355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Григорий Санников » Лирика » Текст книги (страница 3)
Лирика
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:04

Текст книги "Лирика"


Автор книги: Григорий Санников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

ПИСЬМА АНДРЕЯ БЕЛОГО Г. А. САННИКОВУ [15]15
  В архиве Г. А. Санникова хранится 36 писем, открыток и записок Андрея Белого за период между 12 июня 1928 года и 18 августа 1933 года.


[Закрыть]

Детское <Село>. 25 ноября<1931 г.>

Дорогой друг Григорий Александрович <…> Что сказать о нашем житье в Детском? Все, что касается нас с К<лавдией> Н<иколаевной> – мирно, благополучно; живем тихо: очень много работаем; К<лавдия> Н<иколаевна> помогает мне в работе над Гоголем [16]16
  Речь идет о книге Белого «Мастерство Гоголя» (М.-Л., 1934). В архиве Г. А. Санникова хранится ее экземпляр с дарственной надписью: «Милым Елене Аветовне и Григорию Александровичу Санниковым с любовью и благодарностью. К. Бугаева. Москва 29/IV. 34». Елена Аветовна Санникова (рожд. Назарбекян; 1893–1941) – жена Г. А. Санникова.


[Закрыть]
(диктую ей, и она ведает роем выписок и цитат); работа разрастается так, что никакой нет возможности вогнать интереснейший материал в 12 печ. листов, ибо проделана работа на минимум 25 печ. листов (изучен Гоголь, рассортированы в 100 почти рубриках и выписаны цитаты): три месяца с половиной прошло лишь в чтении Гоголя, извлечении сырья; и богатство материала к плану книги превысило ожидания; сейчас жалко такой богатый материал вгонять в 12 печ. листов, то есть комкать, когда в деталях вся сила; и придется мне писать В. И. Соловьеву, что представлю лишь 1/ 2плана (стиль, мир глаза и часть быта): сюжет, идеология и ряд глав предполагают вторую часть.

В Ленинграде почти не бываем; видим главным образом детскоселов, соседей (Шишковых, Петрова-Водкина и нек<оторых> других); живется с Разумниками тихо и просто [17]17
  В сентябре-декабре 1931 года Белый с К. Н. Бугаевой жили в царскосельском доме Р. В. Иванова-Разумника и его жены В. Н. Оттенберг.


[Закрыть]
<…>

Вероятно, в первых числах января будем в Москве; и тогда, конечно, будем видаться, это для меня радость, ибо я так привык к Вам и к К<лавдии> Алек<сандровне> [18]18
  К. А. Санникова (1904–1985) – сестра Г. А. Санникова, в то время сотрудник журнала «Красная новь».


[Закрыть]
за те роковые в моей судьбе летние месяцы; хотелось бы с Вами поделиться и мыслями о Гоголе, и многим еще <…>

Остаюсь искренне любящий Вас

Борис Бугаев

* * *

Детское Село. 5 дек<абря> <19>31 г.

Дорогой, милый Григорий Александрович, Очень порадовались, получивши Ваше письмо. Хорошо, что Вы приехали, полный впечатлений; и – пишете; и заранее облизываюсь, как кот, предвкушая момент, когда Вы мне, а может быть, и Кл<ав-дии> Ник<олаевне> прочитаете, на что прочно надеюсь, как и на то, что мы с Вами не раз увидимся, ибо опять будем соседями; сквозь все печальные и тревожные впечатления лета, от которых (это парадоксально) осталось и что-то по-особому радостное, выступает светлым пятном Ваша комната, телефон, Вы или Кл<авдия> Александровна; и невольный, вспыхивающий разговор между двумя телефонами.

Как хорошо, что Вы пишете так, как пишете, о назначении писателя: да, надо любить человека; и – верить в то, что даже он лучше, чем выявляет себя. И ведь это так и есть, ибо все лучшее в каждом так же не выступает наружу, как и худшее; худшее сознательно утаивается; и все же проступает (о нем подозреваешь); а лучшее, обыкновенно, невыразимо в жесте; оно утаено самой судьбой; и – увы – чаще всего о нем никто не подозревает; иногда о нем не подозревает и тот, в ком оно живет; и потому-то совершенно реальна наша вера в то, что человек лучше того, чем он кажется; во-первых, оно в известном смысле так и есть; во-вторых, верю в могучее, волевое действие «веры», ибо корень ее волевая уверенность, т. е. творимый образ поволенной действительности, который и есть действительность собственно; ибо обставшая действительность, или то, что кажется в ней настоящим, в каком-то отношении всегда прошлое; она «ставший склероз», а живо, динамично то, что действует как становление.

Вот почему меня обрадовали Ваши слова, и по-человечески, и как писателя, и за Вас, и за всех нас, т. е. тех, кто пытается себя плавить и расширять в людях и с людьми.

