Текст книги "Мать и мачеха"
Автор книги: Григорий Свирский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Ты разработал и применил здесь глубинный водоотлив, а Сталинскую дали капитану НКВД Коновалову. Ты понял нашу систему? БЕЗ ТУФТЫ И АММОНАЛА НЕ ПОСТРОИШЬ КАНАЛА. На том стоим...
Поохали, выпили, зовут меня в управление. Принял генерал Шихтеров. Сказал, что они вторично ходатайствуют о присвоении мне звания Лауреата Сталинской премии. Общественность ходатайствует, они поддерживают.
Мой последний разговор в управлении был в 1952-м, а следующий год был 1953-й, год антисемитской истерии и "процесса врачей". Думаю, что "наглейшее" предложение дать Лауреата какому-то Хаиму в Москве просто уже не рассматривали...
Ладно. Перебираемся мы на новую стройку – "Вытеграстрой". Восстанавливать Мариинскую систему, из шумного проекта "Москва – порт пяти морей". Дорог туда нет. Едем через буреломы. Везем оборудование, насосы. Принимает в управлении завкадрами, знавший меня еще на Волго-Доне. Говорит со смущением, что на работу он меня взять не может. Есть указание. Евреев до руководящей работы не допускать. Извини, Ефим...
Так, думал я, завершился мой путь в лауреаты. Но, оказалось, меня выдвигали еще и на Ленинскую премию. Это было в Ленинграде, в тресте "Сантехмонтаж". За многолетнюю работу на знаменитых Ижорском и Кировском (бывшем Путиловском) заводах... Вызвав меня в трест, официально сообщили о представлении и что оно "согласовано с обкомом"... "Тебе дадут, Липман, и бригадиру Косецкому..."
Но мы с женой решили, что с моим лауреатством пора кончать. Сыты по горло. Достаточно и того, что у нас шотландская овчарка – колли вся в медалях: 18 золотых и 4 серебряных. Уехали в Вильнюс в собственный дом, из которого торопливо убрался майор Бабинцев, тогда уже, кажется, полковник. И тут же подали бумаги в ОВИР на отъезд.
И десяти лет не прошло, как разрешили...
Можно бы на этом кончить, однако остается неясным немаловажное обстоятельство, которое требует пояснения. Во всяком случае, обсуждения.
4. "СТАЛИН – ЭТО ЛЕНИН СЕГОДНЯ"
( )
Сталин – это несчастье нашей семьи. Мои отец, мать, брат и шурин из Сибири не вернулись. Мать не вынесла даже дороги в товарном вагоне, без воды. Похоронили в Красноярске.
Какие тут могут быть вопросы? Даже истерик Гитлер по сравнению со Сталиным – мальчик в коротеньких штанишках.
– Прямодушный маньяк, – сказал я своей жене Эстер, когда Сталин был еще жив.
– Тш-ш! – ответила мне жена, воспитанная в доме большевика-политкаторжанина.
Ныне "вождя и учителя" прокляли даже официально, хотя порой и сквозь зубы. Изменилось ли что-либо после его смерти? Для меня и для всех тех, кого Россия "освободила"? Для самой России, наконец?
Что тут сказать, конечно изменения есть. На первый взгляд, кардинальные.
В 1953 году, когда мной побрезговал "Вытеграстрой" (Москва – порт пяти морей), я уехал с женой в Красноярск, где десять лет работал не менее успешно, чем на Волго-Доне. Правда, вначале жил, согласно 39-й статье паспортного режима, за 105 километров от города, как "бывший..."
В 1961 году, через восемь лет после смерти Сталина, мне наконец прислали бумажку о том, что меня арестовали и мучили незаконно. Таких бумаг, говорили, выдано в те годы сотни тысяч. Вот она, одна из них.
ВОЕННАЯ КОЛЛЕГИЯ
ВЕРХОВНОГО СУДА СОЮЗА ССР
14 декабря 1961 г.
No 8Н– 15084/ 46
Москва, ул. Воровского, д. 15
СПРАВКА
Дело по обвинению ЛИПМАНА Хаима Иосифовича, до ареста – 8 января 1946 года – работавшего прорабом в Вильнюсском стройтресте No 1, пересмотрено Пленумом Верховного Суда СССР 15 ноября 1961 года.
Приговор военного трибунала войск МВД Литовской ССР от 29 июня 1946 года и определение Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 4 февраля 1947 года в отношении ЛИПМАНА Х.И. отменены и дело за отсутствием состава преступления прекращено.
ЛИПМАН Х.И. по данному делу реабилитирован.
Гербовая печать
Военная Коллегия
Верхсуда СССР
ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВУЮЩИЙ СУДЕБНОГО СОСТАВА
ВОЕННОЙ КОЛЛЕГИИ
ВЕРХОВНОГО СУДА СССР
ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ подпись
/ЦЫРЛИНСКИЙ/
Получил я эту бумажку и стал работать, как вольный и незапятнанный гражданин СССР. Переехал в Ленинград, на родину Эстер.
Но появилось ли у меня ощущение воли, ощущение, что трагедия моей семьи не повторится и дочери и внукам не придется пройти моей дорогой?
Судите сами.
Когда стал старшим прорабом и начальником участка, пришлось мне общаться с многочисленными партийными и советскими деятелями: теплые уборные нужны всем. Расскажу о моем общении с ними в городе Колпино.
Я остановился на Колпино, потому что этот город героический. Рабочие Ижорского завода, размещенного здесь, стояли насмерть. И не пропустили немецкие танки в Ленинград. Колпино стало легендой. И вот я тут работаю, через двадцать лет после легендарных событий.
Вызывает меня председатель райисполкома. Если не ошибаюсь, товарищ Сапожкин. Жду. У входа стоят с одной стороны Ленин, с другой – непонятно кто, без бороды. Наверное, Энгельс. Посередине, в глубине кабинета, над столом Сапожкина, Никита Хрущев.
От двери кабинета до стола метров тридцать. Почти как у Людовиков. Чтоб посетитель начал трепетать еще на подходе. Я усмехнулся, председателю это не понравилось.
– Вам сейчас будет не до смеха, – говорит. – Садитесь! – И грозно: – Вы ведете работу для райисполкома? Ах, вы уже кончили? Сдали? Сдать-то сдали, а что вы там поставили? Ах, радиаторы?.. Скажите мне, вы знаете, где вы работаете? В райисполкоме, так?.. Мы – советская власть в Колпино. А что вы поставили советской власти в санузлах?! Какие писсуары?! Какие унитазы?! Какой вы поставили фаянс?! Вы проверили или нет?!
– Проверил, отвечаю. Наше оборудование. Отечественного производства.
– Ах, отечественное!
– Извините, а надо какое? Советское – самое лучшее...
– Самое лучшее, но не для райисполкома! Переделать все! Другие унитазы! Другие писсуары!.. Что там у вас есть в загашниках? Чешское? Итальянское? Японское? Вы видели когда-либо настоящий фаянс?.. Вы сами откуда? Из Литвы?.. А как вы сюда попали? Из Красноярска? Из Сибири? Та-ак, это надо проверить... Вы поняли, что надо делать? Даю три дня на переделку! Все!
– Извините, я всего только начальник участка. Исполнитель. То, что получаю, то и ставлю... Кто начальник управления? Вот его телефон. Слуцкий Яков Ильич.
– Ах, из ваших! А кто главный инженер?.. Левин? Тоже из ваших?.. Даю три дня! Все!.. К нам туристы ходят... Из ФРГ, понимаете? Что они увидят?!..
Что тут сказать, все переделали. Вызвали бригады сантехников, плиточников, маляров. Поставили советской власти чешские писсуары...
Однако возникает законный вопрос. Все суммы давно израсходованы. Откуда деньги на королевские прихоти? Как оплачивается спесь? Глупость? Анекдотическое фанфаронство?
На это есть особые люди, очень важные, надо сказать. Проверенные в боях.
На Ижорском заводе таким человеком был Иван Иванович Рудановский, начальник сметного отдела завода. Меня представили. Я должен был ставить в некоторых цехах отопление. Менять радиаторы.
– Это прекрасно, – говорит Иван Иванович. В цехах должно быть тепло. – И не снижая голоса: – А вас не заливает краска стыда оттого, что у Ивана Ивановича в дачном домике отопления нет?
Намек понял. Провел у него отопление. Представил счет. Рабочим надо платить, объясняю. Без задержки.
– Потерпят! – сказал Иван Иванович. – Платить буду за все сразу. Приходи ко мне такого-то числа.
Пришел. С процентовками по Ижорскому заводу. И его домику, где поставили восемь радиаторов, печку, трубопроводы.
