Текст книги "Долгая ночь"
Автор книги: Григол Абашидзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Наслаждаясь прохладой, Джелал-эд-Дин возлежал и слушал секретаря. Несеви читал своему повелителю «Яссу» – книгу законов, которую продиктовал Чингисхан.
– "Каждый, кто наведет порядок в своем доме, в своей семье и в своих владениях, достоин быть и хозяином целой страны. Каждый, кто сумеет объединить вокруг себя десять человек и сделать из них хороших воинов и предводительствовать ими в бою, достоин быть предводителем и десяти тысяч".
– Истинно говорит великий Чингисхан. Кто может править десятью человеками, тот управится с тысячью. А кто не может вести за собой десяток, тому нельзя доверить и одного человека. Продолжай, Несеви, мы насладимся мудростью Чингисхана.
– "О качествах мужчины нужно судить по его жене. Если жена глупа, неразумна, плохо себя ведет, значит, она попала в руки плохого мужчины и негодного мужа.
Горе народу, у которого сыновья не слушаются отцов, младшие братья не слушаются старших братьев, муж не доверяет жене, жена не подчиняется мужу, сильный не защищает слабого, малый не верит большому, большой не уважает малого, вельможи пользуются богатством страны, а сами страну не обогащают. Горе народу, который не соблюдает обычаев и законов. Таким народом овладевают обманщики и ростовщики".
– Истину говорит великий Чингисхан. Так было всегда и везде. Так будет впредь. Продолжай, Несеви, а мы насладимся мудростью Чингисхана.
– "Когда человек затуманивает свой рассудок вином, он становится глухим и слепым. Он не может не только видеть и слышать, но и отвечать. От вина не прибавляется ни богатства, ни разума, ни здоровья, ни отваги, ни доблести, ни добычи.
В опьянении совершаются дела, которых постыдился бы всякий трезвый мужчина. Настоящее мужество расходуется на бессмысленные мелочные драки. Пьяный человек лишает себя радости знаний и искусства. Властелин, любящий вино, не совершит ничего, достойного славы.
Если же человек не в силах противостоять вину, то он должен ограничиться тремя возлияниями в месяц. Если же он напьется только два раза в месяц – хвала ему. Если же он напьется один раз в месяц – двойная хвала. Если же он не напьется совсем, значит, он достоин уважения. Но где такой человек, покажите мне".
– Есть такой человек, – прервал султан чтение секретаря. – Это ты, Мохаммед Несеви. Ты не выпиваешь не только раз в месяц, но и раз в год.
– Да, мой повелитель, я с самого начала не пристрастился к возлияниям. Мне не только противно пить вино, но даже и видеть. Я сожалею об этом, но это так.
– Не о чем жалеть. В вине и правда нет никакого проку. Послушаем мудрого Чингисхана. Он говорит, что такой человек, как ты, достоин уважения. Продолжай, Несеви, а мы насладимся мудростью Чингисхана.
– "Самое первое назначение мужчины – сокрушить сопротивление врага, победить его, вырвать с корнем и завладеть всем, что у него есть.
Самое первое наслаждение для мужчины – заставить горько плакать жен врагов, заставить под собой ходить коня, взлелеянного врагом, заставить радоваться плачущих жен врага, груди их сделать своей подушкой, касаться их щек и пить сладость из их рубиновых уст".
– Чингисхан исполнял этот мужской закон. Он разъезжал на лучших конях моего отца, и лучшие красавицы из наших гаремов служили ему подстилкой. Султан остановился и перевел дух. – И только меня не мог искоренить Чингисхан. Он ненавидел меня, но и уважал. Если бы я попался ему в руки, он не доверил бы никому, он убил бы меня собственноручно.
– И ты убил бы его, государь.
– Убил бы и я. Но, признаюсь, Мохаммед, убивать такого человека не легко. Может быть, убивать его было бы жалко. Вот пришла весть о его смерти. Я должен бы ликовать. А я печалюсь, мне грустно, Мохаммед, мне горько, и горечь моя неподдельна.
Горько оттого, что такой сильный человек умер, не довершив своего дела – завоевания мира. Горько и оттого, что умер он не от моей руки, не как подобает воину и мужу, но умер в постели, как последняя баба.
Признаюсь тебе, Мохаммед, умер Чингисхан, мой великий враг, и жить стало скучно. Разве обрадует меня победа в бою, если о ней не узнает и ее не оценит тот, кто лучше всех знал цену моему мужеству и моей непокорности.
– Да, повелитель мой, но смерть Чингисхана должна вселить в нас великие надежды. Его сыновья и наследники не смогут держать в своих руках такого необъятного царства, всех земель, по которым проскакали кони Чингиса. Народ начнет восставать, в том числе и наша родина, Великий Хорезм освободится от монгольского ига.
– Освобождение может произойти, только если я поведу войска. Разве ты не видишь, что во всех порабощенных монголами странах не нашлось, кроме меня, ни одного человека, который бы до конца сопротивлялся ему. Я мог бы возглавить теперь освобождение всех народов, которых затоптал в земную пыль Чингисхан. Но мне, Мохаммед, больше не хочется воевать. С кем воевать? С его щенками? Разве они мне ровня?
– Но, мой повелитель, наш святой долг вернуть свободу своей стране, возвратить хорезмийцам наши исконные земли. Какая разница, о чью голову ты разобьешь наши оковы, о голову самого Чингисхана или о головы его сыновей.
– Так-то оно так, Мохаммед, но лишь достойный противник воодушевляет настоящего воина, тогда можно получить наслаждение в бою.
– Огромное царство Чингиса не распадется само собой. Народам понадобится предводитель. Султан сам сказал, что у всех народов пока что не нашлось мужественного человека, дух которого не был бы сломлен вождем монголов. После смерти Чингисхана народы нуждаются в тебе, султан, больше, чем при его жизни. В своей «Яссе» Чингисхан завещал сыновьям, что они останутся непобедимыми только до тех пор, пока будут чтить и исполнять законы отца и пока будут продолжать его дело в завоевании мира.
Он пишет в «Яссе»: "Пролетят пятьсот и тысячи лет. Наши потомки будут сменять один другого на ханском троне. Небо будет помогать им править мудро и жить весело, если они будут исполнять наши законы и не преступать их".
Мудрость, заключенная в «Яссе», не должна достаться лишь наследникам Чингисхана. Многое должны перенять и мы, многому будут подражать разумные государи в будущем. К этому я отношу прежде всего строгое соблюдение законов и обычаев, уважение старшинства в государстве и в армии, объединение народа вокруг вождя.
– Надоело мне учиться, дорогой Мохаммед. Надоела мне и борьба. Я все чаще думаю, не прав ли был покойный Узбег. Может быть, этот мир действительно не достоин того, чтобы на него смотреть трезвым взглядом. Может быть, истина в том, чтобы не противиться судьбе, а искать счастье в забвении от всех треволнений и бед.
Надоело мне не только бороться, но и просто жить. Наверное, я устал. Убежать бы мне куда-нибудь на пустынный остров, как это сделал мой отец. Сабля моя не знает ножен. Ни одного дня я не прожил без проклятой войны. Теперь вот Грузия. Завоевав ее, я надеялся отдохнуть, собраться с силами. Но отдыха нет. Золото, добытое здесь, тает. Вместо того чтобы стать сильнее, я слабею. Я жалею, что связался с грузинами, потому что не вижу конца этой воине. Но сожалеть поздно, придется воевать до конца.
Джелал-эд-Дин прошелся по шатру и, стоя спиной к секретарю, добавил:
– Чувствую свою погибель, Мохаммед. Чувствую, что умереть мне придется на этой проклятой грузинской земле.
Торели давно не видел своего господина. Несеви возвратился из Тбилиси изменившимся. Он похудел, осунулся, казался усталым, надломленным. Но Торели он встретил радушно.
– Входи, дорогой поэт. Я был в Тбилиси и привез оттуда грузинского вина. Хочу, чтобы ты попробовал и вспомнил вкус твоей родины. Проходи и садись за стол.
– Вино в Грузии хорошее, это я знаю. Но какие вести привез из Тбилиси мой господин?
Торели нетерпеливо уставился на Несеви, готовясь на лету схватить каждое слово.
– Вести плохие. Очень даже плохие вести, Торели. Вкусим сначала то, что хорошо.
Несеви до краев налил чашу и протянул ее Торели. Но Торели не смотрел на вино, он смотрел на своего господина, на его исхудалое лицо, на его запавшие глаза, оттененные темно-коричневыми глазницами.
– Пей, Торели, скорее, а то и я соблазнюсь. Грузинским вином не грех и соблазниться, настолько оно хорошо.
Торели отпил половину чаши.
– Если бы вы когда-нибудь провели в плену столько времени, сколько я, вы понимали бы мое нетерпение. Что нового в Грузии, мой господин?
– То и новое, что вы, грузины, своим упрямством решили погубить и себя и нас.
Действительно, для Торели это было ново. Обычно Несеви в беседах предрекал гибель только одним безрассудным грузинам. Теперь он проговорился и насчет возможных неудач своего султана.
– Если бы ваша царица была умнее, она давно была бы женой Джелал-эд-Дина. Страна осталась бы цветущей, неразоренной, жили бы все в беззаботной радости. И нам было бы хорошо, мы не заботились бы о тыле, действовали бы в южных странах. Но она не захотела Джелал-эд-Дина. Вы, грузины, вместо того чтобы породниться с нами, затеяли эту войну. И вот плоды. Озлобленный султан направо и налево все разрушает и жжет.
– Это не ново.
– Ново то, что султан считает войну с Грузией роковой для себя и жалеет, что пошел на Грузию. С тех пор как его нога ступила на вашу землю, он потерял покой. Раньше ему нужно было смотреть только в одну сторону на монголов, а теперь приходится вертеть головой туда и сюда, потому что вы, грузины, только и ждете случая, чтобы вонзить меч в спину. Эта бесконечная война, это собирание войска, эти внезапные налеты… Мало того, взялись ссориться с султаном соседние мусульманские страны. Вы объединяетесь с ними, чтобы вместе бороться с Джелал-эд-Дином. Но знайте, что султан непобедим. Если он Грузию считает для себя роковой, то и грузины должны считать роковым султана. Прежде чем погибнуть, он уничтожит всех грузин, так, чтобы не осталось на этой земле человека, говорящего по-грузински, и чтобы исчезло из памяти народов само воспоминание о них.
– Трудно и даже невозможно уничтожить целый народ.
– Для нашего султана нет невозможного. У него теперь только два выбора: или грузины полностью покорятся ему, или он должен вырезать их всех до одного.
Несеви нервничал, говорил раздраженно, и хотя после этих слов он старался изменить направление разговора, но все равно задушевной беседы не получилось. Торели не прикасался к угощению. Оба чувствовали себя натянуто и отчужденно. Расстались холодно.
В свою комнату Торели вернулся в плохом настроении. Из летописцев Несеви он оставался теперь один. Другие рабы закончили истории своих стран и народов, и Несеви некоторых отпустил на свободу, а некоторые были проданы другим хозяевам.
Торели тоже закончил описание Грузии, и делать ему было нечего, но Несеви почему-то все еще держал его около себя.
Несеви всегда вел беседу ровно, спокойно, мудро. Таким рассерженным, как сегодня, Торели не видел своего господина никогда. "Значит, – думал Торели, – правда плохи дела у хорезмийцев в Грузии. Но если Несеви прав и если султан прежде, чем погибнуть, решится на полное уничтожение Грузии и грузинского народа, то что же может спасти родную страну и родной народ? Если все дело в одном Джелал-эд-Дине, в его капризах и в его воле, то неужели не найдется человека, который ради спасения целой страны не пошел бы на героическую жертву?" Торели, пожалуй, сам решился бы на убийство султана, но как к нему подступиться? Султан теперь далеко, а если бы и был близко, всегда он окружен многочисленной и надежной стражей. Разве подпустят близко к султану пленного грузина?
Отчаянье все больше одолевало Торели. Родину его растерзали, из плена ему не вырваться, жизнь опостылела, ее не жалко. Как бы вот только отдать ее, принеся тем самым пользу Грузии. Крепко задумался бывший придворный поэт, и в душе его зрело постепенно тайное решение.
Победа у подножия Лихских гор окрылила грузин. Надежда на изгнание ненавистного врага сменилась уверенностью. С новой энергией они взялись за собирание и укрепление войска. В земли, расположенные по другую сторону Кавказского хребта, полетели гонцы. Грузины решили нанять воинственных горцев, чтобы укрепить свою армию. Гонцы скакали и в противоположную сторону: к мелику Хлата и к султану Иконии.
Послы под усиленной охраной повезли к будущим союзникам корону Джелал-эд-Дина, захваченную в последнем бою. Уж если султан потерял корону, значит, действительно ему пришлось туго, значит, победа грузин не выдумка, а быль.
Хлат и Икония подтвердили готовность помочь Грузии. Договорились о численности войск, которые они выставят, условились о времени и месте сбора союзных армий. Грузины двинулись прямо к месту сбора. Их армия была многочисленна, потому что к отрядам грузин присоединились отряды леки, аланов и других горцев. Задача состояла в том, чтобы соединить все армии тайно, пока не узнал об этом Джелал-эд-Дин, и двинуть против него объединенные силы.
Однако лазутчики вовремя оповестили Джелал-эд-Дина. Он поспешно двинулся наперерез грузинам, отрезал их от союзников, которые были еще очень далеко, и навязал грузинам сражение, напав на их лагерь под Болниси.
Грузины сражались мужественно, и очень долго победа не клонилась ни на ту, ни на другую сторону. Но у султана войск было больше. Грузины устали, их ряды поредели, а Джелал-эд-Дин бросал в бой все новые и новые свежие и яростные отряды.
В конце концов сопротивление сломилось, и вся грузинская армия была побеждена: много было убито, остальные попали в плен.
Без всякого промедления Джелал-эд-Дин напал на Хлат. Он окружил город, подвез стенобитные машины и начал осаду. Теперь султан был уверен, что никто его не потревожит со спины, и можно было спокойно, не торопясь, разделаться с хлатцами.
Осада тянулась долго. Но все понимали, что Хлат обречен. В крепости нашлись предатели, и хорезмийцы в конце концов ворвались в город. Султан все больше поражал очевидцев бессмысленной жестокостью. Город Хлат он уничтожил полностью и сами хлатские стены сровнял с землей.
Хлатский мелик Эль-Ашраф все еще предавался радостям жизни в Сирии. Разрушение Хлата наконец привело его в себя. Ему удалось убедить правителей Сирии и Иконии, что султан, разделавшись с Грузией и ее окружением, перекинется дальше и что лучше предупредить султана и самим выйти ему навстречу, навязав тем самым свою волю, чем ждать, пока султан приготовится к спокойному и верному осуществлению своих замыслов. К сирийским войскам Эль-Ашрафа присоединилась армия Кей-Кубада, и поход начался.
Джелал-эд-Дин встретил этих новых неожиданных для себя врагов около Эрзинджана. Союзные войска выстроились для боя. Джелал-эд-Дин поразился не столько численностью войска, вернее, его малочисленностью, сколько видом. Тридцать тысяч прекрасно вооруженных воинов сидело на породистых арабских конях. В чем, в чем, а в лошадях Джелал-эд-Дин понимал толк. За каждую лошадь вражеской армии султан отдал бы сотню низкорослых хорезмийских лошадок. Да что лошадок, наложниц из своего гарема не пожалел бы султан! Виделась даже издали стройность и резвость арабских коней. Сбруя и вся выкладка войск очаровала султана. Ему хотелось не сражаться с вражеской армией, а командовать ею. Да, встать во главе этих тридцати тысяч и выйти навстречу монголам. Кто устоял бы тогда против этих всадников на конях, которые кажутся крылатыми, настолько они легки и неутомимы. Эта крылатая армия смела бы, подобно тому как ветер сметает мусор и сухую листву, всех монголов, сидящих на их кургузых, низкорослых, некованых лошадях.
Как чревоугодник мучился бы, увидев изысканную редкую пищу, как женолюб предвкушал бы сладкую ночь с невиданной до сих пор красавицей, так Джелал-эд-Дин мучился от желания иметь такую армию, которая теперь выступала против него самого.
Но вместо того, чтобы командовать столь образцовым войском, Джелал-эд-Дину предстояло сражаться против него. Оно готово двинуться с минуты на минуту, ждет только сигнала, и тогда…
Джелал-эд-Дин оглянулся на своих хорезмийцев и побледнел. Его войско перед лицом стройных и четких колонн было похоже на сбившийся в кучу табун или, еще вернее, на отару. Впервые в жизни султан почувствовал около сердца неприятный, липкий, сосущий холодок страха. Ему вдруг расхотелось принимать участие в предстоящем неизбежном сражении, ему вдруг вообще расхотелось воевать, и, если бы была хоть какая-нибудь возможность, султан постарался бы избежать навязанного ему сражения. Но ничего нельзя было сделать в эту минуту, потому что там, где стояли враги, взметнулись облака желтоватой пыли, это значит, враги пошли и нужно вынимать саблю из ножен.
Еще пять минут назад Джелал-эд-Дин мечтал развеять войска монголов, подобно тому как ветер разметает сухие листья и мусор. Теперь он убедился, что атака арабских коней и правда похожа на сильный ветер, но только роль сухих листьев и мусора пришлось играть хорезмийцам. Они в одно мгновение были смешаны, сметены и обращены в бегство.
Джелал-эд-Дину приходилось бегать от монголов и даже, как это было недавно, от грузин. Но никогда еще он не показывал спину единоверцам. Словно вихрь закружил его в своей воронке и, безвольного, бессильного, понес по степи, так что ничего не оставалось, кроме как надеяться на судьбу.
Поняв ли бессмысленность всех своих войн, султан почувствовал тяжелую тягучую усталость, от усталости ли все его войны показались ему бессмысленными, только султан Джелал-эд-Дин понял, что ему надоело все. Эти нелепые сражения в горах, у жалких грузин, эти мелкие войны с ничтожными меликами, имена которых неизвестны никому на свете, кроме подданных в их крохотных государствах!..
Был Чингисхан, был враг, с которым надлежало сразиться, но теперь поле битвы опустело для Джелал-эд-Дина. Конечно, можно иной раз и от ничтожества получить пощечину, можно и наказать его примерным образом. Но это все мелкая возня. Нет достойного противника, нет и охоты воевать. А так как до сих пор весь смысл жизни для Джелал-эд-Дина был в войнах и вся его жизнь была одна беспрерывная война, то с потерей вкуса к войне он потерял вкус и к самой жизни.
Освобождение родины и спасение исламского мира! Эта заветная цель стала вдруг почему-то неинтересной и ненужной. Точно лопнула внутри какая-то жилка, какая-то струна, и все в душе султана обмякло, ослабло и разболталось.
Перестав глядеть вдаль, султан придирался ко всему, что было вблизи, перед глазами. Он сделался мелочным без причин, досаждал своим приближенным придирками. Эти придирки, подкрепленные властью, превращались в непонятную жестокость. Если раньше придворные трепетали перед султаном, то теперь они его стали просто бояться. У султана появилась излишняя подозрительность, он странно присматривался к каждому из приближенных, словно бы догадывался о чем-то и опасался чего-то.
Особенно подозрительно и придирчиво относился султан к своему старому «ангелу-хранителю», визирю Шереф-эль-Молку. Усомнившись однажды в его верности, Джелал-эд-Дин уж не мог быть доверчивым со своим соратником, хотя жизнь и не подтверждала затаенных сомнений. Все, даже выражение верности, раздражало Джелал-эд-Дина и приводило в ярость, которая усугублялась тем, что ее приходилось сдерживать.
Султан замкнулся, отстранился ото всех. Все казались ему заговорщиками, недоброжелателями, ждущими смерти своего повелителя, а может быть, даже собирающимися ускорить ее приход. Султан с каждым днем увеличивал охрану, а мамелюкам приказывал шпионить друг за другом.
В Квабтахевском монастыре монахи хлопотали над излечением раненой Цаго. Лекарь-монах не отходил от больной, и дело шло на поправку. Рана затянулась, больная заметно ожила, чувствовалось, что сила в ней прибывает с каждым днем.
Но чем дальше уходила болезнь, чем здоровее становилась Цаго, тем больше и мучительнее она думала о потерянных муже и сыне. Каждый день она расспрашивала у монахов, не слышно ли чего о судьбе родных, но никто не мог ее обнадежить, никто не мог порадовать доброй вестью. В конце концов она отвернулась к стене и перестала принимать пищу.
Ее пытались поить и кормить насильно. Но если удавалось влить ей в рот немного влаги, то с едой было труднее. Больная начала слабеть. Совсем было зажившая рана открылась снова. Напрасно лекарь прикладывал к ране разные целебные травы, напрасно умащал ее разными хитрыми мазями. Болезнь шла изнутри, от души, от сердца, и с ней ничего нельзя было поделать при помощи мазей и трав.
Цаго перестала не только есть, но и спать. Вернее, она все время находилась в каком-то оцепенении, в полузабытьи. Иногда ей мерещились муж и сын. Она поворачивалась, встрепенувшись, но, видя все того же лекаря, снова сникала, и ей становилось еще хуже.
Иногда ей мерещился Джелал-эд-Дин с луком в руках. Он прицеливался в нее, чтобы застрелить, и тогда она вскрикивала в ужасе, начинала плакать и кричать, проклиная себя в этих причитаниях за то, что не сумела убить султана и упустила его из шатра живым.
Цаго чувствовала, что она не жилица на этом свете, и ей очень захотелось увидеть свою родную Ахалдабу. Горько было бы умереть, не взглянув еще раз на милые места, где прошло детство, на отчий дом, не прикоснуться к холодным камням порога, не прикоснуться щекой к шершавой коре старой айвы…
Больная попросила через лекаря, чтобы пришел игумен, и, когда тот пришел, начала говорить:
– Все равно мне никогда не отплатить вам добром за добро, которое вы для меня сделали. Видно, уж не успею. А беспокойства со мной и так вам хватило. Зачем я буду лежать здесь и утруждать вас, когда все равно конец мой известен. Отпустите меня домой. Я возьму в дорогу ваших лекарств, там, в деревне, у меня есть мать, она будет ухаживать за мной. В родном доме и стены помогают, говорит поговорка, я верю, если я подышу воздухом моей Ахалдабы, то мне станет легче. Отпустите меня домой.
Игумен посоветовался с лекарем. Они ушли в соседнюю келью и долго там совещались. Лекарь сказал, что надежды на излечение все равно нет никакой, так что хуже не будет. Но, может быть, перемена места отвлечет больную женщину от ее тоски, съедающей организм, и выйдет польза. Игумен возвратился в келью Цаго, чтобы сообщить свое решение.
– Мы отпустим тебя, если ты так настаиваешь. Может быть, и правда руки матери и воздух детства помогут больше, чем мы и наши лекарства. Но только не отказывайся от лекарств. Возьми их с собой. Принимай, как скажет лекарь, а больше всего уповай на бога. Молись, и он пошлет тебе исцеление. Бог с тобой, иди с миром. Я скажу, чтобы проводили тебя.
В дороге Цаго приободрилась и уговорила провожатого повернуть обратно с половины пути. Но бодрость ее оказалась обманчивой. Постепенно долгий путь утомил Цаго, и ей становилось все хуже и хуже. Ее начало знобить, во всем теле она почувствовала ужасную слабость, последние силы уходили, и удержать их было нельзя. В ушах начало монотонно звенеть, а глаза застлало туманом.
Едва держась на лошади, с усилием поднимая голову, чтобы оглянуться вокруг, Цаго в сумерках кое-как доехала до Ахалдабы. Она узнала родное село. Розовели призрачные, словно висящие в небе, очертания гор, от зеленых садов тянуло душистым дымком, и на какое-то мгновение Цаго почувствовала в себе свежие силы. Губы ее тронула слабая улыбка. Цаго отпустила поводья и распахнула руки, словно хотела обнять и этот ветерок, и эти сады, и эти далекие горы и все, что дорого было с детства. Но тут в глазах потемнело, горы странно покачнулись, Цаго сползла с седла и упала на землю около смирно стоящего коня. Конь, почувствовав недоброе, начал бить копытом, потом громко и жалобно заржал.
На земле Цаго пришла в себя. Она лежала неподвижно, глядя в небо, в котором кое-где зажглись звезды. На земле стояла тишина. Цаго подумала, что так неподвижно она могла бы пролежать долго, долго, что лежать так лучше, чем ехать на коне или делать что бы то ни было. Прямо над Цаго мерцала голубенькая звездочка. Если она сейчас упадет, загадала Цаго, то я умру, и стала не отрываясь глядеть на звезду. Вдруг издалека донеслось бренчание пандури и зародилась тихая песня:
Ахалдаба, Ахалдаба,
Вдали рублю врагов,
Осталась девушка одна
У милых берегов.
Цаго подумала, что это ей снится детство, и она снова девочка, и это звездное небо – ее вышивка, и нужно вышивать небо, расстелив, расправив его на коленях. А соседский юноша Ваче поет эту песню, и можно тихонько подпевать ему, не оставляя вышивки.
В зеленом платьице она,
Как гибкая лоза,
Нет, не враги убьют меня,
Пронзят ее глаза.
Цаго казалось, что она поет, хотя на самом деле она только шевелила губами. Вдруг в сердце ударила такая боль, точно снова вонзилась стрела султана Джелал-эд-Дина. Цаго громко крикнула, а потом застонала.
Нет, песня не приснилась бедной Цаго. Слепого Ваче прибило наконец к родному дому, и он жил теперь в Ахалдабе. Подолгу он бродил вокруг деревни по тропинкам, бренча на пандури и что-нибудь напевая. Сквозь бренчание пандури Ваче услышал крик и стон. Он перестал играть на пандури, перестал петь, прислушался. Стонали совсем близко, стонала женщина. Ваче расслышал даже, что женщина назвала как будто его, Ваче, имя. Значит, попавшая в беду женщина видит меня, подумал Ваче, и зовет на помощь. Живее застучал он вокруг себя палкой, обшаривая землю, выбирая путь. Вот фыркнула лошадь, вот зазвенела уздечка. Каждый звук различал Ваче. Вот снова охнула от боли женщина, и снова послышался протяжный стон.
– Кто ты, где?
Ваче отбросил палку и начал шарить по земле руками. Однако под руки попадали только камни да трава, пробившаяся между ними. Стон раздался левее. Ваче тоже начал шарить левее. Он полз теперь на коленях, а руками искал, обшаривая вокруг себя и спрашивая в темноту:
– Кто ты, где?
– Ваче, это я. Это я, Цаго. Помоги мне. Я здесь лежу на земле, здесь, левее, иди сюда.
– Цаго! Что с тобой, как ты здесь очутилась?
Руки Ваче все продолжали лихорадочно шарить, а сам он торопливо продвигался на коленях по жестким камням и наконец упал, запнувшись за крупный камень. Но упал он так, что его руки уже достали до бедной Цаго. Он начал ощупывать шею, уши, лицо. Лоб Цаго был весь в липкой испарине. Он поднял голову больной и уставился пустыми глазницами, словно вечная темнота должна была расточиться в этот миг, рассеяться как дым перед великим, пронзительным желанием Ваче – увидеть.
Цаго открыла глаза и увидела устремленные на себя жуткие пустые глазницы.
– Ваче! Как ты был красив, какие у тебя были глаза, Ваче!
В сознании Цаго мгновенно пронеслись картины детства и юности, и повсюду, что бы ни вспомнилось, присутствовали глаза Ваче, прекрасные глаза, в которых всегда была какая-то робость, что-то невысказанное и, кроме того, глубокая затаенная ласка.
Цаго потянулась ладонями к лицу Ваче, чтобы загородить ужасные пустые глазницы, но у нее не хватило сил приподняться, она снова откинулась на спину, и руки ее упали, как тряпочные.
– Ваче! Я умираю, я сейчас умру.
– Что ты, Цаго, зачем ты так говоришь. Я сейчас позову народ, сбегаю за твоей матерью, мы унесем тебя в деревню, в твой дом.
– Не надо, никого не зови. Пока ты сходишь, я умру. Я не хочу умирать одна.
– Хорошо, я не уйду, но чем же тебе помочь?
Ваче беспомощно суетился, ощупывал Цаго и наконец, верно почувствовав что-то, замер, держа в своих руках руку умирающей Цаго. Он услышал, как из руки уходит жизнь.
– Ваче, прости меня, – прошептала Цаго, и это были ее последние слова.
– За что, за что простить, что ты такое говоришь? Разве ты в чем-нибудь передо мной виновата?
Но Цаго уже не слышала. Еще беспомощнее Ваче повернул голову к дороге. Но по дороге никто не шел и не ехал. Тишина стояла вокруг, только звякала уздечка да фыркал в стороне конь. Ваче снова ощупал лицо Цаго и понял, что она ушла. Скорее прижал он ухо к груди. Тишина стояла и в Цаго. Мертвая черная тишина воцарилась вокруг. Если бы Ваче мог видеть, он увидел бы, подняв голову, что как раз над умершей светится и мерцает небольшая голубая звездочка, на которую еще так недавно загадала Цаго свою жизнь или смерть. Может быть, небо не показалось бы Ваче похожим на пеструю детскую вышивку, но звезду он увидел бы обязательно, потому что она стояла как раз над тем местом, где лежала Цаго, как раз над ее лицом.
Неожиданно к Торели зашел хозяин. Обыкновенно, если было нужно, Несеви вызывал поэта к себе. Не было еще ни одного случая, чтобы начальник канцелярии султана приходил в шатер к пленным. Несеви показался Торели еще более хмурым и раздраженным, чем в прошлый раз.
Торели, растерявшись, не успел даже предложить гостю сесть, как Мохаммед сел сам. На стол перед Торели он положил большую тяжелую книгу.
– Что тревожит моего счастливого господина? – спросил Торели неожиданного гостя.
– У такого верного слуги, как я, могут быть только те же заботы, что у повелителя и господина. Я болею болезнями султана, думаю его думами, печалюсь его печалью. Когда бог разгневается на человека, он шлет одну беду за другой. Мало было несчастий великому, благородному Джелал-эд-Дину, обрушилось еще одно несчастье: умер самый любимый сын султана, и эта печаль теперь для него острее ножа.
Торели догадывался, что султан где-нибудь здесь, поблизости. Каждый раз перед его приездом появлялось много новых людей, высматривающих, выспрашивающих и вынюхивающих все вокруг, потом появлялась и личная вооруженная стража. Вот уже два дня, как мамелюки наводнили лагерь.
– Про какого сына вы изволите говорить, господин? – спросил поэт.
– Самым любимым сыном султана был Душхан. И вот он неожиданно умер. Все знают, нечего скрывать и от тебя, что Душхана родила жемчужина султанского гарема – красивейшая из земных женщин. Когда султан увидел, что лучшая его наложница забеременела, отдал ее рабу своему Акашмолку в жены. Значит, Душхан родился как бы сыном Акашмолка. Но все знали, что она родила через шесть месяцев после свадьбы. Да и ребенок, когда подрос, сделался вылитым Джелал-эд-Дином. Султан любил его больше всех своих законных детей. Султан не чаял в нем души, и вот любимец неожиданно скончался. Врачи не сумели помочь больному мальчику, и Джелал-эд-Дин велел зарубить всех врачей.
– Но может быть, врачи не виноваты?
– Э… В гневе султан не знает ни виноватых, ни правых. В этом его, в этом и наша беда. – Несеви тяжело вздохнул. – Сейчас султан не помнит ни времени, ни самого себя. Он не отходит от тела сына, все время плачет и скрежещет зубами.
Несеви пододвинул книгу к Торели.
– Неудачи султана, превратности судьбы ввергли меня в раздумье. Ты поэт и знаешь, что ничем нельзя так облегчить душу, как высказав свою печаль другим. Если же человек изольет свою душу в стихах, то это еще лучше. Ты сейчас удивишься и, может быть, даже подумаешь что твой хозяин выжил из ума. Но удивляться нечему. Иные топят свое горе в вине, стараются забыться в кутежах и развлечениях. Другие ищут забвения в чтении книг, третьи пишут сами.