355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Грегори Норминтон » Чудеса и диковины » Текст книги (страница 28)
Чудеса и диковины
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 12:39

Текст книги "Чудеса и диковины"


Автор книги: Грегори Норминтон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 29 страниц)

20. Нунцио

Абрахам предсказал будущее и тем самым создал его. К югу от громадного и смертоносного массива Сен-Готтар, на благоуханном берегу озера Лугано, стоял аромат средиземноморской сосны и клевера. Ветерок доносил обрывки итальянского говора, слетавшего с уст пастухов, перегонявших стада на осенние пастбища. Весь этот деревенский шелест – крутые склоны, засаженные оливковыми деревьями – настойчивые цикады и ныряющие стрижи, – все словно сговорилось с одной-единственной целью. Познав тайные стремления сердца, я решил оставить актеров.

Я читал, что некоторые животные, почувствовав приближающийся конец, отправляются умирать туда, где родились. Огромный слон и сумрачный угорь, все нуждаются в симметрии, перед лицом исчезновения все стремятся завершить круг жизни и тем самым придать ей смысл. Да, эти слова произносит сейчас живой труп, и все же не стоит думать, что я размышлял о собственной кончине. Возможно – на самом деле, возможно, уверяю вас, – по дороге за похоронными носилками к церковному двору, где плоть Мутти вскоре смешается с костями бедняков, я действительно думал о собственной бренности. И когда Абрахам и Ульрих опускали ее тело в яму, где уже лежал какой-то покойник, завернутый в саван, как муха в паучьем коконе, я твердо решил для себя, что не буду гнить в иноземной могиле, над которой священник за взятку проведет обряд, наплевав на мою неотпетую душу. Но пока что я не собирался подражать нерестящемуся лососю или умирающему киту. Наоборот: полтора года, прошедшие после отъезда из Фельсенгрюнде, позволили срубленному, замшелому стволу пустить новую робкую поросль иллюзий. Мне представлялось, как я возобновляю карьеру в Милане или Вероне, притом что смерть и несчастья, вершина моих достижений, должны были бы навечно разрушить эту мечту.

И вот я в Лугано, сижу поодаль от своих раздраженных и, увы, разругавшихся между собой фигляров и смотрю на противоположный берег озера – нашего, итальянского Черезио, – где лежит Ломбардия и мое будущее. Судя по моей позе и мрачной перемене в моих товарищах, вы, должно быть, подумали, что я несчастен и напуган, как жаба в пересыхающем болоте. Но хотя Вати, после шести недель скорби, честно пытался вдохнуть жизнь в наши затхлые пьесы (без особого, впрочем, успеха); хотя Абрахам, выдержав приличествующую паузу, продолжил жаловаться на тех, кто возражал против его главенства («Ну а как мы пойдем за призраком, Юстус?»); хотя все понимали, что наше братство трещит по швам, я чувствовал странный душевный подъем. Я мечтал о заказах, пусть даже и самых скромных: запечатлеть кабинет ученого или обессмертить – насколько позволят огонь и древоточцы – непоседливого отпрыска какого-нибудь испанского гранда.

Вчера мы устроили представление на главной площади Лугано (мне как единственному человеку, бегло говорящему по-итальянски, пришлось извиняться за нашу комедию, которая упала на лица зрителей, словно шмат сырого теста), и я увидел возможный путь своего побега. Я не знал этого человека; он не обращал на нас внимания, был занят уламыванием толстого луганского купца, демонстрируя ему внушительный размах своего кулака. Потом, когда мы отвесили свои робкие поклоны, я заметил его снова – он сидел в тени липы и ласкал кошель купца, словно проверяя, насколько тот полон. Это был небольшой колосс, бородатый, как Козимо, с копной рыжих волос. Он, как собака, наклонил голову набок, приподнял одну бровь, давая понять, что он видит, что я его вижу, и продолжил рассматривать песок у себя под ногами.

Несколько минут спустя наши пути случайно пересеклись. Я ковылял следом за остальными актерами, уходившими с места нашего позора, и в это мгновение из дверей ближайшего дома показался этот незнакомец, сжимавший рукоятку меча Он вскрикнул от удивления:

– Э, земляк, а куда подевались твои волосы?

