Текст книги "Конец одной любовной связи"
Автор книги: Грэм Грин
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
7
На следующий день, вопреки воле отца, я купил мальчику мороженое по дороге к Седар-роуд. У Генри были гости, так сообщил Паркие, и я мог не беспокоиться. Паркис вручил мне сына, почистив его как следует. Тот был в самом лучшем костюме, он ведь впервые выходил на сцену вместе с клиентом, а я – в самом худшем. Земляничное мороженое упало ему на пиджак, получилось пятно. Я сидел тихо, пока он не съел все до капли, потом спросил:
– Еще порцию?
Он кивнул.
– Земляничного?
– Ванильного, – ответил он, потом прибавил: – Пожалуйста.
Вторую порцию он ел осторожно, облизывал ложку, словно удалял отпечатки пальцев. Взявшись за руки, мы пошли на Седар-роуд, как отец с сыном. «Ни у меня, ни у Сары нет детей, – думал я. – Разве семья, дети, тихая, скучная жизнь не лучше вороватой похоти, и ревности, и этих доносов?»
Я нашел звонок верхней квартиры и сказал мальчику:
– Помни, тебе худо.
– Если они мне дадут мороженое… – начал он. Паркис научил его прикидывать заранее.
– Не дадут.
Видимо, двери открыла мисс Смитт, женщина средних лет с седыми тусклыми волосами, как на благотворительных базарах. Я спросил:
– Мистер Уилсон тут живет?
– Нет. Боюсь, он…
– Вы часом не знаете, он не на первом этаже?
– Здесь никакого Уилсона нет.
– О Господи! – сказал я. – Тащил мальчика в такую даль, ему худо…
На мальчика я взглянуть не решался, но мисс Смитт смотрела так, что я был уверен: тихо и верно он исполняет свою роль. Мистер Сэвидж был бы рад принять его членом команды.
– Пускай зайдет, посидит, – сказала она.
– Спасибо вам большое.
Думал я о том, часто ли Сара входила в эту тесную переднюю. Я был у X. Наверное, коричневая шляпа на вешалке принадлежала ему. Его пальцы – те пальцы, которыми он трогал Сару, – каждый день поворачивали эту ручку, открывали дверь, за которой желтым пламенем горел газ, лампы под розовым абажуром светили сквозь снежно-серый сумрак, стоял диван в ситцевом чехле.
– Дать вашему сыну воды? – спросила мисс Смитт.
– Спасибо вам большое.
Я вспомнил, что уже это говорил.
– Может, апельсинового соку?
– Не беспокойтесь.
– Соку, – твердо сказал мальчик, подумал и прибавил: – Пожалуйста.
Она вышла. Мы остались одни, и я на него взглянул. Он и впрямь выглядел плохо, откинувшись на диване. Если бы он не подмигнул мне, я бы подумал, что… Мисс Смитт принесла сок, я сказал:
– А где спасибо, Артур?
– Его зовут Артур?
– Артур Джеймс.
– Какое старинное имя!
– У нас старомодная семья. Его мать обожала Теннисона [14]14
Теннисон Альфред(1809–1892) – английский поэт, наиболее ярко выразивший настроения викторианства, мастер пейзажной лирики. Для лирического героя Теннисона характерны созерцательность, религиозное чувство, сентиментальность.
[Закрыть].
– Она…?
– Да, ее нет.
Мисс Смитт с состраданием посмотрела на мальчика.
– Наверное, он очень утешает вас.
– И беспокоит, – сказал я. Мне становилось стыдно – она всему верила. Зачем я пришел? Этого X я навряд ли увижу, и стану ли я счастливей, если встречусь с ним лицом к лицу? Я изменил тактику.
– Надо мне представиться, – сказал я. – Бриджес.
– Смитт.
– Мне кажется, я вас где-то видел.
– Навряд ли. У меня память на лица.
– Может быть, Коммонз?
– Да, я там бываю с братом.
– Не Джон ли Смитт?
– Нет, Ричард. Как мальчику, лучше?
– Хуже, – сказал Паркис-младший.
– Температуру измерить не хотите?
– А можно мне еще соку?
– Это ведь не повредит? – сказала она. – Бедный мальчик. Наверное, простудился.
– Мы и так вас замучили.
– Брат никогда не простил бы, если бы я вас не пригласила. Он очень любит детей.
– Он дома?
– Вот-вот придет.
– С работы?
– Вообще-то он работает по воскресеньям…
– Священник? – не без ехидства спросил я и с удивлением услышал:
– Не совсем.
Какая-то озабоченность разделила нас, словно занавес, и за ним осталась мисс Смитт со своими домашними делами. Тут входная дверь открылась и вошел X. В полумраке передней он показался мне красивым, как актер (такие люди часто смотрятся в зеркало), и пошловатым. Я подумал печально, совсем без злорадства: «Какой же у нее плохой вкус…» Смитт вошел в круг света; на щеке его, как знак отличия, багровели огромные пятна. Я был к нему несправедлив, навряд ли он смотрелся в зеркало.
Мисс Смитт сказала:
– Мой брат Ричард. Мистер Бриджес. У мистера Бриджеса сыну плохо. Я пригласила зайти.
Он пожал мне руку, глядя на мальчика. Рука была сухая, горячая.
– Вашего сына я видел, – сказал он.
– Коммонз?
– Вполне возможно.
Он был слишком властен для этой комнаты, он не подходил к ситцу. Интересно, сестра тут и сидит, когда они вместе, или ее куда-нибудь посылают?
Ну вот, я его увидел. Оставаться было незачем… Кроме всего того, о чем я теперь думал. Где они познакомились? Кто заговорил первым? Что она в нем нашла? Как давно, как часто они друг с другом? Я знал наизусть ее слова: «…только начинаю любить, но уже хочу оставить все и всех, кроме тебя», и смотрел на пятна, и думал, что защиты нет, – у горбуна, у калеки есть то, что приводит в действие любовь.
– Зачем вы сюда пришли? – вдруг спросил он.
– Я говорил мисс Смитт, мой знакомый, Уилсон…
– Я не помню вас, но помню вашего сына.
Он протянул и убрал руку, словно хотел прикоснуться к мальчику. Глаза у него были какие-то отрешенно-ласковые.
– Не бойтесь меня, – сказал он. – Я привык, что сюда ходят. Поверьте, я хочу помочь вам.
Мисс Смитт объяснила:
– Люди часто робеют.
Я уже совершенно ничего не понимал.
– Один мой знакомый, Уилсон…
– Вы знаете, что я знаю, что никакого Уилсона нет.
– Если вы мне дадите книгу, я найду его адрес.
– Садитесь, – сказал он, невесело глядя на мальчика
– Да я пойду. Артуру получше, а Уилсон..
Я ничего не понимал, мне было не по себе.
– Идите, если хотите, а мальчика оставьте тут… на полчасика, хорошо? Я бы с ним поговорил.
Мне пришло в голову, что он узнал его и хочет допросить.
– Что ж говорить с ним? Спрашивайте меня.
Всякий раз, как он поворачивался чистой щекой, я злился, увидев больную, – затихал, и ничему не верил, как не верил, что здесь, рядом с этим ситцем, рядом с мисс Смитт, может существовать вожделение. Но отчаяние всегда найдет слова, и оно спросило: «Врешь ты, если это не вожделение, а любовь?»
– Мы слишком взрослые, – сказал он. – Его учителя и священники только начали портить ложью.
– Ни черта не понимаю, – сказал я и быстро прибавил: – Простите, мисс Смитт.
– Вот, вот! – сказал он. – Помянули черта. Могли сказать: «О Господи!»
Я решил, что он шокирован. Может быть, он нонконформист-священник, она же сказала, работает по воскресеньям. Как странно, однако, что Сара связалась с таким! Она как будто стала не так важна, ведь роман ее – анекдот какой-то, и над ней можно посмеяться где-нибудь в гостях. На секунду я от нее освободился. Мальчик сказал:
– Мне плохо. Можно еще соку?
– Нет, надо его уводить, – сказал я. – Спасибо вам большое. – Я старался не терять пятен из виду. – Простите, если я вас обидел. Я не хотел. Понимаете, я не разделяю ваших религиозных взглядов…
Он удивленно посмотрел на меня.
– Какие взгляды? Я ни во что не верю.
