Текст книги "Как женились Чекмаревы"
Автор книги: Григорий Коновалов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)
– Эх, дед, какой ты сознательный...
– Но, по, побалуй у меня! Сознательный я, да мосластый...
В потемках над оврагом тяжело гудел дощатый мост под псгами устало шагавших рабочих.
Игнат зашел в цех.
Вспышка электросварки под низкой крышей жарко высветлила танк, бледного офицера в плаще, Катю Мпхееву – со щитком над глазами она помогала сварщику.
Игнат молча заступил на его место.
Катя улыбнулась.
"Чему только не обучит война, чего только не приходится делать мужикам и даже девкам... инструмент в одной руке, винтовка в другой, – думал Игнат, с печальной снисходительностью и вроде даже гордостью следя за неотработанными движениями своей помощницы Кати. – Да как же все это случилось?"
Смущаясь его жалостно-виноватых взглядов и горьковатых недоговоренностей, Катя в перерыве с тревожным самолюбием спросила, почему дядя Игнат нынче кругом да около петляет.
– Хочу у тебя водочный талон выманить... пока не перехватил какой-нибудь герой на костыле.
– Самой нужен.
– На свадьбу? За него наладилась? – Игнат свихнул повеселевшие надеждой глаза в сторону Афанасия. Со стариковским постоянством Игнат все еще держал в уме свое давнее намерение заполучить Катю в снохи.
– А что? И он неплох, да не сватает. – Хотя слова Кати были обычным девичьим двусмысленным отшучпванием, чтобы не обижать родителя парня, Игнат вдруг уловил в ее тоне, в улыбке возможность срастить судьбы Афанасия и ее. Разжигая огонек в душе ее, он нарочито пропаще махнул рукой:
– Пока дождешься его внимания, усохнешь вся. Как древнеегипетская царица запеленатая. Хватайся за меня, покуда не прокис окончательно... Знаешь, я внушал Афоньке-дураку насчет тебя, а он дурачок... стесняется, видно. Ты взгляни на него попристальнее, чтоб заморгал удивленно...
– Чую, скоро с нами все кончится...
– Побил бы я тебя за глупость, да жалко: ладная ты девка! Вроде родная.
Затуманенно глядела снизу вверх большими глазами, не по-женски мудрыми в эту минуту.
С рассветом над головой завыла сирена воздушной тревоги. Игнат полез под железные листы в углу – там было место его и Кати. Заманивая, махал ей рукой.
Но Катя, расстегнув робу, сняв каску, распушив черные волосы, шагнула к пролому в стене.
– Иди сюда!
В худую крышу он видел, как свалился на крыло самолет, потянуло его косо к земле. Выронив бомбу, он тяжко, будто хрустя всеми суставами, выбирался из пике.
Стена цеха вывалилась.
Игнат, сгорбясь, как поджарая борзая, подлетел к Михеевой. Накинул брезентовую робу на голову, скрутил метавшиеся руки и, не щадя молодого тела, засунул ее под листы в угол.
– Распсиховалась... я тебя приведу к знаменателю...
Потух тот противоестественный многослойный грохот, который возникает при налетах от рева моторов, выстрелов пушек, рвущихся бомб и истеричного завывания сирен. Постепенно вызвучивались прежние звуки людских голосов.
– Держись, Катька, для нас это только запевка, песня впереди. Усмехнись на Афоньку, на Пашку.
В перекур сели на крутом берегу – внизу блеснила мелкочешуйчато Волга.
– Широкая? – Игнат кивнул на реку.
– Я переплывала, – отозвалась Катя.
– А нынче можешь переплыть с левого на правый, а с правого на левый не вытянешь. Надо через Берлин грести. Ну, а если тяжело ранят, перевезут, если, конечно, немец промахнется бомбой.
– Все равно остаюсь.
Ласково похлопывая Катю по плечу, Игнат с заливистой щедростью, будто златые горы сулил по молодости, говорил:
– Обучу тебя по-пластунски утюжить землю. Жмись к ней, матушке, крепче, и она не даст тебя в обиду.
– Дядя Игнат, почему хорошо со старыми людьми?
– Потому что не старые они.
Катю приписали к рабочему батальону, которым командовал Николай Рябинин.
Жизнь в отряде равновесилась уставом, упрощенной и крупной добродетелью: презрением к смерти.
Помогала Кате привычка сызмальства жить по закону – в семье, школе, на работе. Не раздражая командиров, научилась она исполнять приказы с легкостью, не поступаясь своим личным достоинством. Даже Рябинин, весь от поступков, мыслей до сновидений военный, всегда огорченно готовый встретиться с военной безграмотностью гражданских, составлявших его отряд, даже он не мог придраться к Михеевой, хотя на первых порах она вместо поворота направо поворачивалась налево. Сдержался он, не пустил в ход древнейшее, как сама армпя, остроумье:
мол, непонятливым навешивают на левое ухо солому, на правое – сено и команду подают соответственно: сено! солома!
– Не забывай, что ты левша, и тогда юлой поворачиваться будешь, сказал Рябпннн.
– Потренируй меня.
– С удовольствием!
На полянке всласть покомандовал он Мпхеевой, любуясь сильными стройными ногами, подобранной грудастой фигурой. Ее вогнал в пот и сам, проделывая вместе с нею все упражнения, взмылился, как скаковой конь, одолевший не один десяток верст. Открыл ей тайну, как надо отдыхать после большого перехода – лечь, ноги на кочке или на бугорке свободно раскинуть, доверительно расслабившись, пусть ветерок обнюхает тебя с пяток до прижмуренных глаз.
15
Немцы вышли к Волге выше поселка, оттеснив полк майора Хмелева к пристани и заводу. Имя Хмелева часто упоминалось в сводках, и Игнат Чекмарев проникся надеждой повстречаться с ним.
Немцы за горой пообедали, покурили и начали обстрел поселка и завода. В ребристых перекрытиях цеха взорвался снаряд, загрохотало железо, засвистел ветер.
Игнат отодвинул котелок с похлебкой, раздумчиво поглядел на сына, на Катю Михееву.
– Спокойно поесть не дают, проклятые аккуратисты.
– Твой стол за Волгой, батя.
И хоть Игнат ждал подобных слов от Афанасия, теперь как-то оробел. Пальцы тряслись, заправляя трубку.
– Ты ба лучше фрицам приказал уйти домой. На старика шуметь отваги немного надо.
– Да уж на тебя много нашумишь...
В кладовку в сопровождении офицера и Павла Гоникина вошел майор Хмелев.
– Вот тут и будет штаб, – сказал он офицеру.
Игнат поднялся, шагнул к Хмелеву.
– Вот где довелось свидеться?!
Хмелев, оторопев, оглядывал крупного старика, увешанного автоматом, кинжалом и гранатами. Не сразу он припомнил, где и когда видел этого бравого деда, – все лето полк не выходил из боев.
– А-а! За воблу спасибо, дядя Игнат.
– Ну, как дела, полководец?
Кривая усмешка повела на сторону полное лицо, прошитое от подбородка до уха шрамом.
– Полководец! Приволок на загривке врага на Волгу, – сказал Хмелев, оглядывая Катю и Афанасия быстрыми глазами. – Видишь, дядя Игнат, как меня изукрасили?
– Не нудься духом. Давай чайку попьем, а? Помнишь, пили с шиповником, а?
Кате отрадно было разлить из чайника в кружки крепко заварившийся чай.
– То-то духовит чай, когда молодая да добрая разливает, – сказал Хмелев, краснея веснушчатыми скулами, – набалуете нас, уедете, скучать будем.
– А что, есть о ком скучать, – сказал Игнат. – Значит, не забыл, Федя? А это мой Афанасий, – полковник кивнул: уже знакомы, – а эта отважная комсомолка на нас, мужиков, не надеется, сама решила бить немцев. Правильно заманили их на Волгу, товарищ Хмелев, – так я соображаю стратегически...
Хмелев нахмурился, затравленно и зло ворочая глазами. Сурово пытался урезонить старика – никто немцев не заманивал, но Игнат стоял на своем: сейчас не признаемся, зато после победы хвалиться будем: все шло по плану, заманивали. Победитель может говорить и писать, что ему на ум придет, спорить с ним побоятся.
– Одним словом, мы тут всех немцев переделаем в хороших. Смирнехонько будут лежать в земле. Найдут, чего искали.
– Верно, папаша, – сказал Хмелев. – Спасибо за чай, милая девушка. Батюшки, как хорошо-то, что вы есть!..
Поговорим, Афанасий Игнатьевич и Павел Павлович, о буднях наших...
Когда остались втроем, Хмелев с шутками начал рассказывать о том, как ему довелось беседовать с английским офицером, посетившим полк на передовой.
– Я говорю ему: если вам не нравится второй фронт, давайте назовем его первым, но только стукните по заднице Гитлера. А он, видишь ли, боится ногу отбить. Ха-ха!
Гоникин, застегнув солдатскую шинель, нахлобучив солдатский треух, сидел в углу комнаты. Аскетическижелтое лицо, черные глаза с выражением отрешенности от благ жизни печально упрекали краснолицего, чисто выбритого, пахнувшего крепким одеколоном майора Хмелева и улыбавшегося румяными губами Афанасия, накинувшего на плечи щеголеватую офицерскую шинель.
"Враг бомбит, льется кровь, а вы... Какие могут быть радости и шутки, когда борьба требует жертв и жертв", – думал Гоникин.
Любопытство Гопикина было не менее жадное, чем у других, и ему хотелось знать подробности встречи с английским офицером, но он, сам умея хранить государственные тайны, не унижался до подстрекательства других к излишней откровенности. Он проявил такое умеренное любопытство к встрече Хмелева с иностранцем, что, казалось, перевидал все державы мира и заграница набила ему нравственную оскомину. Умел он думать и тем более говорить в меру, не опасаясь "пороть отсебятину". Что положено ему, он узнает из официальных источников.
Поджав губы, он смущенно и осуждающе молчал, переводил прищуренный взгляд с широкого затылка Афанасия на хитрое красное лицо майора, и временами казалось ему, как это бывало в детстве, что он далеко отодвинулся от людей, таких странно чужих и непонятных.
Между тем Афанасию Чекмареву хотелось, чтобы Павел приподнялся над привычным, обнаружил бы свою самобытность. "Ну, ну, давай, милай!"
Тоном глубокого почтения и таинственности Гоникия осведомился у майора, как чувствует себя маршал, и, услыхав успокаивающий ответ, что маршал переживет молодых, со вздохом удовлетворения прошептал набожно:
– Лишь бы он был здоров! Без него нам тут конец. – И Гоникин притих, вроде бы достиг теменем умственного потолка, как подумал Афанасий.
Хмелев вздохнул, как после только что сотворенной молитвы, но тут же, вскинув брови, потирая руки, широкие, в веснушках, вслух помечтал:
– Мне бы вон те танки! – Из окна комнаты он вожделенно глядел тяжело налившимися чернотой глазами на танки в цеху, которые ремонтировали рабочие. Всего-то было три машины с пробитой и теперь латаемой броней.
– Ну как, Афанасий Игнатьевич?
Строговато-спокойно молчал Чекмарев.
Гоннкин как на огне горел под взглядом Хмелева, стыдясь за Афанасия, до сознания которого, казалось, не доходила тоскливая жалоба. С презрением взглянул Гоникин в постно-серьезное лицо Афанасия. Боязнь усилившейся власти Чекмарева приучила Павла последнее время молча брать на заметку его промашки. И сейчас бы он подавил свое возмущение неотзывчивостью председателя поселкового комитета обороны, не высунулся бы вперед, не будь тут майора Хмелева.
– Неужели мы не пособим нашим славным защитникам? – сказал он и в ту же минуту понял по особенно улыбчивому взгляду майора, что словам его придается далеко не то значение, которое он вкладывал в них, рискуя проявить инициативу. Хмелев хоть и оценил его доброту и понимание, но не видел в этом большого веса.
Афанасий сказал буднично, что на два танка нужна разнарядка командования. "Туп!.. Восхитительно туп! Да разве допустима в такое время оскорбительная расчетливость!" – думал Гоникпн.
– Ну а третий-то танк? – повысил голос Гоннкин.
– Третий танк можно было отдать, но уж очень был изуродован.
– С рабочими, инженерами не худо бы потолковать военным. К нам привыкли рабочие: давай план! Давай план! На просьбу танкистов скорее отзовутся.
– Да, наш рабочий класс все может, ему все под силу, – возразил Гонпкин.
Афанасий не мог сказать, что приказывать уже нельзя: все нормы напряжения в работе давно перекрыты. К тому же завод обстреливают.
"В представлении Павла Гоникипа люди безграничны в своих трудовых возможностях. Абстрактная добродетель Гоникина – с большой буквы: Рабочий Класс. Конкретных живых литейщиков, токарей, слесарей, механиков он не знает, боится и презирает за их несовершенство. Абстрактная добродетель его жестока и отвратительна", – думал Афанасий.
Но са привычно сносил настойчивое желание Павла Гоникина обучать его политике. Привыкнуть помогало опасение сменять ястреба на кукушку. Этот хоть и фразер, но с понятиен. А то может попасть критикан святой – и таких мореных дубов встречал Афанасий.
– Да, надо поговорить с рабочими, – сказал он.
Но к вечеру немцы заняли два цеха, и завод остановился.
Наутро в верхние улицы поселка ворвались егери неприятеля. Дугообразная набережная со складскими постройками, элеватором удерживалась солдатами майора Хмелева. В двух цехах завода закрепился рабочий батальон Рябияина. В нескольких километрах за красными холмами в дыму и огне Сталинграда грохотало днем и ночью.
16
После полудня Игнат и Михеева залегли в цехе на ничейной полосе, за токарными станками. Украдкой глядела она на седой висок Игната, и ей спокойно было рядом с этим стариком. Отца она помнила как-то холодновато овдовев рано, он женился, и Катя росла у бабушки и деда.
Потом нянчилась с детьми брата.
– Дядь, а я похожа на маму?
– Вся в нее. Даже вальяжнее.
– А ты хорошо знал маму?
– Красивых я примечал. Господи, как весело-то, глядючи на них!
Кате казалось, что Игнат давно ей родней доводится.
Прежде не удивлялась, а сейчас удивилась, почему он ЕЙ разу не предложил ей уйти на левый берег, поберечь себя.
А ведь любил старик ее – это она чувствовала по своей радости и оживленности, которые всякий раз смывали в душе горечь и тяжесть, как только видела Игната с его крепким без морщин лицом пли думала о нем.
"Если суждено помирать молодой, лучше бы при нем".
И она представляла себе, как этот широкий и сильный дед выносит ее на руках ЕЗ боя, и ей так больно и сладостнотомительно умирать на его руках. Нет, нет! Он спасет ее...
И глаза ее огромно и печально потемнели, когда она, теперь уже будто бы раненная в ногу, опираясь на железную руку Игната, получает награду от Михаила Ивановича Калинина. И все это она видит то глазами Павла Гоникина, то глазами Афанасия Чекмарева.
– Дядь, и в душе моей есть что-то от мамы?
– Есть, есть. Отважная и милосердная.
– Значит, похожа я? – заикаясь от счастливых слез, спросила Катя.
Игнат скосил на нее глаза:
– Тихо, они.
Два немца в расстегнутых без хлястиков шинелях шли по краю канавы, переговариваясь весело и беспечно, будто у себя дома, и только натренированные руки с привычной чуткостью лежали на автоматах. Катя переглянулась с Игнатом: глаза его светились жесткой веселинкой.
– Поравняются со станком, переднего жениха вали с копыт, а я заднего дядьку.
Перёд ней был молодой, высокий и статный, продолговатое правильное лицо его тепло румянело. Взгляд круглых глаз был напряжен и одновременно будто рассеян.
Он обернулся к заднему, кряжистому, криволапо шагающему.
– Помоги господь бог, – тихо сказал Игнат, ощерив зубастый рот.
Катя целилась в висок солдата, но за секунду до того, как нажать на спусковой крючок, перевела ствол на грудь.
Солдат вскинул голову так странно, будто смахнул пилотку, повернулся на одной ноге и упал в канаву. Когда свалился другой, она пе заметила.
– Гляди кругом, – строго говорил Игнат, срезая ножом сумки с убитых, вынимая документы. Все он делал до ужаса медленно: зачем-то бумажник подымал к свету на всю длину вытянутой руки, потом прятал в кармане ватника. Вылез из канавы, но тут же спрыгнул, пилотками прикрыл лица убитых. Автоматы и патроны взял с собой.
В землянке в круче Игнат за столиком что-то рассказывал Афанасию и Рябинину. Катя уже не вникала в их разговор. Может, вот так же просто чужой глаз возьмет на мушку светло-русый, в завитке висок Афанасия Чекмарева, и Афанасии, неловко подгибая ноги, опрокинется навзничь со всего роста. И с Павлом может случиться, как бы спохватившись, подумала она.
Игнат лег на соседние козлы. В потемках у самого уха Кати лениво-мудрый тек его голос, спотыкаясь, как поток на камнях, на доносившихся сюда взрывах:
– ...при совестливой власти люди как люди, а при нахрапистой собачатся, лютеют. Вот с германцами и приключилось...
– Нет, дядя Игнат, видно, им рука с Гитлером. Иначе не пошли бы за ним.
– Врешь, девка. По-научному врешь. Наш царь тоже так кукарекал: мол, у меня с народом одна душа, я богом послан. Кукарекал, пока не отвернули ему голову, как куренку. Между прочим, наш брат рабочий прикрыл навечно род Романовых. А ведь триста лет дому-то Романовых было! А Гитлер что? Мелко плавал, вся задница наружи.
Как только верные своему правилу немцы дали сумерками с высоты кургана залп из всех видов оружия, поужинали и, поиграв на губных гармошках, легли спать, разведчики вылезли из щелей – впереди Рябинин, за ним Катя, а за нею старик Игнат Чекмарев.
Страшно было ей ходить в разведку, особенно после того, как она чуть не погубила себя... Сумерками ефрейтор застиг ее в избе стариков недалеко от магазина, в подвал которого вошли два офицера. Катя, улыбаясь, сказала ефрейтору, что она уроженка из немцев Поволжья. Старик и старуха начали ее бранить по-русски, а немец, спросив ее, как зовут, замужем ли она, сказал, что шоне медьхен говорит почти на саксонском диалекте. Он был молодой, сильный, до сумасшествия изголодавшийся по женщине...
Кате удалось бежать, обманув его.
Еще более страшно стало после этого случая, но отказаться она не могла, потому что близкие знали ее как разведчицу, а не просто боевую девку с автоматом. Поддерживать в людях представление о себе на высоком уровне было для нее теперь такой же потребностью, как потребностью постоянно нравиться мужчинам, даже таким старикам, как Игнат, если молодых не было рядом.
В пролом заводской стены разведчики вышли в парк, отдышались, поползли на взволок. Спаленные холодами стебли цветов и лебеды хрустко ломались, а в западинах шуршал колючий катун, занесенный ветром со степных бугров. Запахли на морозе калина, вишневые натеки в садах и вместе со свежестью снега перебивали запахи тлена.
Летняя лихость немцев пропала. Поскучнели, очутившись в огромном сталинградском "котле". Егерская часть, с ходу ворвавшаяся в Одолень, также попала в окружение, отрезанная от пунктов снабжения.
В темноте на крутом подъеме изрытой землп Катя огибала трупы убитых и вдруг нащупала лицо – извечно неживой холод судорожно приморозил руку к этому лицу.
Потерянная в безысходной тоске, она встала на колени, не хоронясь. "Домой, сейчас же домой, – в страхе ныло ее сердце, и уже по бездомовной привычке представлялся ей родным, спасительным домом цех с проломленной снарядом крышей, – они мужчины, дядя Игнат пожил, а я совсем не жила... Рябинин солдат, а я женщина, и я боюсь умереть... Никто не осудит, если уже не могу..." И ей казалось, напрасно не послушалась Гоникина: он сначала отговаривал ее идти в разведку, она упрямилась, и Павел с едкой печалью покачал головой. "Смерти не боишься?
Да не она страшна, а увечье, – сказал он. – Особенно для женщины".
– Ложись, – зашипел на нее подползший Игнат, и жесткая рука его сжала ее загривок, пригнула к земле. – Утюж пупком землю... Земле не грех поклониться.
– Дядя, умру я... от холода... мертвые тут.
– Сделали свое, оттого и мертвые, не щупай, щекотки не боятся, забудь их, Катька. Работай руками и ногами, помогай себе, взопреешь. Вернемся, я тебя чаем с шалфеем отогрею...
Рябинин полз между ними, ровно и глубоко дыша.
– Раскалякались... Михеева, вернись... если занемогла, ослабла.
По привычке ли считать себя руководителем, сильнее, опытнее, закаленнее, устойчивее рядовых, под влиянием ли Гоникина с его недоверием к бывшему штрафнику Катя настороженно, с неосознанным чувством превосходства относилась к этому недалекому, по ее мнению, молчаливосмелому и жестокому солдату. И она убедила себя, что никогда не выкажет свою слабость перед Рябишшым, не смутится его прямо бьющего светлым холодом взгляда. Его неприязнь к Гоникину она чувствовала как личное оскорбление.
– С чего взял, что ослаола?
И она поползла за гибко извивавшимся по черно-белой земле Рябининым.
И когда совсем загорчило от нехватки дыхания, Рябинин замер, положив голову на вытянутые вперед руки.
Дышала она тяжело, совсем не слышала его дыхания. Он приподнял за тесемку ухо ее малахая, теплым и чистым дыханием обдал ее щеку, шепотом приказав ползти к дверям покалеченного дома. Игнату показал рукой на подвальное окно.
Кажется, никогда и ни с кем не расставалась она с таким сиротским чувством покидаемой, с такой тревогой, как сейчас с Рябишшым. Оп исчез за опрокинутой повозкой неуловимо.
У подвала завалившегося дома что-то чернело на снегу.
Слышался тоскливый хворый голос – не то плач, не то причитание. Катя подкралась ближе и увидела, что черное на снегу был сидевший человек, укрывшийся с головой рядном. Робея и злясь на себя за эту оторопь, она заглянула под рядно – женское лицо, опухшее, почти безглазое. Первым чувством ее была жалость, а первым побуждением – оказать помощь несчастной, стынущей. Но давно уж она перестала слушаться своих первых непосредственных чувств.
– Немцы где? – спросила Катя.
Медленно, как бы припоминая, жепщпна сказала, что она сварила для сына холодец из продегтяренных гужей, а немцы отняли и съели этот холодец. Двое сели верхом на свекра, лежавшего на кровати: "Старый капут, русский капут, Германия капут и все капут". Так и задавили старика, а ее с ребенком вытолкали на снег. Все равпо ведь капут!
Только теперь Катя признала в этой опухшей старухе Федору, первую жену Павла Гонпкипа. Делая судорожные глотательные движения, Катя так и не смогла ничего сказать более.
– Они там? – указывая рукой на подвал, спросил подошедший Рябинпн. Нам язык нужен.
– Не доведете, околеют. На издыхании, даже кошку не осилили зарезать, только поранили, забилась под кровать кошка.
Под рядном под рукой женщины что-то зашевелилось, и высунулась детская голова. Снег бело высветлил морщинистое личико.
– За мной, – сказал Рябпнин, приподнимая под локоть стоявшую на коленях Катю. Он глубоко вздохнул, потом рванул на себя дверь.
Два обнаженных по пояс немца трясли своп рубахи над раскаленной железной плитой, третий, с ножом в руке, тянул за ноги с божницы пронзительно кричавшую кошку.
Левой рукой Рябинин зажал немцу рот, правой коротким от локтя взмахом ткнул под лопатку. Катя метнулась из подвала, мимо порскнула кошка. Игнат стоял за избой.
– Мальчонку бери, – сказал он.
На.своей спине везла Катя маленького сына Федоры, ощупывая темноту. Мальчишка сопел, вцепившись руками в ее волосы. За пазухой у пего мяукала кошка. В овраге Катя выпрямилась, взяла его на руки. По дороге в землянку узнала, что зовут его Мишкой. Ничего он не боится, только хочет есть.
При свете плошки, кормя его тюрей, разглядела это жалкое существо, и сердце зашлось больно. Игнат жесткими пальцами вытер слезы с ее щек.
– Отдохнем, – сказал он.
Зашел Павел Гоникин, склонился над спящим сыном.
Он благодарил Катю: сказал, что, видно, судьба ее быть матерью Мишки.
– Ну что ты говоришь?! О Федоре-то хоть бы спросил.
– Я не понимаю тебя, Катя.
– Не буди мальчика! – вдруг грубо крикнула она, хотя Гоникпн всего лишь погладил его голову.
Приковыляла Федора, легла спать рядом с сыном.
17
В овражной землянке было тепло и душно. Павел Гоникпн, прищурив глаза, подняв бровь, слушал Афанасия с замешательством, недоуменно косился на Рябпнина, считая неуместным его присутствие прп такой опрометчивой откровенности Чекмарева.
Рассказывал Афанасий о совещании за Волгой, где ему посчастливилось побывать и где крупные военные начальники вели важные разговоры. Очевидно, Афоня увлекся и забыл отпустить Рябинина, доложившего о делах своего батальона, а тот развесил уши, посверкивая глазом. Да еще замечания делает. Тоже мпе Кутузов.
Гоникин тонко намекал Чекмареву, но тот не понимал его пли притворялся недогадливым. Пришлось Гоникину высказать своп мысли о делах даже с некоторым вызовом, хотя и оговариваясь при этом, что он человек маленький, однако живой участник свершавшихся всемирно-исторических событий, исполненных высокого трагизма. И очень бы хотелось верить, что благодарные потомки не будут скупиться на доброе слово и чистую слезу. Чувствуя, что недостает ушедшего в холодную отрешенность Чекмарева, Павел горячее накалил густой голос: каждый погибший унес с собой целый мир мечтаний и надежд... .
И Чекмареву почудилось, что тайно Павел жалел особой, тонкой, ему, Гоникину, лишь доступной сострадательной жалостью солдат, бесповоротно упрямых в отстаивании груды кирпича и камня. Есть ли смысл нести ужасные потери? Подкрепления и боеприпасы можно было доставлять только через Волгу, а она вся кипела под обстрелом.
"А на какой лад он жалеет, осуждая меня: мол, только и делает, что посылает и ведет людей на смерть? На какой лад его благородство? Может, на французский? И нам, что ли, по-ихнему поднять лапы? Да после того кому я нужен живой-то? Не нужен прежде всего самому себе. Уж уходил бы, что ли, если резьба свинтилась. А то сидит тут, про себя упрекает: какие, мол, вы все сволочи и звери, сами лезете в огонь и меня, Павла Гоникина, тащите". Чекмареву было гадко от своей раздраженности. Он сам презирал себя за свое желание, чтобы этот человек струсил и ли чтобы его ранило, и он наверняка застонет по-детски.
Но в самую последнюю минуту перед тем, как минеры подорвали дом, в котором сидели немцы и который надо было взять, чтобы овладеть соседним домом, Афанасий сказал Гоникину просто и сурово:
– Тебе не разрешаю идти с нами.
И все-таки не испытывал удовлетворения от того, что приказ его был исполнен, правда, Павел пошумел возмущенно.
Через два дня после того как заняли развалины дома и даже элеватор, они снова собрались в землянке. Оба были награждены орденами и были веселы. Был тут и Хмелев. Афанасий радовался, что Хмелева за храбрость ц полководческую находчивость при взятпп элеватора произвели в подполковники и наградили. И Афанасий снисходительно слушал Гонпкина, говорившего о заслугах Хмелева самоуверенно, с устрашающей решимостью.
– Ну что вы? Что? – смущался Хмелев.
Той особой заслуги Хмелева, о которой так уверенно говорил Гоникин, Чекмарев не видел. Он сам сражался в этом бою, жестоком и остервенелом, когда дрались ножами, железками, кулаками и ногами. Хмелев в это время был за Волгой, конечно, ничего не знал о бое за элеватор, длившемся всего сорок две минуты. Бой вовсе не планировался ни Хмелевым, ни им, Чекмаревым. Завязали его грузчики во главе со своим заводным Игнатом. И он повел своих шпрокоспннных сутулых дружинников к тайному складу во дворе элеватора. Солдаты увидели его с окровавленным лицом, ринулись за ним. После упорной рукопашной элеватор захватили.
В рассуждениях же Гоникина драка эта выглядела заранее планируемой операцией.
Однако радуясь за своего приятеля подполковника Хмелева, Афанасий с улыбкой соглашался: да, мол, все спланировал Хмелев.
– Наша сила, кажется, в духе. В презрении к смерти, – говорил Гоникин, подкручивая усы под помидорно раскрасневшимся после спирта носом.
Афанасий улыбнулся на эту общую фразу. Он очень обстоятельно и кругло отвечал на вопросы Хмелева. Бои в домах – наше открытие от крайней нужды. Жизнь многому научила его: не выпячиваться, свои заслуги отдавать вышестоящему начальнику. Эта привычка делиться успехом с другими сама по себе была бы приятна ему, если бы в некоторых не сидел моральный взяточник, не терпящий, чтобы кто-нибудь из подчиненных хоть на вершок оказался умнее. Но Хмелев был не из таких, и это радовало Чекмарева.
Гоникин стыдился, боязно даже вообразить мертвым сильного и покладистого Афанасия. Но и то, что с ним ничего не случилось, в то время как многие погибли, а отца его. Игната, тяжело ранило, а попавший в плен молодой офицер, говорят, застрелился, тоже для Гоникина было мучительной загадкой. Корни жизни Афанасия и тех людей переплелись, но вот странно: столько пало в бою, а его не задело. А ведь в жизни людей гуще, чем деревьев в лесу. Падает дерево, уродует другое.
Никакие лишения не брали Афоньку Чекмарева: он был подобран, фигура, и лицо, и жесты выражали силу и уверенность. И еще ту особенную решимость, которая несколько пугала Гоникина.
"Но куда занесла меня моя мысль? Уж не жесток ли я? – подумал Гонпкин. – Нет. все-таки я рад, что Афоньша жив". Он нахмурился: складок на чистом лбу не было лишь чуть заметно подрагивали черные расшитые брови!
Он обрадовался случаю, что надо проводить Хмелева: лучше не оставаться наедине со своими мыслями, угрожавшими ему еще большей откровенностью о таких сторонах жизни, знать которые несвоевременно и опасно.
Вернувшись с мороза в теплый подвал под обвалившимся домом, Гонпкпн почувствовал, что пьян и устал.
Он заснул, но вскоре проснулся в тоске и тревоге.
Чекмарев высмеивал Рябинина, что приказ его не шибко умный, но какой приказ, Гонпкпп не успел спросить.
Рябинин сердито возражал Чекмареву:
– На войне все приказы не шибко умные. Да и какой может быть ум, чтобы послать человека на смерть? А мой приказ, может, единственный за всю войну гениальный.
Натерпимся страху пока в мыслях, а потом прорыв покажется раем.
– Тебя, Рябипин. даже война не избавила от путаницы, – сказал Гопикин. Что-то давило сердце, и он раздражался. – Я не знаю сути спора, не знаю, почему ты окрысился на Афанасия Игнатьевича, но говорил ты, простл уж за откровенность, чудовищно насчет того, что все приказы не умны.
Прежде бы Рябинпи смолчал, зная власть и силу Гоникина и еще по привычке уходить подальше от репья. Теперь война выпрямила его, налила сплои, уверенностью, которые выросли из его презрения к опасностям и смерти.
– Сути не знаешь, Павел Павлович? А когда-нибудь знал? Крутишься вокруг души, как ветер, а заглянуть в душу не можешь. Все у тебя приблизительно. Как бы жизнь не прошла приблизительно, – сказал Рябинпн.
– Но черт возьми! О чом вы спорили?
– С этого бы и начал. Спорили о том, как прорваться к своим, – сказал Рябпыип.
– А мы разве окружены? В чем дело?
– Окружены они, а мы отрезаны, – сказал Афапасий.
"Ах, вот почему так оолит сердце!" – подумал Гоникин.
– Но насколько это серьезно?
– На войне все серьезно, – сказал Афанасий. – Ты вот что, Николай, прочитай свои божественные стихи.
Здорово закручиваешь.
Держа в одной руке стакан, в другой луковицу, Рябянин вдохновенно скрипучим голосом декламировал, глядя незряче поверх голов:
Я – приверженец старой испытанной веры, Не хожу ни в костел, ни в собор, ни в мечеть.
Паши храмы из тонкой фанеры С теплым светом бутылок вина вместо свеч...
Все слушали. И никто не обращал особенного внимания, что неподалеку рвались немецкие мины.
Ночью они разбились на две группы – одну должен был вести Рябинпн, другую, несколько левее от него, – Чекмарев.
Афанасий Чекмарев, прислонившись спиной к камнюпесчанику, будто бы дремал, прищурясь. На самом же деле он прислушивался к стрельбе наверху, к ветру, смотрел на седые от извести впеки Павла Гоникпна, говорившего с Катей, думал о простом и маленьком: как прорваться к реке? Не вообще весь поселок и воевавшие тут немцы занимали его, а вот этот овраг, ведущий к реке, и те солдаты противника, которые мешали ему выйти и напиться. Больше суток не пили ни капли, и он не хотел, чтобы жажда повлияла на его опенки обстановки и качеств людей – противника и свопх.