Но обрываю себя; чувствую, что, если не оборву, растекусь мыслью по древу и пропущу почтовый час; у нас с К<лавдией> Н<иколаевной> ряд деношних дел: метка, колка дров, печи, очереди; у меня расчистка двора, что «плюс» работа переполняет день до иногда невозможности вовремя попасть на почту; зато жизнь вдвоем осмысленная и радостная; диктую К<лавдии> Н<иколаевне> «Гоголя»; К<лавдия> Н<иколаевна> вообще вверглась до дна в мои работы; вместе пишем Гоголя. После того, как она стала моей женой, она еще более стала секретарем-другом-сотрудником. И опять обрываю себя, потому что ближайший мотив ответа Вам, во-первых, сердечно Вас поблагодарить 1) за книжку, 2) за справки; Вы меня бесконечно выручили. Но я уже так Вам обязан, что просто машу рукой, ибо стыдно повторять словами то, что есть жест сердца <…>

С чувством живейшей любви

Борис Бугаев

* * *

Лебедянь. 18.VIII. <19>32 г.

Дорогой Григорий Александрович,

Великолепно отдыхаем в Лебедяни; она превзошла все ожидания; мы попали в то именно место, где быстро излечиваются нервы; и с питанием недурно. Первую неделю одолевала законная лень; теперь пишу статью о Вашей поэме [19]19
  Речь идет о статье Белого «Поэма о хлопке» («Новый мир», 1932. № 11).


[Закрыть]
, которую надеюсь кончить послезавтра; и отослать Вам для Гронского [20]20
  Иван Михайлович Гронский (1894–1985) – в то время главный редактор «Известий» и «Нового мира».


[Закрыть]
в конце августа; боюсь, что размер статьи не менее листа и что не для «Известий» (по размеру), хотя по языку изо всех сил стараюсь писать просто. Думаю, что статья скорее для «Нового мира»; а может быть, в сборнике, редактируемом Гладковым, если там есть место статьям, нашлось бы ей место. Вам или Гронскому будет виднее. Милый друг, невыразимо хорошо отдыхать; и по реакции на «деревню» нашу, до чего мы с К<лавдией> Н<иколаевной> нервно измотались в Москве. Наш сердечный привет Е<лене> А<ветовне>. К<лавдия> Н<иколаевна> шлет Вам привет. Остаюсь любящий Вас. Б. Бугаев.

* * *

<Коктебель>. 29 июня <19>33 г. [21]21
  В датировке описка: следует читать «29 мая». Первое письмо Белого Г. А. Санникову из Коктебеля датировано 21 мая 1933 года.


[Закрыть]

Дорогой Григорий Александрович <…>

За 10 дней жизни здесь был только один теплый день – тот, в который писал Вам второе письмо. А то все холодок; ходим с придрогом; сейчас небо закрыто войлоком беспросветных туч; моросит осенний дождичек. Когда это все кончится, – неизвестно. Бедные приезжие! Уже их опрашивают, когда они уедут, а они ни разу не выкупались; ни разу на пляже вволю не належались; на пляже и сыро, и ветристо; хожу в зимней шкурке своей; и – только так. И настроение соответствует погоде: апатия, сонь, разуверение в своих силах; и отвращение ко всякой работе, связанной с литературой. Последний инцидент (разговор с Мстиславским) [22]22
  Сергей Дмитриевич Мстиславский (1876–1943) – писатель. В машинописных «Выдержках из писем Андрея Белого Г. А. Санникову из Коктебеля (июнь – июль 1933)» Г. А. Санников делает такое примечание: «Мстиславский по роли рецензента или редактора изд<ательства> „Федерация“ вызвал Белого к себе (дело было перед отъездом в Крым) и устроил ему „пытку“, как сам Белый характеризовал этот разговор. Сделал разнос 1-й части книги „Между двух революций“ (сданной для печати в „Федерацию“) и намекнул, что он – Мстиславский – вместе с Корнелием Зелинским книгу забракует, если А. Белый не сгладит ряд характеристик, по их мнению неправильных». В итоге первая часть книги Белого «Между двух революций» вышла не в «Федерации», а в «Издательстве писателей в Ленинграде» уже после смерти Белого в апреле 1935 года.


[Закрыть]
точно вышиб из рук перо. Чувствую себя вполне беспроким и ненужным, выбывшим из колеи жизни. Видно, пора умирать.

Отвращение и негодование на то, что люди так мелко плавают, что осмысленная работа покрыта интрижками, – вот реакция на последние 2 месяца жизни в Москве. Время ставит задачи огромных масштабов, социалистическое будущее взывает к тому, чтобы мы все работали из энтузиазма; но слишком много мелких людишек поставили своей задачей: гасить энтузиазм и вышибать перо из рук тех, кто им владеет; и их так много, что самое перо, орудие работы, становится постылым тебе.

Вот какие грустные настроения навевает на меня убийственная погода: не Крым, а… полярный круг! Простите, что и от этого письма веет… полярным кругом. Остаюсь любящий Вас Борис Бугаев <…>

* * *

Коктебель. 12 июня <19>33 г.

Дорогой, милый Григорий Александрович,

Сердечное Вам спасибо за скорую посылку путевок; мы их давно получили; и очень радовались, что легализированы до 15 июля. Дело в том, что 15-го сюда ждут 36 человек из Ленинграда, а завтра уезжают лишь 6 человек; итак: 30 новых мест понадобятся для размещения путевочников. Конечно, наш управляющий, человек любезный, не лишил бы нас нашего домика; но мы бы чувствовали себя крайне неловко перед новоприбывшими. Приезжают усталые люди отдыхать; и тот факт, что двое теснились бы из-за нас, смущал бы нас.

И еще спасибо за мудрое, хорошее, поддерживающее письмо; Вы правы: все волнения по мелочам – пена на гребне волны; иногда изнемогаешь, когда не видишь самих волн жизни, а одну пену. Но сейчас смотрю сверху на жизнь; и пена – растаяла; твердятся старые строчки Брюсова: «Отступи, как прибой, все пустое, дневное волненье! Одиночество, встань, точно месяц над часом моим!» [23]23
  Неточная цитата из стих. В. Я. Брюсова «Одиночество» (1907).


[Закрыть]
. И в этот час жизни, переживая одиночество, переживаю, в сущности говоря, общение с тысячелетиями; когда поднимаешься над Коктебелем к развалинам старого армянского монастыря 15 века, то вид на взволнованное море хребетиков и холмов, выгравированных, точно резцом, вызывает впечатление застывшего ряда волн времени, где каждый холм – столетие; видишь перед собою эпохи; земли трухлявые, старые, изжитые; они полукамни, полупрах; и не знаешь, что здесь испепеленный кусок замершей лавы (здесь почва вулканическая: холмы – бывшие сопки, а сбоку потухший вулкан, Карадаг), это – развалины древних культур, отложенных друг на друге. Ведь мы в сердце древней Киммерии, начало которой убегает в до-историю; на ней отложения – скифов, эллинов, татар, генуэзцев, турок. Судак (древняя Сукдейя) насчитывает 2000 лет.

Мы с Клодей потому и любим Коктебель, что он не напоминает нам Крым; здесь в миниатюре странный синтез русских степей, Армении (сухость и четкость рельефов) и… греческого Архипелага, который я переплывал много лет назад и который таким близким увиделся. Здесь – место встречи когда-то Скифии с Элладой; для древних русских это – крайний юг: предел их распространения; для древних греков это – крайний север. Самая скромность и некоторая угрюмость летом выжженных степей и холмов, сочетание моря, степи и гор, – говорит сердцу, приподымает сознание. И помогает здесь жить тот факт, что Коктебель – не «модный» курорт; он маленький; несколько вилл, превращенных в дома отдыха, не теснящихся друг к другу, вдали – деревня; рядом огромный пустой пляж, множество прогулок (и в степь и в горы – по выбору), – все навевает покой; наш домик шагов на 200 отступает от Дома отдыха; а этот последний – крайний дом Коктебеля; мы – на холме, за нами гривастая гряда над морем, куда легко карабкаться; а далее – горы с легкими подъемами и с очаровательными видами на море и долину. Люблю вечером, перед сном, сидеть на террасе и видеть под собой, несколько отступя, огни Коктебеля.

Все – прекрасно, кабы не погода: тот же пронизывающий ветерок гонит с пляжа, хотя и солнечно; в степи – жарко, а у моря – пронизывает; и ловишься на этом; два только раза погрелись в купальных костюмах, а вчера – продрог; и боюсь, что опять что-то подцепил: ломит голову, есть чувствительность в боку, слабость и усталость (может быть, это и перепек, может быть, это и усталость от 4-х прогулок в горы). Хоть на солнце и жарит, а… холодно; нет доверия к самому солнцу; и опять спрятался в теплое; а на купанье махнули рукой; авось к июлю можно будет и купаться. Мне не советуют лезть в воду, пока не будет 18° по Ц (а сейчас t° воды – 14–15, не более). И потом – огорчение: из Коктебеля исчезли красивые камушки, и нет даже охоты их искать.

Не знаю, выйду ли из сонной одури, в которую впал здесь; приехал усталый, а сейчас чувство усталости перешло в откровенную лень; присоединяется и сознание, что не стоит работать. Ведь я мечтал, отдохнув, приняться за 2 часть «Между двух революций» и, кончив ее, поставить точку на стиле работ последних лет (прицелиться к Грузии, Армении или к Алтаю и т. д.); а Мстиславский, сыграв-таки злую свою роль, точно зарезал во мне мое детище. И, глядя вперед, недоумеваю: кончать или не кончать работу. Во всяком случае, я намереваюсь «Федерации» поставить прямой вопрос: когда она печатает первую часть; и в случае, если Корнелий Зелинский, или Селивановский, [24]24
  Алексей Павлович Селивановский (1900–1938) – литературный критик.


[Закрыть]
или тот же Мстиславский поставят дело так, что надо-де переработать заново отданную порцию книги, я вторую часть книги писать откажусь и потребую назад рукопись. Эта-то неопределенность за целый сезон 1933/34 года (над чем работать) таки ставит в глупое положение; точно человека, работавшего в поте лица б месяцев, рассчитали: («убирайся на все 4 стороны») в разгаре его работы. Вкус к ней потерян. А еще не знаешь, над чем иным работать (над 3-м ли томом «Москвы», над «Германией» [25]25
  По замыслу Белого роман «Москва» должен был состоять из четырех томов. К работе над третьим томом Белый приступить не успел. О замысле романа «Германия» см. ниже.


[Закрыть]
ли, или искать работы очеркистской). Когда пишешь большой том и планируешь время полугодиями, то удар по неоконченной работе на ряд месяцев ставит тебя в положение безработного неудачника.

Знаете, Гр<игорий> Александрович, я Мст<иславскому> не прощу его гадости: он точно «сглазил» меня; и теперь знаю, что «Межд<у> двух рев<олюций>» останется недоноском. Когда книга написана, есть удовлетворение; и не пугает судьба ее (напечатают или забракуют); а когда она еще в зародышевом состоянии и ее «сглазят» в утробе – родится уродец.

Но эти размышления уже – «пена»: суета сует! А я – над ней; боюсь, что и немного над жизнью.

Меня влекут ритмы тысячелетий (социализм через 500 лет, история старых культур и т. д.), а не современность, не «злобы дня»; и менее всего писат<ельский> съезд после того, как я узнал, что И.М. <Гронский> покидает Оргкомитет (так здесь передали мне); и чувствую: он-то и был связующим звеном между литер <атурной> современностью и мною.

Кстати: не можете ли сообщить, кто сейчас в Орг-комит<ете> ответственное лицо, ибо меня волнует судьба М. С. Волошиной [26]26
  Мария Степановна Волошина (1887–1976) – вдова М. А. Волошина, который умер в 1932 году, не успев оформить передачу своего дома в Коктебеле Всероссийскому союзу писателей.


[Закрыть]
, она всецело зависит от Оргком<итета>, положение ее очень неопределенно; ввиду этого ей надо знать лицо, а не безличное учреждение; зависимость всей жизни, судьба ее, – от безличн<ого> учреждения с текучим составом; она не знает, к кому ей обращаться с рядом недоумений; и она очень беспокоится. У меня было намерение, вернувшись в Москву, поговорить с И.М. о трудностях ее; а он, кажется, уходит; пока судьба ея жизни зависела от канцелярии, а это нести – трудно.

О ней, вообще, хотел переговорить с Вами и посвятить даже И.М. с особенностями ее бытия (ведь ее могут каждый день попросить очистить дом отдыха, отданный Волошиным Союзу писателей).

Рад, что скоро выйдут «Египтяне» [27]27
  Речь идет о романе в стихах Г. А. Санникова «В гостях у египтян» («Новый мир», 1932. № 5).


[Закрыть]
.

Дорогой друг, Вы вероятно чувствуете по письму, что я все еще в некотором смысле в упадке; но «упадочность» эта не на почве моральной, а, вероятно, физической (и – только).

Очень-таки сдал за этот год организм; и все еще никак он не может приспособиться к жизни. Надеюсь все же на второй месяц отдыха; было б обидно, если бы не удалось ни разу выкупаться.

Еще раз простите за это пустое письмо (пишу его из-под мигрени). Остаюсь сердечно любящий Б. Бугаев.

Ф.В.<Гладкову> пишу на днях: получил от него удивительное, меня так порадовавшее письмо.

* * *

Коктебель, 24 июня <19>33 г.

<…> Сейчас вполне упиваемся отдыхом; эту неделю 2 раза в день купались и радостно вбирали в себя тепло. Вы не можете себе представить, как хорошо себя чувствуешь после солнечного дня с купаньем; кажется, что солнечные лучи бродят в крови; становимся постепенно коричневыми. Чувствуем бодрость; каждый день, проведенный здесь эту последнюю неделю, ощущали, как подарок. Только сегодня опять заоблачнело; с моря дует влажной и теплой сыростью. Но думаю, что это не надолго.

Живем мирно; нас 34 человека; народ милый, мирный; и даже Мариенгоф производит очень приятное впечатление: тактичен, любезен, скромен, не навязчив.

Чувствуем огромное облегчение: уехали Мандельштамы, к столику которых мы были прикреплены. Трудные, тяжелые, ворчливые люди. Их не поймешь.

Собираю камешки: увы, их мало. В голове, как облака, курятся мысли, переходя в звуки. И знаете вокруг чего? Вокруг темы соц<иалистического> реализма. Напишите откровенно: стоит ли их закрепить для статьи в «Новом мире»; если там Гронский остается и В.Ф. [28]28
  Описка – речь идет о Ф. В. Гладкове. Относительно статьи в «Новом мире» Г. А. Санников делает примечание: «Наброски статьи о социалистическом реализме А.Б. начал, но не окончил: помешала болезнь».


[Закрыть]
присутствует, то смелости хватит; и не стыдно, если и забракуют. Если же там новая редакция (я всегда живу с мыслью, что уйдут те, с кем легко), то, разумеется, не покушусь, хотя мыслю свои мысли на эту тему не как программное высказывание, а как «заметки на полях книги», т. е. без претензий. Но без Вашего совета не дерзаю закреплять на бумагу то, что свободно роится в сознании. И еще, дорогой друг, если знаете, сообщите имя и отчество Фадеева; а также адрес его.

Спешу кончить, чтобы письмо попало к отходу почты.

Крепко обнимаю Вас; очень соскучился по Вас и Вашим. Скоро увидимся. <…>

Б. Бугаев

* * *

Коктебель, 28 июня <1933 г.>

Дорогой, милый Григорий Александрович <…> Надеюсь, что это письмо не застанет Вас в Москве; надеюсь, что Вы оба и дети вполне в природе, которая, впрочем, продолжает откалывать штуки, взывая к терпению. Не знаю, как у Вас, а у нас это так; последние 4 дня дует такой ветрище, что сшибает с ног; солнце палит, а ветер просвистывает; душно, а море ледяное, так что вчера не купались, а сегодня я лишь обтирался и обливался морской водой, а лезть в море не мог: ноги ломит от холода.

Что сказать о самочувствии, самосознании? Право, не знаю; у меня такое впечатление: суп, в который накрошили много кореньев (и добрых и злых), поставили на плиту и закрыли крышкой; что-то бурлит, варится, а что – неизвестно. Может быть, выварится доброе блюдо, а может – такая дрянь, что и не отведаешь. Но вдруг выскочило из полусознания если не решение, то – стремление (вроде как осенило): в будущем всячески искать возможности пристроиться при решенной, в принципе разработанной, перевальной дороге через Кавказский хребет. Тут все интересно: и горное дело, и железнодорожное; и места любимые (дорога пройдет от Дарг-Хоха к Гори). Пока это мечты; но загорелось желание попробовать новой жизни (тут возможность и длительно жить на Кавказе, и материал для очерков, и исканье новых форм для произ<водственного> романа). При приезде в Москву буду долго с Вами советоваться: стоит, или не стоит, возможно мне это, или – сверх сил.

Судя по тому, что это намерение выскочило из подсознания неожиданно, вижу, что что-то творится с моим «супом»; и твержу: «Я понять тебя хочу: темный твой язык учу» [29]29
  Из стих. А. С. Пушкина «Стихи, сочиненные ночью во время бессонницы» (1830) в имеющей самостоятельное поэтическое значение редакции В. А. Жуковского (1841).


[Закрыть]
<… >

Остаюсь любящий очень Б. Б.

* * *

Коктебель, 6 июля <1933 г.>

Дорогой Григорий Александрович! Пишу Вам открытку, ибо конверты исчерпались, а купить нельзя. Как хорошо, что Вы отдыхаете. Желаю Вам меньше бывать в Москве. Постарайтесь пожить, сделав перерыв в Сознании: это – необходимо. Так живем мы. Хотя – представьте: в прошлом году в Лебедяни, я сильней ощущал природу, чем здесь: должно быть, родные мне степи средней полосы навеяли неповторимый сон; ведь ЦЧО [30]30
  Центрально-Черноземная область, к которой в то время относилась Лебедянь.


[Закрыть]
– так связалось с родиной, а Коктебель все же – чужой; особенно этот ветер, 1 1/ 2месяца нас обсвистывающий; порой он действует на нервы. И все же мы отдохнули. 15–17 – 18-го едем в Москву. Может быть, удастся до сентября пронырнуть недели на 3 и в Лебедянь. Оставаться дольше – неловко; не предложили нам; а навязываться не хочется; ведь здесь все набито людьми; нас уже 56 человек, а сюда все едут, едут и едут. Хочешь – не хочешь, а уехать придется; да и пора в Москву. Назревает для меня неприятный разговор с «Федерацией». И чем скорее, тем лучше. Надо вырешить, писать ли мне 2-ю часть или нет. Я Вам писал, кажется, что если с «Федерацией» не выйдет, брошу пока писания и буду силиться устроиться при строительстве (например, перевального участка дороги через Кавк<азский> хребет). Милый, скоро увидимся. Очень мы с Клодей соскучились по Вас и Елене Аветовне. Передайте ей привет и спасибо за милую, хорошую приписку. Остаюсь искренне любящий Вас Б. Б.

P.S. «Новый мир» не высылайте: легче нам к нему приехать, чем ему к нам.

ИЗ ЗАПИСЕЙ Г. А. САННИКОВА

Друг мой милый! Сегодня годовщина смерти нашего дорогого учителя и незабвенного друга. Тяжелая, скорбная дата. Год, как его уже нет с нами, год, как мы видели в последний раз его окаменевшее, застывшее прекрасное лицо, он казался заснувшим. Но его неподвижные, худые, пожелтевшие от болезни руки говорили о том, что сон этот холоден, непробуден и вечен…

Ты помнишь, мой друг, дорогу к дому писателей. В кучке друзей и поклонников мы шли с тобою за гробом. Мы шли, нахлобучив глубоко шапки, мы шли и молчали. Уже вечерело. Новинский бульвар, занесенный снегом, отливал синью, впереди нас на катафалке покачивался гроб. Усталая лошадь едва шагала, иногда останавливалась – мертвому торопиться некуда и незачем – и, помнишь, мы с тобой начинали понукать, беспокоить ее, как будто она – эта лошадь – в своей философии была неправа… Ей-то – лошади – было совсем безразлично, что этот мертвый груз на катафалке был знаменитым писателем и нашим другом. Она тащила его по обязанности, так же, как всякого другого, как каждый день… А мы возмущались, мы говорили о русской типичной картине и понукали усталую лошадь…

В доме писателей мы вместе с тобою стояли у гроба, и ты, я помню, сказал: «Он вызвал нас к жизни, вооружил нас словом, сделал поэтами… а для чего? Кому это нужно?..» И это прозвучало у тебя не то упреком мертвому, не то упреком себе, живому, или еще кому-то, кого здесь не было… И когда ты с глазами, полными слез, и с дрожью в голосе говорил, обращаясь к присутствующим на панихиде, о том, кого мы с тобой потеряли, с кем мы прощаемся, кого потеряла литература, общество, вспыхнула сразу дискуссия даже здесь, перед мертвым на панихиде, дискуссия, сопутствовавшая всей писательской горькой судьбе нашего великого друга…

8 января 1935 [31]31
  Вероятно, этот отрывок адресовался Б. Л. Пастернаку. См. об этом выше в статье Д. Г. Санникова «И каждому свой черед…».


[Закрыть]

* * *

За два дня до смерти Б<ориса> Н<иколаевича> я сидел у его постели в клинике. В палате была еще К<лавдия> Н<иколаевна> – жена Б.Н., которая неотлучно дежурила при нем. Белый халат ее то и дело мелькал по комнате. Она по взглядам Б.Н. улавливала его желания, не нужно ли поправить подушку, не хочет ли он воды. Я смотрел на его лицо. Оно было неподвижное, бледное, желтоватая тень непоправимой тяжелой болезни лежала на коже лица. Глаза глядели открыто и прямо, устало – спокойные, умные и внимательные. Чувствовал я, что он уже все продумал, решил про себя свою участь и теперь утомленным взглядом глядит на окружающих, на белые стены палаты, на свои худые и странно тяжелые руки, которыми трудно, почти не под силу шевелить, и в этом взгляде нет ни удивления, ни испуга: все ясно, все просто и все естественно. Даже вершины заиндевелых рождествен<ских> деревьев в переплетах окна уже не влекут его, не вызывают, как прежде, любви и жалости к жизни, с которой счеты покончены. Но человек еще жил и мыслил, дышал и чувствовал, в утомленном взгляде его яснела еще внимательность к собеседнику, к словам и жестам, к деталям. Как странно: внимание к деталям в таком состоянии! Но это именно так. Весь последний период, с тех пор как он попал в больницу, он по деталям, по отдельным ничего не значащим зачастую словам врачей, по взглядам друзей, по их движениям изучал, определял свое положение. И надо было при встречах с ним уметь ни одним жестом, ни взглядом, ни словом не показать ему его обреченности. «Знаю ли я о его поконченных счетах с жизнью?» – казалось, хотел он узнать в эту встречу, ставшую последней. Вслушив<аясь> в слова, в интонацию, изучал, сопоставлял и, решив, что я ничего не знаю, не верю в его непоправимость, успокоенный, ровный, глядел на меня. Мы говорили немного, о самом обычном и несущественном. На литер<атурные> темы мы уже давно избегали разговаривать: тут было много больного, порожденного некоторыми, увы, невнимательными и грубо нечуткими современниками. Б.Н. разговаривать в этот раз было трудно; шепотом произносил он несколько слов, я или К<лавдия> Н<иколаевна> подхватывали и продолжали мысль, и, если угадывали, он одобрительно нам мигал глазами. Мы ничего словами не сказали друг другу значительного. Но минуты молчания нашего бывали значительней всяких слов. В этот раз мы простились обычней обычного, как будто мы оба и думать не думали о неизбежном. Мы оба создали иллюзию, и нам обоим была она страшно необходима. Я пожелал ему скорее поправиться, а он, как будто и не сомневающийся в этом, ответил добрым и верящим взглядом. И была в этом взгляде дружба, и мудрость, и тихая, теплая грусть. Голова неподвижно покоилась на подушках, поверх одеяла белели худые руки с длинными пальцами. Желтоватая тень лежала на коже его изумительного лица. Я вышел от него, как выходят в соседнюю комнату. Я сохранял спокойствие человека, убежденного в непременном скором выздоровлении. А выйдя от него, я заплакал. Я нес на себе грусть его глаз, и мне вспомнилась пустыня. В зное горячего полдня, в душном сиянии песков, на караванном пути лежит одинокий верблюд. Караван ушел вперед, а его оставили умирать (таков закон пустыни в отношении заболевших или изнемогших животных). Приблизившись к верблюду, мы ужаснулись: весь зад и бока верблюда были обглоданы, выставлялись с запекшейся кровью ребра, но животное еще продолжало жить. Лебединая шея прямо держала тяжелую голову. В утомленных, покрытых влажною пленкой глазах были страдание, жажда и смертельная грусть. Мы не дали ему воды, потому что у нас ее было мало и еще потому, что мы не хотели продолжить его мучений. Посмотрев на него, мы в молчании тронулись дальше. Мы несли на спинах своих смертельную грусть его взгляда. Помнится, я был очень взволнован тогда, но сдержался. В пустыне законы жестоки и чувствам нет места.