Иван Иванович подошел к стеллажам. На них сотни томов. Строительные нормы и правила. СНИПы. Взял один из томов, полистал. "Пиши, – сказал, -значит, так: копка траншеи вручную. С двойною перекидкою". Я пишу и думаю: ну, и жук ты, Иван Иванович. Никаких траншей мы не копали... – "Пишешь, что ли?! Значит, так: кладка трубопровода на высоте 5 метров 40 сантиметров..."
Я пишу, мне надо рабочим платить. Улыбнулся только.
– Улыбишься все? – говорит Иван Иванович. – Думаешь, ты еврей, а я пальцем деланный?.. Пойдем лучше, Ефим, пообедаем! Я тебе на обеды накинул там... Пойдем в ресторан. Да не в Колпино. В Пушкино поедем. В Царское село. Приедешь, машину у входа в управление не ставь, а за воротами. В Пушкино поставь машину не у ресторана, а на квартал в стороне.
– Зачем, Иван Иванович?
– Еврей-еврей, а смекалки нет...
Что тут сказать, это же не очередь за селедкой в Ленинграде, где то и дело слышишь :"Опять ваши впереди стояли?!", "Куда лезешь, не нашего бога мать!.." и прочее, это ведь советская и государственная власть. Не с членами Политбюро общается человек, а с нею, властью на местах.
Так изменилось ли что-либо в принципе? Не станет у такой власти моя дочь "фашистской мордой"? Шпионом-диверсантом? Губителем России? Таким только свистни...
"Сталин – это Ленин сегодня", – писал Анри Барбюс, французский писатель-коммунист. С восторгом писал, не ведая, насколько он прав. Вся послесталинская череда руководителей клялась, что она идет от Ленина. Но ведь в этом-то все дело.
Кто был отцом-учредителем системы, породившей млечный путь Иванов Ивановичей и Иванов Сидоровичей современной власти? Испоганившей идеалы социализма...
Я плохо знал историю революции в России, пока не попал в лагерь. В лагерях бок о бок со мной сидели представители всех революционных течений. Иных я еще застал... А сколько ушло в могилу рядовых коммунистов и беспартийных, думавших о судьбе России? Если отбросить споры и оставить бесспорное, на чем сходились все? Владимир Ильич Ленин разогнал Учредительное собрание, где были представители всех граждан России. И учредил ЕДИНОВЛАСТИЕ ОДНОЙ ПАРТИИ. Узаконил своеволие правителей.
Ведал он, что творил? Бесспорно! Ленин изучал римское право и Кодекс Наполеона, давший национальным меньшинствам Франции равные права, объявивший всех французами. Он знал на материале всемирной истории, и в частности на примере Великой Французской революции, во что вырождается диктатура, которую никто и ничто не сдерживает. Мог он этого не знать, лучший выпускник-медалист гимназии, выдающийся студент-юрист? Все знал, а учредил ДИКТАТУРУ НА КРОВИ. Возжелал власти. Всей власти. И получил ее.
И после этого смеют утверждать, что он не присутствовал в кровавых оргиях Сталина?
Каков бы ни был он по своим личным качествам, пусть даже он таков, как живописуют на советских иконах: в быту честен, к детям и котам ласков, -все равно он отвечает за палачество Сталина в полной мере.
Как не понять Горбачева, утверждающего, что Ленин и Сталин ничего общего не имеют! Что сам он опирается лишь на Ленина! На великого Ленина!
Ведь если "СТАЛИН – ЭТО ЛЕНИН СЕГОДНЯ", то есть если Ленин такой же убийца, как Сталин, тогда Горбачев повисает в воздухе, точно удавленник.
В таком положении чего только не скажешь!
Не ведал Анри Барбюс, как он глубок. Каждый, кто прорвался к власти в России, – Ленин сегодня. Мир зависит от кровожадности королей. Ничего нового большевики-ленинцы, увы, увы! нам не предложили.
Семен ПЕРЛАМУТРОВ
РАЗГРОМ ВТОРОЙ УДАРНОЙ...
В районе Каспийского моря есть городок Новоузенск. По улицам его гордо вышагивают верблюды, порой забредают и ослы. Тут никогда не было никаких военных. До нас проходил лишь Пугачев со своим полувойском-полусбродом. Но об этом знал только старик грамотей из местных, который каждое утро становился коленями на коврик, воздавая славу Аллаху, и не любил русских. Однажды он высказал еретическую мысль: "Тут Пугач был, ему сделали секир башка, ты пришел, и тебе будет секир башка..." И ведь напророчил, злой старикан: меня достала немецкая мина, командующего второй ударной армии, формировавшейся в Новоузенске, генерала Власова повесили в Москве, в Бутырской тюрьме.
Надо ли было вешать Власова, решал военный суд, и не мне, младшему лейтенанту военного времени, с ним спорить. Перебежчиков мы стреляли и без суда. Однако приговор суда был бы абсолютно справедливым, если бы рядом повесили Иосифа Сталина, который был подлинным могильщиком и Власова, и всех трех наших армий, четверти миллиона человек, введенных в прорыв южнее Тихвина на верную гибель. Я постараюсь убедить в этом всех, кто захочет меня выслушать, не заткнув уши ватой...
О победах у нас писать любят. Созданы тома, библиотеки. Сотни фильмов. О поражениях приказано забыть. Извините, дорогие! Не могу. Я... да при чем тут я!... нас миллионы, разгромленных на полях Белоруссии в 1941-м, под Харьковом и в Синявинских болотах в 42-м... Да что перечислять! Нас миллионы, и все знают, что это не преувеличение. Мы дети разгрома. Мы были взяты в плен или тяжело ранены и не видели своими глазами победы, у нас своя боль. Имеем мы право ее высказать?
Под Москвой шли бои, и нас отправили на фронт в суматохе и спешке, которую легко понять. В Новоузенске мы разгуливали в гражданской одежде, военную форму выдавали по дороге; на одной станции – брюки, на другой -ватные куртки-стеганки, на третьей – рукавицы, на последней -эмалированные кружки. Когда доехали до Москвы, мы уже были снаряжены полностью. По дороге в Ленинград (Москву защитили и без нас) роте автоматчиков даже автоматы выдали...
Когда эшелон по разным причинам останавливался, нам было приказано выходить из вагонов и заниматься строевой подготовкой. Солдаты роптали. Не на парад же везут!.. Я сказал своим артиллеристам в ободрение, что на передовой мы им покажем, нужна ли нам строевая подготовка. Я имел в виду, что на передовой мы себя проявим молодцами и без муштры. Так все и поняли. Кроме стукача-замполитрука, у которого были свои задачи...
В тот же день меня вызвали в штабной вагон, где сидели офицеры из СМЕРШа, учинившие мне допрос: почему я готовлю своих солдат к тому, чтобы стрелять в спину своих командиров? Меня спас лишь мой ответ:
– Дело в том, что я еврей; и у меня один выход – драться с немцами...
Малую Вишеру, станцию на железной дороге Москва– Ленинград, взяли с ходу.
Увы, это была последняя точка, где можно было обогреться под крышей.
Углубились в леса, то густые, хвойные, то жиденькие, осиновые. Смысла всей операции я, командир артиллерийского взвода, не понимал, знал только, что мы идем на выручку Ленинграду, который ныне в блокаде... Мои легкие, 45-миллиметровые пушки, знаменитые "сорокапятки", именовались противотанковыми, но пробить лобовую броню танков не могли. Однако мне еще на моих скороспелых курсах старшина-инструктор втолковал, что это вовсе не недостаток. В лобовую броню и дурак попадет. Тебе ж ее подставляют!.. Попади в гусеничные траки, вот это победа! Танк завертится, как собака за собственным хвостом.
Когда у реки Волхов собрали накоротке офицеров, я был еще полон энтузиазма и мальчишеских иллюзий. Командир стрелковой бригады генерал Гаврилов, пожилой, нешумный человек, сказал, что завтра начинаем прорыв, форсируем реку и что об этом знает Москва. И он показал пальцем на небо. Мы поняли, что это сам Верховный главнокомандующий нас ведет... Это воодушевило, ибо веру в Сталина нам привили с детского сада. В знак общего братства командир вынул из кармана пачку папирос "Казбек" и, раскрыв ее, угостил офицеров.
"Казбек" курили лишь полковники и генералы, мы крутили из газет "козьи ножки" с саратовским самосадом, который драл горло. Подышали ароматным дымом "Казбека", как бы приобщились к высоким замыслам, а на самом деле взгрустнули о своей оборвавшейся молодости.
Зима 42-го года была лютой. Под Тихвином доходило до минус пятидесяти трех. Мы распрягли лошадей, отвели их в сторону и стали стаскивать орудия вниз, на лед.
Масло замерзло, и все лязгало, звенело, все колеса скрипели. И всегда-то этот скрип не любил, а в ту минуту, когда решается – жить или умирать...
Не буду рассказывать о переправах, когда войска идут в лоб огню. Об этом рассказано...
Скажу только, что мы растерялись, когда навстречу нам побежали пехотинцы. У кого лицо окровавлено, у кого рука оторвана, третий ногу волочит, а за ним тянется красный след. Кого посерьезнее ранило, на льду остались... Атака не удалась, поняли. А что в этом случае делать, назад пушки тащить? Первый раз мы в бою...
Тяжелая артиллерия выручила. Село Горелое Городище на противоположном берегу запылало. Сколько раз надо было пылать российским Горелым Городищам, чтоб их так назвали?
Только развернул на крутом немецком берегу орудия, как жахнула мина. Я прыгнул в сторону. Заметил опаленную пожаром дыру. Это был вход в блиндаж. Я влетел туда, и у меня начали волосы на голове шевелиться. Блиндаж был полон немцев. Со света не сразу разглядел, что это все окоченелые трупы. Война только начиналась, и немцы еще прятали своих погибших подальше от чужих глаз. После зимней кампании 1942-го им было уже не до этого. Трупы лежали и сидели, прислоненные к стене. Я крикнул с перепугу:
– Ма-а! – Хотел выскочить, но снаружи жахнуло раз и другой. Нет, позже так не пугался, как в этом первом бою.
Отдохнуть не дали. Снова режущий ухо скрип колес, лязг металла на морозе. Тихая, вполголоса, матерщина ездовых. Храп коней, от которых шел пар.
У меня, командира взвода, тоже был конь. Мирная колхозная коняга; она была выращена не в конюшнях верховой езды и потому все наши ухищрения воспринимала безропотно. Кто-то назвал ее Мухой. Так и осталось. Я снял с нее седло, положил на пушку, а сам садился верхом, чтоб мои ноги грелись об ее взопревшее тело. Солдаты завидовали мне, и я время от времени слезал с кобылы и давал возможность погреться другим. Она была нашим единственным спасением, наша коняга. До сих пор помню и ее судьбу, о которой расскажу...
Мы шли, судя по картам, в сторону Новгорода, Пскова, а затем и Финского залива, но до них было еще далеко. По названию освобожденных нами деревень понимал, что мы и зашли далековато: названия стали нерусские – Удицко, Тигода...
Это нас радовало, конечно, но чаще тревожило. Солдаты спрашивали на перекурах: куда это нас занесло?
И действительно, занесло. Места были зыбкие, леса болотные – осина на плавунах. Замерзшая лишь сверху почва под нами колебалась. А от бомбовых разрывов – тем более. Танки провожали взглядами: они шли, покачиваясь на льдистой почве, вот-вот ухнут в бездну. Даже под тяжестью наших орудий мерзлая земля пружинила, как цирковая сетка.
– Цирк, – говаривали солдаты, крутя свои "козьи ножки". – Развезет, будет нам форменный цирк...
Рыли не блиндажи, а "лисьи норы", углубления на двух-трех человек. Глубже и больше рыть было невозможно. Метр прокопаешь, и уже все мокрое. Замерзший песок пахнет застоялой водой, болотом. Лежишь в "лисьей норе", оттает чуть песок, упадет комок на плечо или за ворот, чувствуешь затхлую сырость. Песок не белый, речной, а ржавый, тухловатый. Неживая местность. Гниль.
Как-то проходили торфоразработки. Видели кирпичики торфа, уложенные штабелями. Котлованы, полузабитые снегом, которые позднее пригодились: похоронные команды стаскивали в них убитых...
– Прошли огонь, воду и медные трубы. Осталось лето... – невесело шутили офицеры. Все понимали: летом уйдем под воду. "Хоть бы смерть, да на сухом", – писал один жизнерадостный поэт. Нам даже это не грозило. На сухом... Всех затянет, если не выведут из гиблых мест. Булькнем, и конец.
Надеялись, не бросят нас в беде. Выведут...
Гораздо больше, и постоянно, тревожило другое. Осветительные ракеты, которые повисали над нами, прилетали то слева, то справа. Мины свистят то с одной стороны, то с другой. Вскоре поняли, как тут не понять, что идем в узком коридоре, шириной километров шесть – двенадцать, от силы. А прорвались, дай Бог, километров на сто шестьдесят. На картах наш прорыв, наверное, вроде клинка. Или, вернее, изогнутой кавалерийской шашки. Нас отрезать от своих войск – плевое дело. Солдаты были убеждены, что наша вторая "непромокаемая" находится в окружении. Так думали даже ранее, чем это случилось...
Как тут не понять, если продовольствие не подвозили неделями. Суп-пюре и сухари кончились давно. Солдаты варили кору деревьев, ели падаль. У многих начался кровавый понос. А кто и опух с голодухи. Через полтора месяца все вытянулись. Щеки у всех запалые, серые. Голодный ложишься спать, да не в тепле. Снег разгребешь, чтоб помягче, веток набросаешь, чтоб теплее было, и валишься без сил. Сладость дремоты охватывает, а ты уже вскакиваешь. Ноги окоченели, руки морозом скрючило. Каждые пять– десять минут вскакиваешь. Мороз не шутит. Крыша, теплая изба – несбыточная мечта. Наверное, только русский мужик может так воевать: спать в снегу и, мечтая о черных сухарях, идти врукопашную.
Врукопашную приходилось ходить даже моим расчетам. Подбили первый танк, он закрутился на одном месте, теряя гусеницу, а за ним пехота как на ладони. Успели два раза выстрелить осколочным, а тех, кто уцелел, добивали штыками, ножами, душили голыми руками. Откуда силы брались.
А сил было все меньше. Похоже, немцы разрезали наш коридор где хотели и когда хотели: не подвозили даже сухарей...
Саратовские ребята у нас были, так мы их называли. Не то из шпаны городской, не то саратовские все такие бойкие. Стоило нашей кухне пропасть, как саратовские уходили на охоту, перехватывая любую чужую кухню. Даже если сухари к пехоте потащат. "Дак к им все равно не дотащить, – говорил такой охотник. – Убьют по дороге..." Разживутся едой и голосят на радостях свои нецензурные страдания: "Ах ты, ворон, черна галка, тебя е..., а мне жалко".
Приходилось и за пистолет хвататься, чтобы унять саратовских, которые, наверное, были вовсе не хуже других, да только тогда я зубами скрипел: "Ух, эти саратовские!.."
Особенно когда стряслась беда. Лошадь мою ранило. Верную Муху, отогревавшую нас своими теплыми боками. Осколок пробил ей шею. Она умирала стоя. Покачиваясь на своих костлявых, кровоточивших от ссадин ногах. А убивать лошадей запрещалось строжайше. Лошадь в артиллерии – тягловая сила. Убьешь – расстреляют. Вокруг Мухи стояли голодные солдаты и ждали, когда она упадет. Она не падала. Время от времени кто-либо из солдат бросал в мою сторону нетерпеливый взгляд. Я смотрел на них твердо, без ободрения. А они поглядывали в мою сторону все чаще. И уж не вопросительно, а зло. Я помнил судьбу лейтенанта из соседнего дивизиона, который пожалел раненого коня, прикончил его выстрелом из пистолета "ТТ". Нет, идти под трибунал мне не хотелось... Я молчал. Раздосадованные, терявшие терпение солдаты ждали три дня. Муха косилась на них болезненно-острым, почти человеческим глазом. Вздыхала шумно, тощий круп ее время от времени вздрагивал. Она не хотела умирать. Что-то, наверное, было в ней от народа, среди которого она жила. Терпение и покорность судьбе... Я до сих пор словно воочию вижу эту сцену. Ездовой, один из саратовских ребят, не выдержал и, зная, что его могут расстрелять, взял колун и, размахнувшись, ударил Муху между ушей. Повела ушами и стоит по-прежнему. Я крикнул протестующе. Но, видно, не очень уверенно. Двое солдат, стоявшие сбоку, толкнули Муху, и она упала. Я не видел, как ее полосовали. Она еще жила, а ее полосовали, распороли ей брюхо, забирая почки, селезенку, всю "требуху": доложат командиру дивизиона, он заберет все, чтоб разделить поровну по батареям и взводам. Весь взвод протопал мимо меня, а я делал вид, что не вижу. Муха была мне дорога, а ребята?..
А тут еще обстрел начался. Войск в "могильном коридоре" густо. Вторая армия в голове. А за нами еще две, 52-я и 59-я. Четверть миллиона, затолкнутые в кишку. Куда ни упади мина или снаряд, пяти – десяти человек нет... А в тот день тяжелая мина ударилась взрывателем о сук. У мин чуткий взрыватель. Коснется ветки – и рванет взрыв сверху, это самое опасное. Так тогда и было. Наводчик у нас был, саратовский, правда; у него под глазом был постоянный синяк. От прицела он не отрывался даже когда пушчонка после выстрела вздрагивала, как живая. Привыкли мы все к его спокойной хрипотце: "Откат нормальный!" Кругом взрывы, осколки звенят по орудийному щитку, а он после выстрела как ни в чем не бывало: "Откат нормальный".
И вдруг кроваво-серые куски на моем заледенелом маскхалате. Мозги саратовского. Пар идет от того, что осталось от него. Парит кровь...
Кинулся к командиру батареи, чтоб дали подмену. Увидел только, как судорога прошла по его телу, распластавшемуся на снегу. Пар подымается.
Нашел комиссара батареи. И над ним пар...
Одна тяжелая мина, и двадцати двух человек как не было.
Помню, тогда впервые сказал самому себе: "Загнали в капкан..." И точно, в капкан. И никто не смел доложить Верховному, что три армии в капкане. Это я теперь понимаю, когда узнал, куда девались наши офицеры, которых время от времени вдруг отзывали. Никого из них не встречал после победы...
А тогда видел лишь: злые все, как собаки. Чуть что не поделили, хватаются за винтовки... Тут и другое выплыло, о чем раньше и не думал.
Подошел как-то ко мне старшина, говорит:
– Что делать с этим евреем, мать его растуды.
– Каким евреем?! – Не знали они, что я тоже еврей. Считали, что я -"зверь", то есть кавказец. Лицо у меня смуглое, носил тогда усы, свою мальчишескую гордость. Усы стали за эти полтора месяца длинными, торчали из-под шерстяного подшлемника, как пики. Так я думал. Пики обмерзали, свисали сосульками.
– Каким, – спрашиваю, – евреем? – И вспомнил. Действительно, есть во взводе еврей. И фамилия еврейская. Гольдштейн. Крутой человек. Кто жидом назовет или как-то иначе обидит, бьет без задержки. Опять конфликт? Вызвал Гольдштейна в свой шалаш. Такие шалаши мы делали к ночи ближе. Из веток. От ветра спрятаться. Иногда, когда мороз донимал, хоть ложись да помирайнабивались в шалаш и разводили посередине его костерик. Это было, конечно, строжайше запрещено. Тем более что раза два пламя зажигало ветки шалаша и огонь подымался к небу. Одно спасение было – немцы воевали по расписанию. С восьми утра и до пяти вечера. А потом затихали. Если наши ребята не лезли, и они замирали... Когда их погнали, говорят, они о расписании забыли... Но тогда, в начале 1942-го, они еще были победоносным войском, которое потеснили разве только под Москвой. Позволяли себе высыпаться... Посадил я Гольдштейна на седло, брошенное на землю, налил кипятка. Дал огрызок сухаря. И Гольдштейн поведал мне свою историю. Попал он в плен под Гомелем. Загнали пленных в сараи. Приходят офицеры СС с переводчиками, вглядываются в лица пленных, кого-то подымают, уводят, а куда уводят, известно: за сараем автоматные очереди... Гольдштейн -светловолосый, широколицый, на украинца похож. Притаился, сидит, чуть дыша, в своем углу.
На другой день снова кричит переводчик: "Есть еще жиды среди вас? Вам жрать не дадут, пока не очиститесь от них!" Как будто потом давали...
На третий день однополчанин Гольдштейна, земляк, киевский, встал и говорит: "Сховался, жидюга! Вставай! Скильки можно терпеть! З голоду сдохнем! А ну, выходь!"
Ночью убежал Гольдштейн. Пошел на прорыв. Подрыл землю под сараем. В спину ему стреляли, да спасла темнота. Ушел.
И теперь, как "жида" услышит, задрожит весь. Убить готов...
Да, можно понять человека.
Но только ведь и он хорош! Одного саратовского донимает за то, что тот тащит все, что плохо лежит. Другого, который однажды напился денатурата, называет "ходячим примусом". Стыдит... Хлеба не давай Гольдштейну, только дай поучить ближнего.
К революции опоздал, был бы наркомом...
Вызвал я саратовских доходяг, недвусмысленно показал на свой пистолет "ТТ", висевший, вместе с двумя бутылочными гранатами, на моем поясе.
Развели костерик. Погрелись, выпили кипяточку. Все поняли про дружбу народов. Без слов. "Нам жид не помеха, – говорят. – Нам бы не сдохнуть..."
Затем снова позвал в шалаш Гольдштейна. Сказал ему с одесским прононсом, в сердцах: "Ду бист а поц, Гольдштейн! Форштейст?!". Тот онемел от изумления. А удивляться было нечему: я жил в Одессе на русской Молдаванке, окончил на русской Молдаванке еврейскую школу, которую в тот год закрыли навсегда. И чтоб он понял, откуда я родом, без долгих разговоров, завершил беседу уличной одесской поговоркой: "Закрой рот, зубы простудишь!"
А весна меж тем близилась. Мороз помягчал. Я радовался, однако не забывал, по какой земле ходим... Успокаивал себя тем, что все штабы тут же, в нашем "могильном коридоре". И командарм где-то здесь, не на облаке...
Как-то увидел его. Саперы прорубили нам просеки в танкоопасных местах. Протаскиваем пушки по такой просеке быстрым маршем, одно орудие зацепилось за пенек, лошадь тянет, из постромков рвется, не может вытянуть. Первая мысль – ослабела животина. Вторую неделю без корма. Рядом ездовой стоит, не шелохнется, будто ему наплевать на все и вся. Я подскочил к нему и, выматерившись, стукнул его по шее: мол, что лошади не помогаешь?! И в это время кто-то хлопнул меня по плечу. Я оглянулся. Сам командарм. В белом полушубке, шапка с опущенными ушами, немецкий автомат на груди. Лицо белое, не обмороженное, сытое. В очках. От таких уж отвыкли... Мельком взглянул на меня и сказал вполне одобрительно, торопясь куда-то:
– Так его! Так его, усатый!
В голосе его была нервная веселость, похоже, и он не встречал эту весну спокойно... За ним прошелестела вся свита, последним торопился начальник штаба нашей бригады полковник Карев, интеллигент, книжник, с которым вскоре меня свела судьба.
В первых числах марта установилось затишье. Сидим, курим, радуясь тишине. Пролетели самолеты с красными звездами на крыльях, бросая листовки. Листовки предназначались немцам, но то ли не рассчитал штурман, то ли ветер швырнул их к нам. Посыпались листовки на немецком языке, как снег. Солдаты кинулись подбирать бумагу для курева, один из них, увидя незнакомые буквы, спросил меня: "Младшой, что пишут-то?" В школе учил немецкий, стал не очень, правда, уверенно, переводить о том, что немцам нет другого выхода, как идти в плен. "В наших лагерях для военнопленных топятся печки. Смотри на фотографию ниже".
И действительно, печка на фотографии. "Буржуйка". "Ox, давно таких не видали".
И тут кто-то склонился надо мной. И строго: "Листовку читаете?" Господи, командарм! Вскочил, докладываю, мол, так и так...
– Вы знаете немецкий? – спросил недоверчиво.
– Так точно! – отвечаю. И добавляю хвастливо: – Никаких проблем, как видите!
Командарм повернулся к полковнику Кареву, который опять сопровождал его.
– Карев! Видите! Мы не знаем наших людей. Взять в штаб!
Часто я вспоминал эти слова генерала Власова.
Не знаем наших людей! Сталина не знали, не только Власова! Я даже присвистнул, когда в госпитале услыхал, что генерал Власов вместе с полковником Антоновым и штабной секретаршей, видать, своей ППЖ, переметнулся к немцам.
Я биографии Власова не читал, мне о ней не докладывали, но хорошо помню разговоры вполголоса в офицерской палате, что Власова война застала во Львове и что он был в списке из двадцати генералов, которых приговорили к расстрелу за отступление. Приказ был такой по Красной Армии, No 275, о казни генералов, войска которых бежали без оглядки. И Власов будто написал Сталину письмо, в котором обещал, если сохранят ему жизнь, "доказать свою преданность..." Оттого Сталин и засовывал его туда, где к смерти ближе. То под Москву, то в Синявинские болота...