– Мне показалось…
– Я ненавижу эти ловушки. Простите, я захожу слишком далеко, но иногда я боюсь, что даже пустые, условные слова напомнят – скажем, «спасибо». Если бы я был уверен, что для моего внука слово «Бог» – как слово на суахили!
– У вас есть внук?
– У меня нет детей, – мрачно сказал он. – Я вам завидую. Великий долг, великая ответственность!
– О чем вы хотели его спросить?
– Я хотел, чтобы он чувствовал себя как дома. Он ведь может вернуться. Сколько всякого надо сказать ребенку… Как возник мир. И о смерти. Вообще, освободить от всей лжи, которой заражают в школе.
– За полчаса и не успеешь.
– Семя посеять можно.
Я коварно сказал:
– Да, как в Евангелии.
– Ах, и я отравлен, сам знаю.
– Люди и правда приходят к вам?
– Вы и не представляете, – сказала мисс Смитт. – Людям так нужна надежда.
– Надежда?
– Да, – сказал Смитт. – Разве вы не видите, что было бы, если бы все узнали, что есть только вот это, здешнее? Ни загробных воздаяний, ни мук, ни блаженства. – Когда та щека не была видна, лицо его становилось каким-то возвышенным. – Мы создали бы рай на земле.
– Сперва надо многое объяснить, – сказал я.
– Показать вам мои книги?
– У нас самая лучшая атеистическая библиотека на весь южный Лондон, – пояснила мисс Смитт.
– Меня обращать не надо. Я и сам ни во что не верю. Разве что иногда…
– Это самое опасное.
– Странно то, что именно тогда я надеюсь.
– Гордость притворяется надеждой. Или себялюбие.
– Нет, навряд ли. Это накатывает внезапно, без причин. Услышишь запах…
– А! – сказал Смитт. – Структура цветка, часы, часовщик… Знаю этот довод. Он устарел. Швенинген опроверг его двадцать пять лет назад. Сейчас я докажу вам…
– Потом. Мне надо отвести домой мальчика.
Он снова протянул и убрал руку, словно отвергнутый любовник. Я вдруг подумал, сколько умирающих прогоняло его. Мне вдруг захотелось тоже дать ему надежду, но он повернулся, и я увидел только наглое, актерское лицо. Он больше нравился мне жалким, нелепым, старомодным. Теперь в моде Айер [15]15
Айер Альфред Джулс(р. 1910) английский философ, представитель неопозитивизма.
[Закрыть], Рассел [16]16
Рассел Бертран(1872–1970) – английский философ, математик, социолог, общественный деятель. Пережил сложную эволюцию взглядов, сыграв значительную роль в формировании логического позитивизма.
[Закрыть], но я сомневался, много ли в его библиотеке логических позитивистов. Он любил воителей, а не разумных.
В дверях я сказал его чистой щеке:
– Вас надо познакомить с моей приятельницей, миссис Майлз. Она как раз интересуется… – и остановился. Выстрел попал в цель. Пятна побагровели (он быстро отвернулся), и я услышал голос мисс Смитт:
– О Господи!
Да, я причинил ему боль – но и себе. Теперь я жалел, что не промазал.
На улице мальчика вырвало в канаву. Я стоял рядом и думал: «Неужели он ее потерял? Неужели этому нет конца? Что ж мне, искать Y?»
8
Паркис сказал:
– Это было совсем просто, сэр. Пришло столько народу, миссис Майлз думала, я из его сослуживцев, а он – что я из ее друзей.
– Хорошо там было? – спросил я, вспомнив снова, как я в первый раз был у них и как целовала она кого-то в передней.
– Прекрасный прием, сэр, только миссис Майлз немножко не по себе. Очень сильно кашляет.
Я слушал с удовольствием – быть может, хоть тут не целовались и не обнимались. Он положил мне на стол пакет и гордо сказал:
– Служанка объяснила мне, как к ней пройти. Если бы меня заметили, я бы спросил, где туалет. Вот он, из стола взял, наверное, она в тот день писала. Может, она и не все напишет, – осторожность, сэр, но я с дневниками работал, в них всегда что-нибудь найдешь. Выдумывают свой шифр, его разобрать нетрудно. Или что-то пропускают, догадаться тоже легко. – Пока он говорил, я развернул дневник и открыл. – Такие уж мы люди, сэр, – если ведешь дневник, хочешь все запомнить. А то зачем его вести?
– Вы его читали? – спросил я.
– Раскрыл, сэр, проверил. Сразу понял, что она – не из осторожных.
– Он не за этот год, – сказал я, – за позапрошлый.
Он на секунду опешил.
– Мне подойдет, – сказал я.
– Да, сэр, он сгодится… если считать уликой все измены.
Дневник она вела в большой счетной книге, знакомые смелые буквы не считались с красной и синей линейкой. На дни он разбит не был, и я успокоил Паркиса:
– Тут за несколько лет.
– Наверное, она зачем-то вынула его, почитать.
«Может быть, – подумал я, – в этот самый день она меня вспомнила, что-то ее обеспокоило?»
– Спасибо, – сказал я. – Очень хорошо. Собственно, на этом и кончим.
– Надеюсь, вы довольны, сэр.
– Вполне.
– Вы напишите мистеру Сэвиджу. Клиенты пишут жалобы, а вот похвалить не похвалят. Если клиент доволен, он норовит все забыть, как нас и не было. Что ж, оно понятно.
– Я напишу.
– И еще спасибо за мальчика, сэр. Он немножко прихворнул, но я-то знаю, как это, когда он хочет мороженого. Прямо выбивает из вас.
Я думал только о дневнике, но Паркис не уходил. Может, он не верил, что я не забуду, напишу в контору, и давил на мою память этим собачьим взглядом, этими жалкими усами.
– Очень рад был сотрудничать с вами, сэр, если можно тут говорить о радости. Не всегда работаешь для джентльменов, даже когда клиент с титулом. Был у меня один лорд, он страшно сердился, как будто это я виноват. Трудно с такими, сэр. Чем больше сделаешь, тем больше они хотят от тебя избавиться.
Я очень хотел от него избавиться и устыдился. Нельзя же его гнать! Он сказал:
– Простите, сэр, хотел бы я вам дать подарочек на память, но вы ведь не примете.
Как странно, когда тебя любят! Не захочешь, а чувствуешь ответственность. И я солгал ему:
– Мне было с вами очень приятно.
– А началось плохо, сэр. Я так глупо ошибся.
– Вы мальчику сказали?
– Да, сэр, только не сразу, после корзинки. Это – большой успех, ему легче было.
Я посмотрел вниз, прочел: «Так хорошо, М. завтра приедет», и не сразу понял, кто такой «М». Странно, непривычно думать, что тебя любили, что день был счастливым или несчастливым, смотря по тому, здесь ли ты.
– Если б вы приняли, сэр…
– Что вы, Паркис!
– Очень занятная вещица, сэр, и полезная.
Он вынул из кармана что-то завернутое в папиросную бумагу и робко подвинул ко мне. Я ее развернул и увидел дешевую пепельницу с надписью: «Отель Метрополь, Брайлингси».
– Это целая история, сэр, – сказал он. – Помните дело Болтона?
– Не совсем.
– Большой шум был, сэр. Леди Болтон, горничная и мужчина. Всех застали вместе. Пепельница стояла возле кровати. С той стороны, где леди Болтон.
– У вас, наверное, целый музей.
– Надо бы отдать мистеру Сэвиджу, он особенно интересовался этим делом, но сейчас я рад, что не отдал. Друзья ваши будут спрашивать, почему такая надпись, а вы им и ответите: «Дело Болтона». Тогда они захотят узнать, как и что.
– Поразительно!
– Таков человек, сэр, такова любовь. Хотя я-то удивился. Не думал, что их трое. И номер маленький, бедный. Миссис Паркис была еще жива, но я не хотел ей рассказывать. Она очень огорчалась.
– Буду это хранить, – сказал я.
– Если бы пепельница умела говорить, сэр!
– Вот именно.
Даже Паркис не мог ничего прибавить к этой глубокой мысли. Мы пожали друг другу руки, у него ладонь была липкая (наверное, общался с Лансом), и он ушел. Он был не из тех, кого хочется увидеть снова. Я открыл Сарин дневник. Сперва я думал посмотреть тот июньский день, когда все кончилось, но потом решил, что узнаю точно из других записей, как же исчезла ее любовь. Я относился бы к дневнику, как к свидетельству в деле, вроде тех, для которых работал Паркие, но не хватало спокойствия – я увидел совсем не то, чего ждал. Ненависть, подозрительность, зависть далеко завели меня, и я читал ее слова так, словно в любви объяснялся кто-то чужой. Я ждал улик против нее – разве не ловил я ее на лжи? – и вот передо мною лежал ответ, которому я мог поверить, хотя не верил голосу. Сначала я прочитал последние две страницы, в конце – перечитал их для верности. Странно открыть и поверить, что тебя любят, тогда как сам ты знаешь, что любить тебя могут только родители да Бог.
Книга третья
1
«…ничего не осталось, кроме Тебя. Ни у кого из нас. Я ведь могла бы всю жизнь крутить романы с тем, с другим. Но уже тогда, в первый раз, в Паддингтоне, мы растратили все, что у нас было. Ты был там, Ты учил нас не скупиться, как богатого юношу, чтобы когда-нибудь у нас осталась только любовь к Тебе. Но Ты ко мне слишком добр. Когда я прошу боли, Ты даешь мне мир. Дай мир и ему. Дай ему, забери от меня, ему нужнее!
12 февраля 1946
Два дня назад мне было так хорошо, так спокойно. Я знала, что снова буду счастлива, но вот вчера видела во сне, что иду по длинной лестнице к Морису. Я еще радовалась – я знала, что когда я дойду до него, мы будем любить друг друга – и я крикнула, что сейчас приду, но ответил чужой голос, гулкий, как сирена в тумане. Я решила, что Морис переехал, и теперь неизвестно, где он, пошла вниз, но почему-то оказалась по грудь в воде, и в холле был густой туман. Тут я проснулась. Покой исчез. Я не могу без Мориса, как тогда. Я хочу есть с ним вместе сандвичи. Я хочу пить с ним у стойки. Я устала, я больше не хочу страдать. Мне нужен Морис. Мне нужна простая грешная любовь. Господи, дорогой мой, я бы хотела, чтобы мне хотелось страдать, как Ты, но не сейчас. Забери это ненадолго, дай попозже.»
После этого я стал читать сначала. Она писала не каждый день, и я не хотел читать все записи. Ходила с Генри в театр, в ресторан, в гости – нет, эта жизнь, неизвестная мне, еще слишком меня мучила.
2
12 июня 1944
Иногда я так устаю убеждать, что я его люблю и буду всегда любить. Он придирается к каждому слову, как в суде, все переиначивает Я знаю, он боится пустыни, в которой окажется, если мы разлюбим друг друга, и никак не поймет, что я тоже очень боюсь. То, что он говорит вслух, я говорю про себя, пишу здесь. Что построишь в пустыне? Когда мы бывали с ним много раз на дню, я думала иногда, неужели нельзя исчерпать это совсем, и он, конечно, тоже об этом думает и боится той точки, с которой начинается пустыня. Что нам делать там, если мы друг друга потеряем? Как после этого жить?
Он ревнует к прошлому, и к настоящему, и к будущему. Его любовь – как средневековый пояс целомудрия: ему спокойно только тогда, когда он тут, со мной, во мне. Если бы я могла его успокоить, мы бы любили друг друга спокойно, счастливо, а не как-то дико, и пустыня бы исчезла. Может, и навсегда.
Если веришь в Бога, видишь ли эту пустыню?
Я всегда хотела, чтобы меня любили, чтобы мной восхищались. Я так теряюсь, когда на меня сердятся, когда со мной ссорятся. Я не хочу поссориться и с мужем. Я хочу, чтобы у меня было все, всегда, везде. Я боюсь пустыни. В церкви говорят, Бог – это все и Он нас любит. Тем, кто в это верит, восхищения не надо, им не надо ни с кем спать, им спокойно. Но я не могу выдумывать веры.
Морис целый день был добрым со мной. Он часто говорит, что никого так не любил. Он думает, если часто говорить, я поверю. А я верю просто потому, что люблю его точно так же. Если бы я его разлюбила, я бы не верила, что он меня любит. Если бы я любила Бога, я бы поверила, что Он любит меня. Нуждаться в этом – мало. Сначала надо полюбить, а я не знаю, как. Но я нуждаюсь в этом, очень нуждаюсь.
Он был добрым целый день. Только один раз стал глядеть куда-то, когда я упомянула мужское имя. Он думает, я сплю с другими, а если бы и спала, так ли это важно? Если он иногда с кем-то спит, я же не жалуюсь. Я бы не стала лишать его спутников в пустыне. Иногда мне кажется, тогда он и воды мне не даст. Он бы хотел, чтобы я была совсем одна, совершенно одна, как отшельник, хотя они-то никогда одни не бывали, – во всяком случае, так о них пишут. Ничего не пойму. Что мы делаем друг с другом? Я ведь знаю, что делаю с ним точно то же, что он со мной. Иногда мы так счастливы, и никогда такими несчастными не были. Словно мы создаем одну и ту же статую, я – из его боли, он – из моей. Но я даже не знаю, какой она должна быть.
17 июня 1944
Вчера я пошла к нему и мы делали то же, что всегда. Не могу об этом писать, а хотела бы, ведь сейчас уже другой день, а я боюсь расстаться с тем, вчерашним. Пока я пишу это, еще сегодня, и мы еще вместе.
Когда я ждала его, тут у нас выступали всякие люди – лейборист, и коммунист, и просто шутник какой-то, и еще один человек ругал христианство. Общество южно-лондонских рационалистов или что-то в этом роде. Он совсем красивый, если бы не пятна по всей щеке. Его почти никто не слушал, никто не спрашивал. Он ругал то, что и так кончилось, и я все удивлялась, зачем он трудится. Я постояла, послушала – он спорил против доказательств бытия Божьего. Не знала, что они есть, – разве вот это, что я чувствую, когда мне страшно одной.
Я вдруг испугалась, а вдруг Генри передумал и прислал телеграмму, что едет домой? Никогда не знаю, чего я больше боюсь – что я расстроюсь или что Морис расстроится. И тогда, и тогда выходит одно и то же, мы ссоримся. Я сержусь на себя, он – на меня. Я пошла домой, телеграммы не было, Морис ждал лишних десять минут, я рассердилась, что он там сердится, а он был вдруг очень добрый.
Мы никогда не бывали вместе так долго, а еще впереди была ночь. Мы купили салату, булочек, выкупили по карточкам масло – много есть мы не хотели, было очень тепло. Сейчас тоже тепло, все скажут: «Ах, какое лето!», а я еду в деревню, к Генри, и все навсегда кончилось. Мне страшно – это и есть пустыня, вокруг никого, ничего, на много миль. Если бы я осталась в Лондоне, меня могли бы быстро убить, но в Лондоне я бы пошла и набрала единственный номер, который я знаю наизусть. Я часто забываю свой – наверное, Фрейд [17]17
Фрейд Зигмунд(1856–1939) австрийский врач и психолог, основоположник психоанализа.
[Закрыть]сказал бы, что я его хочу забыть, потому что это еще и номер Генри. Но я Генри люблю, я желаю ему счастья. Я только сегодня его не люблю, потому что он счастлив, а мы с Морисом – нет, и он об этом не узнает. Он скажет, что у меня усталый вид, и решит, что это обычные дела, ему теперь не нужно считать, когда они.
Сегодня завыли сирены – то есть, конечно, вчера, но какая разница? В пустыне времени нет. Но я могу из пустыни уйти, когда захочу. Могу сесть завтра в поезд, поехать домой, позвонить ему – Генри, наверное, в город не поедет, и мы проведем вместе ночь. Обет – еще не самое главное, да и дала я обет кому-то, кого толком не знаю, в кого не верю. Никто и не узнает, что я его нарушила, только я и Он, а Его нет, ведь нет же? Не может Его быть. Не могут быть и милостивый Бог, и это мучение.
Если я вернусь, что с нами будет? То же самое, что было вчера, пока сирены не завыли, и год назад. Мы будем сердиться друг на друга, боясь конца и гадая, что нам делать, как жить, когда ничего не останется. Теперь мне гадать не надо, больше бояться нечего. Вот он, конец. Господи, дорогой, что же мне делать, я хочу любить?
Почему я пишу «дорогой»? Он мне совсем не дорог. Если он есть, это он внушил мне такую мысль, и я его за это ненавижу. Ненавижу. Каждые пять минут мимо проплывает серая каменная церковь или кабачок. В пустыне очень много кабаков и церквей. И пабов, и мужчин на велосипедах, и травы, и коров, и фабричных труб. Глядишь на них сквозь песок, как рыба в аквариуме – сквозь воду. И Генри ждет в аквариуме, чтобы я его поцеловала.
Мы не обращали на сирены внимания. Какое нам до них дело? Мы никогда не боялись так умереть. Но бомбежка все не кончалась. Она какая-то особенная – в газетах писать нельзя, но все это знают. Новая, нас давно предупреждали. Морис пошел вниз, посмотреть, есть ли кто в убежище – он за меня боялся, а я – за него. Я знала, что-то случится.
Не прошло и двух минут, как на улице раздался взрыв. Его комната – сзади, ничего не случилось, только посыпалась штукатурка и дверь открылась, но он-то был внизу, у выхода. Я пошла вниз, лестница была вся в обломках, в мусоре, холл совсем засыпало. Сперва я не увидела Мориса, потом увидела руку под дверью. Я ее тронула, она была мертвая. Когда люди так связаны, им не скрыть, если кто из них целует без нежности, – мне ли не различить, живая рука или нет? Я знала, если я возьму ее, я ее выну из-под двери, саму руку. Теперь я понимаю, что это была истерика. Он ведь не умер. Разве можно держать слово, если ты его дал в истерике? Что ты нарушишь тогда? Я и сейчас в истерике, когда пишу. Никому и никогда не могу я сказать, что мне плохо, они спросят меня – почему, пристанут, и я сдамся. Мне нельзя сдаваться, я должна беречь Генри. А ну его к черту! Пусть кто-нибудь примет всю правду про меня и не нуждается в моей помощи. Вот кто мне нужен. Я потаскуха и врунья, неужели никто таких не любит?
Я опустилась на колени – с ума, наверное, сошла, я и в детстве такого не делала, родители молились не больше, чем я. Я не знала, что сказать. Морис умер. Души нет. Даже то жалкое счастье, которое я ему давала, вытекло из него, как кровь. Больше он счастливым не будет, ни с кем. Кто-то наверное сделал бы его счастливей, чем я могла, но теперь – все. Стоя на коленях, я положила голову на кровать и подумала, как хорошо бы верить. «Господи, дорогой, – сказала я (нет, почему „дорогой“?), – сделай так, чтобы я в Тебя поверила. Я не умею. Помоги. Я потаскуха и врунья, я себя ненавижу. Я ничего не могу с собой сделать. Сделай Ты!» Я зажмурилась покрепче, вонзила ногти в ладони, чтобы ничего не чувствовать, кроме боли, и сказала: «Я хочу верить. Оживи его, и я поверю. Дай ему еще попробовать. Пусть будет счастлив. Сделай это, и я поверю». Но этого было мало. Верить – не больно. И я сказала: «Я его люблю, и я сделаю что хочешь, если он будет жив». Я говорила очень медленно: «Я брошу его навсегда, только оживи, дай попробовать», и вонзала ногти, и вонзала, проколола кожу, и сказала еще: «Можно любить друг друга и не видеть, правда, Тебя ведь любят всю жизнь и не видят», и тут он вошел, он был жив, и я подумала: «Теперь надо жить без него, начинается горе», и захотела, чтобы он снова лежал мертвый под дверью.
9 июля 1944
Сели с Генри в утренний поезд, 8.30. Первый класс, пустое купе. Генри читал вслух отчет Королевской комиссии. Схватила такси у Паддингтона, Генри вышел у министерства. Обещал к ночи прийти домой. Таксист ошибся, повез меня на южную сторону к дому 14. Дверь починили, окна заделали досками. Страшно быть мертвой. Каждому хочется жить. Там, у нас, лежали старые письма, их не пересылали, я просила ничего не пересылать. Каталоги, счета, конверт с надписью: «Срочно! Перешлите, пожалуйста». Я чуть не открыла его, чуть не посмотрела, жива ли я еще – и порвала вместе с каталогами.