В этот вечер я сделал первые записи своих воспоминаний об Андрее Белом.

* * *

Литературное наследие Андрея Белого встанет в годах. О нем как о личности, как о писателе сказано очень мало, и то в виде каких-то набросков, рецензий и предисловий, зачастую носящих случайный характер, и всегда – полемический. Тщетно бы мы пытались по этому рыхлому материалу составить образ поэта, писателя, ученого, каким был Андрей Белый – Б. Н. Бугаев.

Нарисовать его образ в этом плане я тоже не претендую. Мои слова о нем только наброски, заметки, каким он мне виделся, каким он вставал передо мною при первых встречах, каким он был в последние годы, в годы нашей с ним дружбы.

Андрей Белый – Борис Николаевич Бугаев был моим первым и, пожалуй, единственным литературным учителем, педагогом в буквальном значении этого слова: не будет преувеличением, если я скажу, что до учебы у Белого я не умел писать стихов. Помню: 1918 год, сентябрь, исход горячего лета, лета, полного великих и грозных событий: в это лето произошло покушение на Ленина, фронты гражданской войны разрастались, смыкались в кольцо, и это кольцо начинало суживаться. В Москве шла лихорадочная подготовка отрядов на фронты, за лето была организ<ована> целая сеть командных курсов, где в ускоренн<ом> порядке готовили кр<асных> командиров и по выпуске тотчас же отправляли на фронты. В сентябре 1918 года из прифронтовой полосы Уральск<ого> фронта я был вызван в Москву и назначен военным комисс<аром> пехотных курсов комсостава Кр<асной> Армии.

Но Москва жила не только военными делами. Заборы Москвы (которые потом понемногу стали исчезать) пестрели объявлениями о разных студиях, школах, курсах и т. п. Однажды я прочел афишу Московского Пролет<культа>, где извещалось, что открыт прием в Лит<ературную> студию с отдел<ениями> прозы и поэзии. Состав преподавателей, условия приема, запись там-то. Лит<ература> уже давно меня тянула к себе, условия приема для меня подходили, и я решил записаться. Меня смущало только одно обстоятельство: как мне совместить работу комиссара и ученье в студии, хватит ли у меня времени? Я пришел в Пролет<культ> и записался на отделение прозы, полагая, что это более литература, чем поэзия, и комиссару более подходит заниматься прозой, нежели стихами.

Начались занятия в студии по вечерам. Нашими преподавателями были: Вяч. Иванов, Ходасевич, Богданов, Лебедев-Полянский, Шершеневич, Сакулин, Херсонская, Андрей Белый [32]32
  Александр Александрович Богданов (1873–1928) – философ, экономист, писатель, один из теоретиков Пролеткульта. Павел Иванович Лебедев-Полянский (1881–1948) – литературовед, в 1921–1930 годах начальник Главлита. Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893–1942) – поэт, переводчик. Павел Никитич Сакулин (1868–1930) – литературовед историк общественной мысли. Екатерина Павловна Херсонская (1876–1948) – специалист по риторике, театральный деятель.


[Закрыть]
. Курс, который вел Белый – стихосложение – был наиболее специальным из всех и, казалось, скучнейшим: размеры – метрика и риторика, паузные формы, ускорения и т. п. – анатомия стиха, жизнь клеточек – строчек и слов. Скучно и надоедливо однообразно. Но это казалось, пока не взялся Белый за преподавание. После первых же лекций Белого этот предмет стал для нас самым интересным и увлекательным из всех предметов, преподаваемых в студии, а руководитель стал самым любимым из всех руководителей. Мы слушали лекции-проповеди Вяч. Иванова о Греции и Риме, о «соборности искусства», лекции Богданова по истории культуры, Лебедева-Полянского по марксизму, участвовали в семинаре Ходасевича по Пушкину, писали экспромты на заданные Шершеневичем темы, но это все – в порядке обычной работы студии. Эти занятия были будничными, и манкирование ими считалось в студии в порядке вещей. Но вот занятия Белого представляли нечто совсем другое: они были праздничными и обычно собирали всю студию. Редко кто пропускал занятия Белого. Характерно, что с Белым в студии как-то сразу создались отношения очень простые, почти товарищеские. Перегородка, своеобразный пафос дистанции, которые чувствовались у других руководителей в отношениях со студией, здесь не существовали. Здесь не было противоположения руководителей студии студентам, как ученых и малограмотных, учителей и учеников, взрослых, мудрых и слепой молодежи. Здесь были отношения руководителя (Белого) и его сотрудников (студийцев).


Рисунок Андрея Белого с подписью: «Литературный вечер. Дискуссия в редакции „Нового мира“ после читки Санниковым поэмы „Каучук“ – 20 марта 1933 года. За столом: председатель Ф. Гладков, налево – И. Гронский, направо Г. Санников. За ним Л. Леонов. За Гладковым Б. Пильняк. Говорит А. Белый, изобличая отмалчивающегося П. Орешина. За Ореши-ным – П. Васильев. Дальше С. Сергеев-Ценский. Стоят: Ефремин, Бахметьев. Над ними С. Буданцев, Г. Никифоров»

Белый в то время мечтал о создании кружка по ритму русской поэзии, по развитию новейшей науки – стихосложения, основоположником которой, как потом нам стало ясно, был А. Белый. И к нам он относился как к будущим сотрудникам этого кружка. Его исключительная внимательность к нашим стихам, иногда неподдельный восторг от них, умение дать исчерпывающий и убедительнейший анализ с точки зрения техн<ических> приемов и их соответствия или несоответствия содержанию стихотворения, и при всем этом необыкновенная неподдельная простота в отношениях с нами, страшно нас располагали и влекли к нему. Мы видели исключительную собранность, продуманность и точность во всяких теоретических его выкладках. А чудовищная его рассеянность, детская наивность при его столкновениях с явлениями быта нас – практическую молодежь – поражали, удивляли, забавляли. Иногда у нас возникали заботы о нем, и часто не без основания; а не забыл ли он пообедать сегодня, а есть ли у него папиросы, а не голодает ли он? Действительно, жить ему в то время приходилось трудно. Не будь у него несколько хороших друзей, принявших на себя заботы о нем, он бы, несомненно, сидел голодный и без приюта. Своей квартиры или комнаты у него никогда не было. Он обычно жил там, где его устраивали друзья.

Также, как это ни странно, у него никогда не было никакой библиотеки, за исключением нескольких любимых им книг. И в то же время он был одним из образованнейших и начитаннейших людей века. Не случайно в своих стихах он говорил: «Думой века измерил, а жизнь прожить – не сумел» [33]33
  Из стих. Белого «Друзьям»(1907).


[Закрыть]
.

* * *

Бывало, в дверь квартиры раздается настойчивый стук рукояткой трости. Я уже знаю – это он. И не только это знаю: по характеру стука определяю, с какою новостью. Если стук громкий, нетерпеливый – значит, неприятная новость, если стук негромкий, но довольно настойчивый – значит, приятная новость, а если стук спокойный и ровный – значит, без всяких новостей – побеседовать. И тут же: «Извините, я на минутку». – «Нет уж, я вас не отпущу, раздевайтесь…» И минутка превращалась в часы беседы. Вот и сейчас настойчивый стук. Открываю – входит Б.Н. Он взволнован. В руках его бьется крыльями развернутый лист газеты. «Вы читали? Какое варварство!» – вспыхивая, произносит он. В глубоких глазах его гнев, в голосе возмущение. Он торопливо раздевается, ищет тюбетейку, чтоб прикрыть от простуды голову. «Это надо было предвидеть. В этом бюргере я всегда чувствовал угрозу культуре», – продолжает он свои возмущения, оставаясь стоять в коридоре. «Да в чем дело, Б<орис> Н<иколаевич>?» Беру его за руку и веду в комнату, и у нас начинается длинная беседа о фашистах в связи с сообщениями в газетах о кострах на берлинских улицах, где студенты сжигали революционные книги и научные мировые труды. Разговор переходит на литературу, на ее роль в борьбе с фашизмом. Б.Н. делится со мною своим замыслом романа «Германия», который он задумал написать еще года два назад, заключил даже договор на этот роман в 1931 году с издательством «Ленинград<ское> т<оварищест>во писателей» [34]34
  Договор с «Издательством писателей в Ленинграде» Белый заключил в октябре 1931 года.


[Закрыть]
, но до сего времени не может приступить к работе над ним. Мешает текущая работа: воспоминания, с которыми хочется скорее разделаться, а тут еще непредвиденная работа о Гоголе и т. п. Рассказывает в порядке воспоминаний свои переживания и различные случаи, бывшие с ним в Германии, рисует различные немецкие типы, которые вставали перед ним еще в 1921 году во время его выезда на год в Германию, как прообразы фашизма. Вообще любил рассказывать о Германии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю