.
Мне сказали, что он сошел с ума и находится в сумасшедшем доме...
Луфсан Шарап
С начала занятий в нашей мастерской появился монгол. Он был прислан по распределению. Для учебы у нас иностранцы отбирались на местах и в Москве экзаменов уже не сдавали.
Монгол был высок и широк в плечах. Его круглая голова крепко сидела на короткой шее. Заметив на себе взгляд, он доброжелательно улыбался, обнажая ряд великолепных белых зубов, при этом его глаза превращались в щелочки. Звали его Луфсан Шарап.
Наш мастер С.О. Юткевич редко приезжал на занятия. Прочтет, бывало, лекцию и спросит монгола:
– Вы что-нибудь понимаете из того, что я говорю?
Монгол поднимался и, улыбаясь своей доброй улыбкой, произносил:
– Луфсан Шарап...
– Понятно. Садитесь,– говорил Сергей Осипович, тоже улыбаясь, но монгол продолжал стоять. И только когда мастер делал рукой жест, позволяющий ему сесть, монгол садился, счастливо улыбаясь.
Все мы его любили, оказывали ему знаки внимания.
Мастер улетал во Францию (он был членом Общества дружбы Франция СССР) и только через несколько недель снова появлялся у нас. Прочитав очередную лекцию, он спрашивал, понимает ли теперь что-нибудь монгол. Тот поднимался и, улыбаясь, произносил:
– Луфсан Шарап...
Однажды Юткевич уехал надолго, и, возвратившись, задал Луфсану традиционный вопрос:
– Теперь-то вы что-нибудь понимаете?
И, ко всеобщему удивлению, Луфсан заговорил:
– Да. По...нимаете... Я...– он с трудом подыскивал слова.– Я Москва пришел... учить... трактор!.. нет кино...
Мы встретили это заявление бурными аплодисментами. Нас радовало не то, что он уйдет от нас, а то, что у него, наконец, прорезался голос. Заговорил!
Через много лет, в Москве, я встретил Луфсана. Он приехал в Москву в командировку. Теперь он довольно бойко говорил по-русски. Был доволен своей профессией инженера, и, смеясь, вспоминал, как по ошибке попал в наш институт.
Тофик Таги-заде
В нашей мастерской учился азербайджанец Тофик Таги-заде. Он постепенно разочаровал в своих способностях С. О. Юткевича и был исключен из мастерской. Тогда его подобрал другой мастер – Л. В. Кулешов.
Однажды Кулешов решил устроить показательные экзамены. Пригласил всех мастеров и преподавателей и стал спрашивать своих учеников. Вызвал он и Таги-заде.
– Скажите, чем отличается кинематографическая мизансцена от театральной?
На всякий случай Тофик стал имитировать незнание русского языка.
– Театр,– сказал он, жестами обогащая свою речь,– это так: тут низенький, тут выше, тут опять низенький. Это сцена. И там актер ходит туда-сюда. Это театральный мизансцен. А кинематограф – это тут беленький...– Он показал плоский экран.
Показательный экзамен был подпорчен.
– Садитесь. Спасибо...– поспешно прервал его Кулешов.
Но вежливый Тофик возразил:
– Зачем мине спасибо? Тебе спасибо, что так научил!
Юткевич
Итак, моим первым мастером стал Сергей Осипович Юткевич.
Я, да и все мы, новички, были влюблены в него. Человек высокой эрудиции, он складно, интересно говорил о кино, о живописи, мы удивлялись его знаниям. Он был знаком с самим Пикассо! Одевался Юткевич так, как, по нашему разумению, должен был одеваться настоящий режиссер. Особенно меня поражал его элегантный плетеный галстук, таких в Союзе никто не носил. Он вызывал во мне чувство благоговения. До того времени я надевал галстук всего два-три раза в жизни.
Свою речь Юткевич пересыпал французскими выражениями, и при этом букву "n", словно настоящий француз, произносил как положено – в нос. Короче говоря, он был нашим кумиром. О нем я часто говорил со своими товарищами, со своими однополчанами, с молодой женой.
Однажды – он тогда снимал фильм "Свет над Россией" – мы были приглашены участвовать в настоящих съемках. Ленин должен был произносить речь в Свердловском зале Кремля, а мы изображать слушающих его рабфаковцев. Актера, игравшего Ленина, на съемках не было. Но декорации Свердловского зала выглядели очень достоверно. Мы сидели на скамейках, а впереди нас на том месте, где должен был стоять Ленин, в кресле сидел Юткевич. Потягивая сигарету, он время от времени элегантно отставлял руку в сторону, и, стряхивая пепел, говорил с нами о тонкостях искусства.
– В искусстве важно "чуть-чуть". Чуть больше – и стало грубо, чуть меньше – и невыразительно...– Он делал паузу и, картинно щурясь от дыма, продолжал.– Надо уметь к каждому эпизоду подобрать свой ключик...
Я слушал и восторгался его внешностью и поведением рафинированного интеллигента.
Но вдруг за декорацией торопливо простучали женские каблучки. Юткевич вскинулся и закричал:
– Какая там сука ходит!
И все... Юткевич померк в моих глазах.
Разочарование в мастере оказалось для меня тяжелым ударом. Я пытался восстановить свое былое отношение к Сергею Осиповичу. "Люди сложны,убеждал себя я,– нельзя делать выводы на основании нескольких слов. У Сергея Осиповича есть несомненные достоинства, а недостатки есть у каждого".
Но как я себя ни уговаривал, прежнего восторженного отношения к мастеру не появлялось.
Его слова о "ключике" и о "чуть-чуть" теперь казались мне пустыми, лишенными содержания. "Шаманство,– говорил я себе.– Красивые на первый взгляд слова, но не что иное, как литературное шаманство".
Я по-прежнему признавал за ним много достоинств. "Он – человек больше теоретического, чем творческого склада. Хорошо пишет и многое знает. Я должен быть ему благодарен: он принял меня во ВГИК. И не мне его осуждать..." Но истина дороже, и могу сказать, что был он человек холодный и в искусстве, и в жизни. Фильмов его я не любил.
Боханов
Профессор Боханов преподавал нам композицию кадра. До революции он был отличным фотографом, и предмет свой чувствовал очень тонко. Теперь это был старичок, одиноко живущий в своей однокомнатной квартире, полной рисунков, фотографий учеников и иллюстраций картин знаменитых художников. Всего этого было так много, что оно не умещалось на полках его библиотеки и аккуратными стопками лежало на полу. Между стопок образовались узкие проходы, по которым передвигались сам Боханов и его гости,– от двери к столу и от стола к кровати. Я несколько раз бывал у него дома и балансировал на этих дорожках. Жены у Боханова тогда уже не было, а может быть, не было и вообще. Во всяком случае, я нигде не замечал следов присутствия женщины. Тем более странно было видеть, что Боханов красил волосы. Может быть, для того, чтобы не выглядеть очень уж старым. Краска линяла и под ней обнаруживалась седина.
К нам Боханов относился требовательно. Посмотрит, бывало, на работу какого-нибудь ученика и скажет нараспев:
– Вы думаете, что это гениально, а это глупо.
Мы не обижались на старика. Был он добрый и беззащитный.
Боханов очень переживал из-за того, что не может наполнить свои лекции идеологическим содержанием, от него этого требовало начальство. Но он прилежно старался. Однажды изрек формулу, которая, как ему казалось, отвечала идеологическим нормам и подходила к его предмету.
– Товарищ Сталин сказал: "Кадры решают все", а в нашем деле кинокадры решают все.
Это была не острота. Это был способ его мышления. Разбирая композицию живописной картины Ярошенко "Всюду жизнь", он говорил так:
– Мы видим вагон. На окнах решетки. Мы понимаем, что это арестантский вагон. Люди, стоящие около окна с решеткой,– заключенные. Все они с интересом смотрят куда-то вниз. Там голуби клюют крошки хлеба. Как расположены голуби? Они образовывают тесный или узкий круг. У этих арестантов узкий круг интересов. А там, в глубине вагона, стоит арестант. Лица его мы не видим. Он стоит к нам спиной, но смотрит он вдаль. У него широкий круг интересов. Широкие горизонты. Он революционер.
Мы понимали, что это чушь, но не сердились на Боханова, сочувствовали и даже любили его за те действительно ценные советы по композиции, которые от него получали.
Однажды он дал нам задание: сфотографировать социальный портрет (рабочего, крестьянина, интеллигента и т. д.)
Я снимал натурщика – он вполне сходил за крестьянина, хотя и был коренным москвичом. А студент Ленциус,– кажется, Ленциус – пригласил на съемку настоящего генерала. Боханов зашел в его кабину проверить, как ставится свет, увидел генерала и опешил.
– Что это? – удивился он.
– Генерал,– ответил Ленциус.
– Это, по-вашему, генерал?! – возмутился Боханов.– Посмотрите на его лицо: ни интеллекта, ни мужества. Какая-то пьющая баба!
Генерал не выдержал такого кощунства, поднялся и покинул кабину.
– Это настоящий генерал,– прошептал Ленциус.
– Как? – не понял Боханов.
– Настоящий, не натурщик! – И Ленциус, выбежал вслед за оскорбленным генералом.
Только теперь Боханов осознал, что произошло, и схватился за свою седую с полинявшей краской голову.
Шухман
Это был маленький, неуверенный в себе человек. Все в нем было мелкое, случайное, боязливое. Он преподавал нам музыку. Его гордость составляло воспоминание о том, что в юности он сочинил пионерскую песенку.
Здравствуй, милая картошка,
Тошка, тошка, тошка!
Низко бьем тебе челом.
Даже дальняя дорожка
Рожка, рожка, рожка!
Пионеру нипочем...
Чем богаты, тому и рады.
Отличительной чертой Шухмана было неумение сосредоточиться на предмете. Мысли его прыгали, как воробышки в летнее утро, с ветки на ветку. Он начинал говорить, скажем, о Скрябине, перескакивал на тему о болезни своей жены, потом опять о Скрябине, а потом об Узбекистане, где он был во время войны в эвакуации. Но тем не менее его, с позволения сказать, лекции были для нас желанны. Причиной этого была его пианистка Олечка Жукова. Она неплохо исполняла многие классические произведения. А я, который никогда не слышал их "живьем", не по радио и не урывками,– во время ее исполнений испытывал благодарное чувство.