Я уже отставал от своих и опасался отстать еще больше.

– Выпали, – ответил я. – От стыда.

– Вам еще повезло, что они вас не повесили. Ну, это же Швейцария. Откуда ты, синьор Купидон?

– На этот вопрос нет простого ответа.

– А, человек-загадка. Я сам из Бреры. Родился с вонью канала в ноздрях и криками барочников в ушах.

– Брера? Давненько я не слышал это название.

– Так ты все-таки миланец, – торжествующе сказал он. Если он собирался идти за мной, то пусть хоть понесет вещи, подумал я.

– Вы живете в Лугано, синьор?

– У меня паром на Черезио. Я перевозчик и купец.

– А что вы перевозите?

– Это зависит от клиента.

Я весь вспотел. Глянув вперед, я убедился, что мои товарищи отошли достаточно далеко и не смогут нас услышать.

– А сколько стоит перевезти маленького земляка в Ломбардию?

– Маленький земляк в бегах?

– Нет. Он… Я просто хочу домой. Перевезите меня через озеро, синьор, дальше я пойду сам.

Паромщик пожал плечами и назвал свою цену. Разочарование явственно отразилось у меня на лице, и он наградил меня тем же взглядом, какой бросал на кошель с деньгами. Потом он улыбнулся и шлепнул себя по великанским бедрам.

– Я отправляюсь завтра. Груз уже на борту. Переправлю тебя задаром. Расстояние небольшое, да и ты вроде судно не потопишь. – Я, бросился благодарить его, пожалуй, слишком бурно; он отнял руку от моих губ. – Ну хорошо, хорошо. Не могу же я позволить тебе и дальше огорчать местных жителей. В конце концов, они все – мои должники.

И вот, как я уже говорил, ваш рассказчик сидит поодаль от своих товарищей, которые спасли меня в горах и научили, как выжить на пустом месте, которые дрались за меня, как за своего, и которых я теперь должен буду оставить. Мне сводило кишки от надежды и отчаяния: надежды снова увидеть страну моей юности, отчаяния навсегда распрощаться с родными лицами. Я рылся в закутках памяти в поисках подходящих прощальных слов, но находил лишь высокопарную ложь в оправдание своего предательства. Не знаю, было ли это предательством, ведь, оставшись, я был бы вынужден принять чью-то сторону, выбирая между кротким отцом и своим огнедышащим кузеном? Лучше сбежать, чтобы не отягощать совесть выбором.

Вати спал, привалившись к дорожной сумке, его шея согнулась под прямым углом к телу, словно он пытался рассмотреть перед своей рубашки. Рядом с ним его сын Ульрих заплетал косички маленькой Митци, Сара нежно напевала и кормила младшую протертым яблоком. Абрахам и Якоб сидели на лугу, очищая резцы от ясеневых стружек. Каждый раз, как из древесного вороха появлялся очередной нож, Абрахам радостно улыбался. Может, сказать ему? Он должен понять меня – с его цыганской кровью, с его печалью изгнания. Да, только Абрахам поймет и оправдает мой поступок перед остальными.

Еще не поднявшись на ноги, я услышал – мы все услышали – какую-то суматоху в оливковой роще на вершине холма. Мы с тревогой повернулись к источнику воплей: истошного крика, исполненного страдания. Из рощи выскочила Фрида с залитым слезами лицом. Все встали, чтобы ее утешить, но она прошла мимо. Я успел заметить багровый след на правой щеке и кровоточащую скулу. Штеффи протиснулась между нами и поймала Фриду за руку. Несмотря на все мольбы, сестры не остановились.

– Штеффи! Фрида, дорогая!

Вати проснулся и вскочил на ноги. Он в замешательстве ухватил сына за руку. На холме появился творец скандала. Иоганн, старинный поклонник Фриды, подошел к брату и Абрахаму. Кипя от ярости и стыда, он принялся жаловаться и объяснять – я слышал слова «шлюха» и «потаскуха» с различными вариациями. Иоганн смотрел куда-то за озеро невидящими глазами, безотчетно прикрывая рукой костяшки пальцев другой руки, со следами крови.

Вати и Ульрих выбежали на луг, требуя объяснений. Во всей этой кутерьме и беспорядке где мне было найти сочувственного слушателя? Моя рука потянулась к старой седельной сумке; в ней лежало все мое земное имущество – потрепанный «Тезаурус».

– Это не она тебя предала, – услышал я голос Ульриха. – Это ты совершил с ней ужасное! И тебе нет прощения!

Иоганн скорчился за Абрахамом, который в одной руке держал очищенную от коры ясеневую палку, а в другой – тесак. Раскол стал явным, наша труппа разваливалась на глазах. Вати и Абрахам смотрели друг другу в глаза, как олени-самцы перед решающим столкновением.

– У нее была кровь? – спросила меня Сара. Я закинул седельную сумку на плечо и неохотно кивнул. – Они все разрушат, – в отчаянии проговорила она.

Теперь Вати и Ульрих спускались к нам. (Иоганн упал на колени и зарыдал, его брат и Абрахам склонились над ним и принялись утешать.) Ульрих успокоил своих напуганных дочерей, а Вати схватил Сару за руку и поднял ее на ноги.

– Я все объясню, – сказал он. – Он хотел, чтобы она с ним возлегла, а она отказалась, и тогда он ее избил.

Вати и Сара побежали следом за сестрами.

– Я пойду с вами, – сказал я.

– Нет, – отрезал Вати.

– Может быть, я пригожусь.

– Не ходи с нами.

Не обращая внимания на запрет, я взбежал вверх по склону и поцеловал маленькую Митци в щеку. Они негодующе отмахнулась от меня.

– Прощай, Ульрих.

Ульрих рассеянно кивнул, наблюдая за отцом и женой. Я помахал (сглотнув комок в горле) Абрахаму, моему устрашающему учителю, и братьям, с которыми за все шестнадцать месяцев я обменялся от силы парой слов, не считая приветствий.

– Мне надо идти, – крикнул я. – Да пребудет с вами Господь!

Абрахам, решив, что я пытаюсь изобразить из себя примирителя, лишь отмахнулся.

Теперь я скакал вниз по склону – грудь болела и горела огнем, ветер свистел в ушах и выдавливал слезы из глаз. Не знаю, может, это от пыльцы воздух сделался таким едким, что я стал задыхаться, и кашлять, и тереть лицо, чтобы облегчить жжение? Когда я добрался до пристани, часы на соборе как раз отбивали назначенный час. Паромщика не было видно, но его напарник узнал задыхающегося гнома и замахал мне руками. Я помахал в ответ… и не смог сделать ни шага, потому что чья-то тяжелая рука легла мне на плечо и удержала на месте.

– Конрад!

Он тяжело дышал, его глаза вылезли из орбит, грязные волосы стояли торчком, а на губах пузырилась пена.

– Не иди, – сказал он. – Не иди.

– Конрад, так надо.

– О нет! Нет!

– У меня есть цель. Ты понимаешь это слово? У меня своя цель, у тебя – своя… Мне нужно домой.

Конрад покачал головой и показал куда-то на север от нашей рассыпавшейся компании; он изобразил лук, стрелу и передразнил мои ужимки на сцене. – У Абрахама есть дар говорить слова, – сказал я, пытаясь удержать нетерпеливого перевозчика. – Я вам не нужен.

– Кто, кто, – кудахтал Конрад. – Кто говорит тальянски?

Об этом я не подумал и теперь злился на кретина, затронувшего эту тему.

– Вы можете повернуть обратно на север, где говорят по-немецки.

– Зима, – запротестовал Конрад, топая ногой от такой вопиющей несправедливости, которую он не мог выразить словами.

– Я ужасно читаю прологи, – умоляюще проговорил я. – Не так хорошо, как Мутти. Без меня вам будет лучше.

Лицо Конрада исказилось страшной гримасой. Протяжный крик – наполовину мычание, наполовину мяуканье – вырвался из его чудовищного зоба. К моему несказанному ужасу, он схватил меня за уши и прижал мое лицо к своему животу. Мне показалось, что он бормочет:

– Лети, лети. Найди лечить Конрада.

– Я не могу тебя вылечить, – сказал я, когда он меня наконец отпустил. – Я не могу помочь тебе, Конрад. Дорогой мой друг, я не знаю никаких королей, но даже если бы знал… – Я успел удержать неприятные слова. – Держись поближе к Вати, Саре и Ульриху. Они – семья. Они тебя не бросят.

– Ты, – сказал Конрад. – Ты меня бросил.

Он отступил назад. На его грустном лице я прочел отчуждение и едва не бросился умолять его вернуться обратно.

– Передай всем! – крикнул я ему вслед. – Передай им, что мне очень жаль!

Конрад, шатаясь, забрел в журчащий ручеек, потом исправился и побрел по крутой улочке. Паромщик, исчерпав терпение, тоже повернулся ко мне спиной, и я был благодарен, что мне пришлось его нагонять: это дало мне возможность убежать от друзей.

На Корсия дей Серви моя шея буквально разламывалась, угрожая сбросить унылую голову в пыль. Боль зародилась в ногах. Не представляю почему там, ведь деревянный лоток, набитый книжками, висел у меня на плечах. Впрочем, не важно, откуда началась боль, результат был один: мои ягодичные мускулы расталкивали этот яд по всему телу, вниз – к ногам, вверх – в поясницу и дальше, в спину, откуда боль перебиралась в самое сосредоточие моих бед, то есть в плечи, и вгрызалась в сухожилия шеи, как крысы – в веревочный жгут. Все мое тело, поверьте, превращалось в сплошной мятеж разгневанных органов, восстававших против моей воли – которая на самом деле была не моей, а переданной через посредника волей Рокка Менджоне: издателя стихов и нравоучительной прозы, сводника, испанского шпиона, который, сам об этом не зная, был к тому же и работодателем, и хозяином вашего престарелого рассказчика.

Полгода я занимался тем, что таскал свой лоток от Соборной площади (там, где полузабытый прежний «я» встретил великодушного Арчимбольдо) по крикливой и драчливой Корсия дей Серви и обратно, пока (очень надеясь, что меня не видит никто из шпионов Рокка Менджоне) я не располагался передохнуть в тени Собора. В этом странном Милане, с его чудными одеяниями и обычаями, с его ордами мошенников, никто не интересовался каким-то разносчиком книжек. Мне приходилось выкрикивать свои шесть слов, пока я не срывал голос и не начинал шипеть, как ящерица; только моя необычная фигура и невероятная ширина лотка привлекали редкого ухмыляющегося покупателя. Я не обижался на издевки. Мало того что я получал с этого пусть и жалкий, но все же доход, моя ноша тоже легчала. Каждое утро я заново загружался хрустящей, только что из-под пресса, бумагой (книги предварительно пересчитывались, чтобы я не соблазнился выкинуть несколько штук) и возобновлял свое болезненное блуждание, словно некий подручный Сизифа.

Вы, может быть, удивитесь, как дошел я до жизни такой, притом что при всей моей беспринципности мое бегство в Ломбардию началось с удачной встречи? На беспокойном озере здоровенный паромщик рассказал мне о своей юности, когда он водил баржи по каналу Мартесано. Там все еще работал его родственник, некий Агостино, адрес которого он записал мне в «Тезаурус», и, вырвав оттуда страницу (как бы и не заметив моего неудовольствия из-за порчи моего единственного достояния), написал родственнику письмо и запечатал его сургучом, чтобы не испытывать мою честность. Я сошел с парома на ломбардском берегу, ликуя от прикосновения к родной земле и еще от того, что уже обеспечил себе знакомства в Милане. Этот Агостино, конечно, окажется прощелыгой и грубияном, но он хотя бы приютит меня на первое время, пока я не освоюсь в городе. Моя вера в благородство незнакомцев, разбуженная фиглярами, разгорелась еще сильнее, когда капитан дал мне немного денег на дорогу.

Через два дня, на Корса-Ориентале, мне помогли вылезти из теплого мягкого нутра кибитки торговца шелком. Я стоял перед церковью Сан-Бабила, в нескольких десятках шагов от виллы Джана Бонконвенто, слушал пронзительные колокола и пытался решить, идти мне дальше или нет. Рассудив, что не надо – памятуя изречение Гераклита о реках, – я отправился в город, который меня не узнавал.

Агостино подозрительно косился на меня, пока я не вручил ему письмо и он не узнал печать. Потом он обнял меня, как брата, поделился свой жидкой кашей и уложил спать. Утром он представил меня доверенному помощнику своего работодателя. Рокка Менджоне (как уверял этот скользкий мерзавец) был филантропическим Крезом, заботливым отцом для жителей района Брера. Господи, квохтал он, какой я малорослый. Как легко мне скрываться в толпе, даже, может быть, притворяясь ребенком, невиннейшим из человеков, которых так ценит Спаситель. Эти чуткие пальцы смогут обследовать все потаенные закутки людских одеяний, пока владелец костюма – к примеру – пялится на уличную процессию или разглядывает Деву Марию, которую толпа верующих несет по улице. Читатель, меня оскорбили подобные предложения. Я что, должен был стать карманником?! Агостино присел недалеко от колонны, поглядывая по сторонам в поисках соперников и кусая мундштук своей потухшей трубки. Я с горечью призадумался над своей легковерностью. Сколько еще бедствий и приключений, несмотря на преклонный возраст, я мог бы пережить, заполнив целые главы, создав галереи злодеев и простаков, глупцов и интриганов?! Однако я не собирался повторять позорных ошибок юности. Да, большую часть жизни я прожил бесчестно, но я не хочу умереть с позором. Так что я был вынужден разочаровать синьора Менджоне и его помощника; Агостино, дрожащий от ужаса, не смог меня переубедить.

А чего я надеялся достичь в Милане – один, без друзей? Несмотря на злобные угрозы помощника, я не думаю, что он (не говоря уже о его недосягаемом, почти божественном работодателе) прилагал усилия, чтобы расстроить мои дела. Печальная правда была такова: этот город во мне не нуждался. Невзирая на впечатляющую могилу в Сан Пьетро делла Винья (где я пролил скупую слезу), мой благословенный учитель Арчимбольдо был напрочь забыт. Его дом, который я нашел, порядочно поплутав по улицам, занял какой-то чиновник габсбургского правительства. Беззвучно кричавшего стража, так поразившего мое воображение, сорвали с двери – возможно, я был последним в мире человеком, который знал происхождение оставленного им еле заметного овального следа. Мертвые не могли мне помочь. Милан воспарил на крыльях новой веры, служители которой были мне незнакомы: недавно скончавшийся прославленный Караваджо, ломбардцы, чьи имена (Черано? Морадзоне?) не сохранились в моей памяти, фламандский католик, более известный как Рубенс. Мои строгие северные мастера не могли угодить пышным вкусам Контр-Реформации. Как и моего отца, меня лишила заказов новая и, по существу, всемогущая Академия искусств. Я встречался с некоторым светилами оттуда, но они лишь посмеялись надо мной. Разве сам основатель, кардинал Борромео, не в курсе, что мои работы представлены на всеобщее обозрение в его палаццо? Академики расхохотались. Неужели, спрашивали они, я нагадил и в кардинальском дворе?

– «Мария Магдалина»! – возмущенно выкрикнул я. – Приобретена его преосвященством Федерико Борромео. Или «Страшный Суд» в Сан-Сепульхро в… э… Бергамо, кажется.

– Кажется?

– Пойдите и посмотрите, если не верите мне на слово. Только пустите туда и меня тоже, я покажу, как писал их.

– Кардинал не допускает к себе мошенников, – сказал один из художников. – И я знаю, что ты лжешь, потому что «Мария Магдалина» – хоть это и не самая лучшая из его работ – написана Джаном Бонконвенто.

– Да! Я был… – Прошло уже тридцать лет, и теперь его смерть уже вряд ли была темой для пересудов. – Я был его другом и поклонником. Вместе с ним я работал над некоторыми картинами.

– Не верю. Ты – обманщик.

Это был окончательный приговор. После этого любопытные ученики затащили меня в таверну и попросили что-нибудь нарисовать, но пальцы меня не слушались. Уголь гарцевал на бумаге; моя полузабытая Магдалина была похожа на евнуха в парике с мешками жира вместо грудей; ее набожная мольба не предполагала ничего более вдохновенного, чем вульгарное облегчение от пущенных ветров.

– Я могу сделать лучше, правда, я умею, – сказал я. – Просто давно не практиковался.

Студенты Академии безжалостно высмеяли меня и бросили в награду мелкую монетку.

На следующий день, украв на всякий случай чью-то шапку, я вернулся к Агостино и принялся умолять дать мне еще один шанс. Человек Рокка Менджоне явился со скучным видом, а Агостино улыбался, видя, как я сгибаюсь под тяжестью поклажи.

Так вот, ставший вдвое короче под весом лотка, с лицом наподобие печальной луны над его безбрежной равниной, я карабкался по Корсия дей Серви. Собственные мучения напомнили мне неудачливого шарлатана, который набросился на меня в пражском Старом Граде. Мой бред оживил Джеронимо Скотта (чьи кости, должно быть, уже давно украшали дно какой-нибудь богемской канавы). Завернутый во влажные ошметки своего красноречия, он встретил меня как родственную душу, словно его коробка с подкрашенной водичкой была сестрой моего лотка с нечитаемой прозой. «Брат шарлатан – ты, потерявший экипаж и двух лошадей с плюмажами, на которых потом гарцевали солдаты у моста, – скажи, эта боль в шее и плечах, эта вонь прогорклого сыра, исходящая от моего тела, – все это заслуженное наказание для обманщика?» Часто, измученный ежедневной епитимьей, я начинал бредить от боли. Я уходил с назначенного маршрута и принимался искать потерянное детство. Как будто я ожидал встретить своего двойника, другого Томмазо Грилли, хвастающего своим богатством, покупающего гравюры у одного из моих конкурентов или приказывающего слуге купить вот этого фазана, вон ту форель. Милан заполонили обманщики; а те призраки, что заставляли мое сердце замирать на каждом повороте, – должно быть, я сам их придумал? Неужели это Пьеро стоит у двери и гладит мурлычущую кошку? А попрошайка, который нянчит в канаве свою культю-кормилицу, неужели это Моска? Как-то раз, после тройного повешения на пьяцца делла Ветра, я погнался за красавцем негром, пробиравшимся сквозь толпу. На Ларго-Кароббио его обнял какой-то толстяк, который присоединился к объекту моего интереса, поглаживая бедро спутника нервной рукой. Я проследил за парочкой до самого Собора, пока не убедился, что Каспар Бреннер живет в другом месте, если живет вообще, потому что он совершенно не походил на этого улыбчивого содержанта.

В конце концов люди Рокка Менджоне все-таки обнаружили меня вдалеке от выделенного пятачка. Я был добродушно наказан и провел ночь с большим неудобством, прикусив язык, чтобы не будить соседа своими стонами, в горестных размышлениях о своем положении. Решение было найдено еще до первых петухов. Конечно, Джованни! Мой прежний товарищ, который женился и поселился недалеко от Флоренции. Мое возвращение домой было еще неполным. Улицы, которые мне снились, холмы, по которым я бродил в своих воспоминаниях, лежали на юге. Полдень я встретил уже в пути, подгоняемый надеждой о тосканском пристанище.

– Она живет с родителями Паоло, в Сеттиньяно, на холмах у Фиесоле…

Слова Джованни вели меня, как Вифлеемская звезда – волхвов. Я шел с севера по болонской дороге и обогнул свой родной город, не решившись войти в него из-за бедствий, перенесенных в Милане. Выбравшись из того Ада с изуродованными плечами, разве мог я надеяться на более щадящее чистилище в этих холмах? В Лапо я упросил торговца вином подвезти меня на телеге, в которой я трясся, весь липкий от засохшего вина, до Фиесоле (где, воняя, как деревенский пьянчуга, я прождал два часа, пока крепкие парни не разгрузят поклажу) и дальше на восток, по винчильятской дороге, к Монтебени и, собственно, до места назначения. Понимая, что мой помятый, расхристанный вид вкупе с ядреным духом пропахшей вином одежды не вызовут у местных жителей ничего, кроме ужаса, я прикорнул под зонтичной сосной и тотчас уснул.

На следующий день, утыканный иголками, аки дикобраз, я отправился на поиски. Первые люди, встреченные на дороге, вряд ли могли бы учуять мой запах. Торговец рыбой и его жена, сверкающие чешуей, хмурились, обдумывая мои вопросы. Я знал только имена девушки и ее молодого мужа; о ее отце, не жившем в деревне, они даже и не слыхали. Уж не о вдове ли Скарби и ее дочери идет речь – разве это ее дочь? – не важно, беременная девушка, отец ребенка ушел на войну, так? Я изобразил крайнюю благодарность, поклонился им до земли (втайне надеясь получить кусок копченой трески) и побрел, как был с пустым желудком, в указанном направлении, пока не добрался до края деревни.

Там стоял – стоит – одноэтажный домик, почти хибара, которая видала лучшие дни, с пробковым дубом, росшим так близко от стены, что он казался ее продолжением, с миртом, можжевельником и навесом из жимолости над дверью. Внизу террасами раскинулся сад с грядками бобов, капусты и душистых трав, разделенных древними оливами, согбенными и перекрученными, как вакханки, в экстазе превратившиеся в деревья, с руками-ветвями, все еще вцепившимися в волосы-листья. Бородатая коза оперлась на ствол оливы и тянулась к листьям. Всполошившиеся куры известили обитателей домика о моем приближении, и те открыли дверь прежде, чем я успел постучать.

Даже сейчас, когда я описываю произошедшее, на том же самом месте, мне с трудом верится в подобную доброту. Вдова Скарби собиралась прогнать эту оборванную ворону (в моем лице) со своей земли, но ее невестка встала на мою защиту. Я увидел милое девичье лицо, немного бледное, с россыпью веснушек на скулах, унаследованных, без сомнения, от отца, которые очаровательно сочетались с распущенными черными волосами. К своему несказанному облегчению, я рассматривал все это без намека на вожделение.

Услышав мое имя, Тереза зачарованно уставилась на меня.

– Вы Томмазо Грилли? Папин друг детства?

– Он самый, мадам.

Сами понимаете, что особых доказательств этого утверждения не понадобилось. Тереза сразу спросила меня, нет ли каких вестей о ее отце и муже. Мне ничто не мешало изложить приукрашенный вариант нашей встречи двухгодичной давности, но что-то в выражении ее лица отбило у меня желание хитрить, и я честно признался, что новостей нет. Хотя я и явился к ним как попрошайка, а не посланник, меня пригласили – и с большой теплотой – в дом.

Жилище у них тесное, кухня и гостиная объединены, там же, у очага, среди домашнего скарба – кастрюль, сковород и ножей, висящих окороков и пучков чабреца, – женщины спят ночью. В южном конце дома находится комната Паоло, которую он когда-то делил с братьями и куда поселили меня, несмотря на все мои (притворные) протесты. Тереза хотела быть гостеприимной с другом ее отца.

– Он часто о вас рассказывал, синьор Грилли. Он высоко ценит ваше мужество и стойкость и в свой последний приезд… в свой последний приезд, полгода назад, он рассказал, с какой радостью встретился с вами в… э-э-э…

– Фельсенгрюнде.

– Так что мне теперь кажется, будто я вас знаю всю жизнь.

– Ну, если не меня, синьора, то мою более молодую тень. Я узнал, что Джованни и Паоло после короткого отпуска

вернулись в Германию. Когда вдова принялась петь дифирамбы своему сыну, я заметил, как Тереза сложила руки на своем выпуклом животике, словно она упрятала туда мужа; в каком-то смысле так оно и было. Потом, уступая настойчивости хозяек, я поведал им свою историю про встречу в Фельсенгрюнде – которая перешла потом в пересказ всей моей жизни (с некоторыми купюрами). Я не решился открыть им, какой кровавой работой заняты их сын или муж. Пыл в глазах старухи и напряженное внимание Терезы побудили меня прибегнуть к иносказанию и обтекаемым заявлениям.

– Они служат в лучшей и благороднейшей из всех европейских армий, – солгал я. – Я уверен, что они – надежда Истинной Церкви.

Услышав это, женщины, кажется, расслабились, и, чтобы не углубляться во вранье, я спросил про историю их семьи.

Синьора Скарби рассказала, как Паоло и другие ее сыновья (упокой, Господи, их души) вместе с покойным мужем работали на каменоломнях в Винчильятте. Когда отец Терезы, недавно приехавший в Милан, поселился в Борго ди Корбиньяно, он занялся тем же тяжелым ремеслом.

– Мой муж и Джованни подружились. Мне приятно думать, что Паоло и Тереза родились, чтобы связать наши семьи.

Но вскоре жизнь в Сеттиньяно стала слишком тяжелой. Во Флоренции строили очень мало; ее величие застыло, многие видные горожане умерли или впали в нужду. Вышедший из призывного возраста отец Терезы все еще оставался крепким и бесстрашным. Это он принял решение пойти в наемники и – после смерти синьора Скарби – взял Паоло с собой в Милан, сражаться за Истинную Религию. Конечно, женщины переживали отлучку мужчин; но жизнь в холмах стала приемлемой, и только за счет присылаемых ими денег. Скромность в Сеттиньяно не была маской нужды. У стены дома росли мята, эстрагон и чеснок, я питался каперсами, оливками и приличными кусками мяса, купленными на рынке. Скромный обед для Грилли-придворного был королевским пиршеством для Грилли-бродяги, и считанные недели спустя я заметно раздобрел на супах, козьем сыре и булках, а на свой день рождения даже насладился глинтвейном.

– Мои отец и муж щедры без меры, – улыбнулась Тереза.

Я старался не думать, какая часть их щедрости была оплачена Фельсенгрюнде, потому что наслаждался этим сравнительным изобилием вплоть до нескольких последних недель, когда самый запах мяса стал приводить меня в ужас.

Вторую ночь в Сеттиньяно я утопал в мягком матрасе Паоло и благодарил Господа за такую доброту.

– Останьтесь здесь, с нами, – сказала Тереза, – как пожелал бы того мой отец.

Позже, когда их малорослый гость по всем признакам уже спал, молодая женщина снова встала на мою защиту. Вдова не хотела жить под одной крышей с каким-то странным, чужим мужчиной. Кишечные черти пронзали мне брюхо (О нет, меня выгонят!), пока Тереза, понизив голос, не поставила под сомнение мою принадлежность к мужскому полу, превратив в безобидное существо. После этого синьора уступила уговорам невестки, а я провалился в сон без сновидений.


* * *

Долину реки Менсола давно освоили каменотесы. В каменоломнях Майано с земли срезали ее серо-голубую плоть, pietra serena – словно муравьи медленно пожирали гигантский окорок. Именно здесь и чуть севернее, в Винчильятте, наши предки вытесали большую часть Флоренции. Если бы с неба на город вдруг обрушился гигантский кулак, обломки заполнили бы дыры в этих холмах, и мир вернулся бы к безлюдной невинности. Ближе к дому, в этой деревне, я вспомнил рассказ Вазари о том, что Микеланджело отдали кормилице – его собственной Смеральдине, – и его убаюкивал мерный стук кирок каменотесов. В Сеттиньяно молодой мастер впервые услышал крик статуй, заключенных в камне, и посвятил свою жизнь их освобождению. Здесь с каждой улочкой, с каждым кипарисом были связаны возвышенные имена художников и ваятелей: Дезидерио де Сеттиньяно, Антонио и Бернардо Росселино и мой предшественник с похожим именем Бартоломео Бимби.

Но я более не принадлежал к тому миру. Теперь, чтобы отрабатывать еду и кров, я помогал пропалывать огород, присматривал за корзинами синьоры Скарби, рыхлил сухую землю и поливал ее из бочки с дождевой водой. Иногда, помогая Терезе, я ходил вместе с ней к фонтану на деревенской площади, где меня в равной степени приветствовали и осмеивали, называя «синьором Грилли – художником». В прачечной (так далеко от жарких воспоминаний о канале Мартесано) я был единственным мужчиной, катавшим мокрое белье, пока Тереза, охая, держалась за поясницу, а стиравшая рядом со мной вдова корила меня за медлительность.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю