Текст книги "Чудеса и диковины"
Автор книги: Грегори Норминтон
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Летним вечером у Цюрихского озера я сам наблюдал нашу Кассандру в трансе. Я уже спал в уголке коровьего загона, но Абрахам меня разбудил. Я увидел Штеффи: ее подперли снопом, как тряпичную куклу. Над ней хлопотала Фрида, а братья держали ее трясущиеся руки. Лицо девушки было мертвенно-бледным, над верхней губой блестели бисеринки пота. Казалось, что ее лихорадит.
– Где огонь? – услышал я бормотание. – Что горит? – Она говорила, словно читая слова, выписанные в тумане горящими буквами. – Я вижу огромных птиц над городами… Их крылья черны и неподвижны. Небо объято их пламенем. Я вижу, как горит Дрезден… словно лев с пламенеющей гривой… Люди ныряют в кипящие фонтаны. – Потом она судорожно вздохнула, выпав из пророческого транса, и погрузилась в глубокий сон.
– Это дракон, – сказал Абрахам, когда мы вышли на свежий воздух.
– Кто, Мутти?
– Дракон, приятель. В сердцах людей. Он может спать много веков. А теперь он проснулся и поднимает голову в Христианском мире.
– Ты же не думаешь, что она пророчествует?
– А ты не думаешь, что это… все это, – он сердито ткнул в небеса, – когда-нибудь превратится в прах?
Нет, я так не думал. Я ответил, что все меняется, но мир продолжает существовать. И будет существовать как минимум до тех пор, пока любовь способна гасить огонь. Абрахам скривился и потянул себя за кольцо в носу. ^
– Я разбираюсь в огне, Томас. Я знаю, что такое пламя.
И все же в них была любовь. Мутти и Вати стали приемными родителями для обширной семьи. «Разве мы не братья и сестры во Христе?» Вати приглашал своих детей к молитве, но меня беспокоила их предполагаемая близость с дружественным Богом, который мог бы – услышав соответствующую молитву – подарить теплую куртку или подлечить распухшую десну. Я признаю, что мое чувство смущения было достаточно странным, ведь я сам познал Бога не больше свиньи в хлеву, хотя и обладал, по уверениям священников, бессмертной душой. Внутри, как болезнь, набухающая в кишках, созревало желание исповедоваться; но нашего брата в церквях не особенно ждали, вне зависимости оттого, какое там было причастие – чудодейственное или метафорическое. Слишком много времени мы проводили в дороге, заучивая роли и починяя костюмы. А с Вати мы не были настолько близки, чтобы я мог с ним делиться своими духовными терзаниями. Среди акробатов существовала негласная договоренность, что теологических дискуссий следует избегать. Может, по этой причине – ради мира, который открыто провозгласили приверженцы Реформации и католики, – бродяги нашли убежище в Швейцарии? Они искали духовного покоя, идущего от телесной свободы. И только я, не доверяя своим товарищам и сомневаясь в их ко мне расположении, пребывал на краю отчаяния.
* * *
Когда мы выступали в Бруннене, что на восточном берегу Вирвальдштеттерзее, вышло так, что я непреднамеренно испытал верность своих друзей. Россказни Мутти и волшебство Ульриха обеспечили нам внимание публики, а огненный кашель Абрахама растопил ледяной прием. Я, как всегда, изображал херувима и как раз собирался влюбить Пульчинеллу в напыщенного доктора, когда лодочник из толпы выкрикнул непристойность насчет моих, как он выразился, «доек». (День был холодный, что поделаешь.) По гоготу окружавших его пьяных остолопов я вычислил обидчика – плотного белобрысого юнца, веснушчатого сверх меры, с узкими наглыми глазами и пеньками угольно-черных зубов. Недолго думая, я натянул тетиву и выстрелил. Затупленная стрелка попала лодочнику в макушку, и он с воплем рухнул на руки своего товарища.
– Дамы и господа, посмотрите на эту сократову любовь. Когда парень слишком уродлив и женщины его не любят, приходится искать утешения среди своих. – Зрители зашлись в хохоте, разглядывая негодяя. – Смотрите, это любовь с первого взгляда! Поцелуй его, Гюнтер! Чмоки-чмок!
Спутник лодочника помог ему подняться на ноги и тут же отпрянул от него, как от прокаженного.
– Я тебе еще покажу, чертов гном, – каркнул мой обидчик в бессильной ярости: на сцене я был неуязвим.
– Заметьте, дамы и господа, какое самообладание. Фу-у! Хорошо, что Любовь слепа.
Представление было скомкано, мы быстро раскланялись, а за кулисами меня встретили шутливое подмигивание, глоток вина и мрачное неодобрение Мутти.
– Глупый поступок, – сказала она. – Не надо было этого делать.
– Да он уже, наверное, смеется над этим забавным случаем в таверне с друзьями.
– Бруннен – его территория. А ты его унизил.
Когда прошел первый восторг отмщения, я и сам понял, какую опасность накликал на себя. Я был как брошенный любовник, созерцающий ошметки своей страсти; но меня обуяло негодование.
– А что, только вам можно издеваться? Вы задираете домохозяек и старых распутников…
– Домохозяйки и распутники не носят ножей.
Ко мне на помощь пришел Абрахам, всегда готовый перечить Мутти.
– Оставь его, – сказал он, в шутку зажав мою голову у себя под мышкой, где я разрыдался, как человек, чистящий лук. – Эта стрела защитила честь всей нашей труппы. И вызвала драгоценный смех публики.
– Все равно ему надо держаться настороже, пока мы в Бруннене.
Собрав декорации, мы вернулись на свою стоянку – портовый пакгауз на причале, окруженный баржами. Лодочник и его компания, должно быть, проследили за, нами и дождались, согреваясь бутылками тичинского вина, пока я не отделился от своих. Злость сделала их терпеливыми; только около часа ночи, когда луна в ночном озере уже таяла, как мыло, я выбрался из кучи своих храпящих собратьев и направился клипе облегчиться.
Внезапно они налетели на меня: оскорбленный лодочник с предполагаемым благоверным, громадным Полифемом, и сальным юнцом, которого шатало от выпитого вина.
– Помнишь меня, чертов гном?
Я заметил, как распух его гульфик, и меня затошнило. Плюс к тому я случайно, от страха, обмочил лодочнику лодыжку, что, разумеется, не сделало его добрее.
– Помогите! – мявкнул я, прижатый к мокрой липе разодранным ухом. Юнец захихикал и поставил ногу мне на ребра.
– Сейчас я тебе покажу такую греблю, – прорычал мой противник, – что даже рыбе будет противно к тебе прикасаться. Держи его, Арнольд.
Я с ужасом осознал, что клапан моих подштанников расстегнут.
– Пожалуйста, не надо! Я старый человек! – Но они не знали жалости; мне заткнули рот и бросили Арнольду на колени. – Нет! Нет!
Наши голоса, должно быть, отнесло ветром, потому что этому головорезу не удалось осквернить мою плоть своей яростью. Я услышал глухой стук, похожий на падение ветки, и короткий стон. Я освободился и, перевернувшись, увидел Абрахама – голого по пояс и красного, как сатана, – который держал лодочника между молотом своего кулака и наковальней колена. Арнольд с удивлением потер ослепший глаз, пришел в себя и ударил Абрахама по почкам, после чего ему на плечи, как кошка, запрыгнул Ульрих. Арнольд попятился и попытался сбросить непрошеного наездника, но Ульрих запихнул ему в нос два пальца. Пьяный юнец, наш третий противник, поспешил смыться. Я думал, что навсегда. Но он быстро вернулся с железной цепью, размахнулся, по-прежнему глупо хихикая, и хлестнул Ульриха по плечу, при этом попав его скакуну в лицо. Цепь гудела и извивалась, как змея, в лунном свете. Абрахам прекратил дубасить голову лодочника и попытался ее поймать. Цепь накрутилась на его руку – он выдернул ее из пальцев юнца и зашвырнул далеко в озеро. Бой сделался ожесточеннее: местных подогревали вино и злоба, Абрахам и Ульрих дрались за свою жизнь. Окровавленный главарь, с опухшими, как фиги, глазами и раздавленным носом, вытащил нож и принялся вслепую размахивать им, ориентируясь на звуки борьбы. Абрахам всадил в его бицепс свои драконьи зубы, и окрестности озера огласились воплями. Я должен был бы им помочь, но, признаюсь, меня сковал ужас. Только когда в битву вступил Конрад – он блеял, как ягненок и тряс своей бородкой, – я набрался смелости и вмешался. Чувствуя, что чаша весов склоняется в нашу сторону, я воспользовался своим телосложением и врезал лодочнику в самое больное место, так сказать, между ветрами и водой.
Драка утихла. Победители, Абрахам и Ульрих, отпустили своих противников и позволили им уйти. Мы втроем едва оттащили Конрада от лодочника.
– Хватит, хватит, – уговаривал его Ульрих, и Конрад, увешанный слюнями, завертелся волчком, как танцор, и повалился на гравий. Мы наблюдали, как злодей выползает из его объятий и изрыгает на землю обильный ужин. На меня навалилась усталость. Мне было его почти жалко – столько ран придется зализывать. Абрахам присел на корточки и мягко заговорил с лодочником, как генерал на поле боя обращается к пленному; убедившись, что жизнь лодочника вне опасности, мой друг обнял нас окровавленными руками.
– Пошли, – сказал он. – Друзья его заберут. Остальные актеры проснулись от шума и собирались
идти на поиски, Мутти и остальные женщины собирали вещи, чтобы при необходимости быстро сняться с места. Сара закричала при виде ран Ульриха; остальные бросились ко мне, Абрахаму и Конраду, пытавшемуся пантомимой изобразить наши приключения. Абрахаму волей-неволей пришлось рассказать о случившемся; его рассказ был встречен яростным негодованием и чем-то вроде племенной гордости. Мне аплодировали и хлопали по плечам, как верную собаку – нет, не собаку, товарища, – и только Мутти сердито хмурилась.
– Ну что, ты доволен? – спросила она.
– Простите?
– Ты доволен этим свидетельством верности? Когда кому-то из наших грозит опасность, мы будем драться за его жизнь. Ты в этом сомневался?
Абрахам почуял несправедливость там, где ее не было.
– Женщина, это затеял не он. Они хотели его изнасиловать.
– А кто сказал, что они не вернутся с ночным дозором, чтобы отомстить? Тот парень, конечно, скотина, но он здешний. А мы для властей – разбойники и бродяги. Надо немедленно уходить. Прямо сейчас.
– Прости, Мутти. Я виноват.
– Ты ни в чем не виноват, – сердито сказал Абрахам.
Потом все занялись своими тюками, столбами и знаменами, плакатами и едой, детьми и зобами. Я собирал реквизит, включая свой злосчастный колчан, с которого все началось, и наш скудный запас хлеба и пива. Еще одна рука, в последний уже раз, потрепала меня по голове и быстро отдернулась. Я оглянулся и по нарочито независимому виду Мутти догадался, что это была она.
* * *
Грядущие неприятности выбрали провозвестником мою голову. Хотя Швейцария наслаждалась сочной зеленью июля, у меня в крови поселилась осень, мои ноги покрылись черной проволокой вен, а кудри на голове, которыми я заслуженно гордился, начали выпадать клочьями. Я все время щупал и приглаживал волосы, содрогаясь от отвращения. Никто из фигляров не комментировал мое облысение, кроме Абрахама, который посоветовал собирать волосы для растопки. Дородный Нарцисс, я рассматривал свое отражение в горных озерцах и жалостливо вздыхал, пытаясь удержать на месте редкие волоски. Через неделю все кончилось, и моя голова обрела идеальную форму, при виде которой любая наседка сошла бы с ума от счастья.
– Ладно, пусть это будет посвящением, – сказал я своему водяному двойнику, – моему покойному другу.
К тому времени, как мы достигли городка Андерматт в сердце массива Сен-Готтар, я был лыс, как булыжник, – и играл Купидона в отвратном парике. К тому времени мы уже очень долго не заезжали в города, и оказалось, что Мутти тоже страдает неведомой хворью. Она показала нам сыпь на глотке, как будто, выставив ее напоказ, она сможет избавиться от этого наваждения. Ее характер заметно ухудшился: любая гримаса или кашель вызывали раздраженную отповедь, а Абрахам, который всегда ловился на провокации Мутти, теперь ругался с ней без передышки. От малютки Митци мы узнали, что бабушка отдавала ей свою долю сыра, хлеба, черники и редкого лакомства – крольчатины. Эти жертвы, которые Мутти с негодованием отрицала, были понятными, даже похвальными; наша девчушка, талисман и любимица всей труппы, собиравшая деньги со зрителей, за последние месяцы стала бледной и хрупкой, так что Ульриху приходилось нести ее на спине, когда ей оказывали ноги, усыпанные нарывами. Поэтому основным поводом для волнений (а их хватало всегда: еда и кров, безразличные толпы и подозрительные магистраты) стал наш вожак – наша великая матерь, как называл ее Абрахам.
Город Андерматт встретил нас неприветливо. От крошечных сборов здоровье Мутти ничуть не улучшилось. Под тяжелыми взглядами служителей закона мы направились к горным перевалам, к цветущим лугам и изобильным лесам за ними, где мы могли бы добыть себе пищу и получить крышу над головой, не спрашивая разрешения у земных властей. Придерживаясь южных склонов, мы целыми днями брели без цели и направления, наслаждаясь солнечным светом, золотившим кожу и наливавшим соком яркие альпийские цветы – одуванчики и васильки, кувшинки и лилии, маки и звездчатые водосборы. Я находил утешение в четких контурах гор, в шепчущихся лесах из темных елей, пересыпанных светлыми лиственницами, в траве на опушках которых возлежали невозмутимые коровы, во взаимной заботе стегавшие друг друга хвостами по носу. Насущные заботы оставляли мне очень мало времени на раздумья, поскольку я занимался постройкой шалашей и поисками еды, носил воду из родников и драл лыко для веревок. Абрахам вновь показал себя с неожиданной стороны: устав от моего нытья насчет убитых башмаков, он снял мерки с моих ног и соорудил пару лаптей. Боль от мозолей постепенно утихла, но поскольку у меня были лишь стельки из грубой шерсти, холодные ночи и утренняя роса стали ощущаться намного острее.
– Не ной, – сказал Абрахам. Он снял чулки и показал свои ноги: на обеих не хватало мизинцев. – Обморожение. Жжет хуже огня. Мне было только двенадцать.
Их отличала не только физическая выносливость. Чем дольше я жил среди этих бродяг, тем сильнее поражался их изобретательности. Адольфа Бреннера привели бы в восторг силки, которые сооружали братья, – эдакие первобытные конструкции из рычагов и противовесов. Любой щипач позавидовал бы ловкости Абрахама, когда тот стоял, наклонившись, в реке, выуживая наш ужин. Посиневший от холода, он не сдавался, пока с торжествующим криком не вытаскивал из-под воды извивающуюся форель. Я тоже кое-чему научился: мастерить рыболовные крючки из шипов ежевики, разделывать рыбу и править нож на трутовике. Всю жизнь я считал себя перелетной птицей, но только сейчас научился читать книгу Природы: рисовать воображаемые линии в россыпях звезд, определять стороны света по ветвям дерева и узнавать на мокром береговом песке прерывистые цепочки следов выдры.
Тишина и неприметность раскрыли для меня свои миры. Лежа на животе на фиалковом покрывале, я наблюдал за семьей лесных куниц, как они резвились между корней и валунов, вертясь и прыгая, словно угри. Мне они казались веселыми. В другой раз я неподвижно сидел у шелестящих кустов, пока мышь с набитыми зерном щеками не принялась копошиться прямо под моими пальцами. Во всем этом моим наставником был Абрахам; ведь они с братьями были настоящими цыганами – их родителей унесла оспа, когда они были еще детьми, но мои товарищи все же успели усвоить кое-какие навыки и умения.
– Цыганский?! – воскликнул я, услышав эту новость. – Так вот на каком языке говорил Вати с Иоганном и Якобом?
– Он выучил пару слов, – признал Абрахам с кривой ухмылкой. – Братья еще очень молоды. Они как дети, они забудут язык своих предков. А ты – как твой итальянский?
– Мне кажется, что последние тридцать лет я даже сны вижу на немецком.
– Ничего, когда вернешься на родину, ты вспомнишь язык.
В который раз Абрахам ошарашил меня своим замечанием. Меня поразило очевидное: почему я сам никогда этого не сознавал? Мое желание исповедоваться, моя страсть к безумной Штеффи и ее крепкозубой сестре – все это было лишь проявлением неосознанного желания вернуться домой.
Я уже почти достиг своей цели, если считать ее таковой, когда состояние Мутти резко ухудшилось, и нам пришлось разбить лагерь в населенной итальянцами области к северу от Локарно. В мрачном настроении мы построили шалаши на лесной поляне вокруг костра, огонь в котором поддерживал Абрахам. Я как раз укреплял ветками свой навес из опавших листьев и мха, когда услышал болезненный крик Мутти. Уже несколько недель она жаловалась на жжение во рту, тошноту и понос, терзавший и опустошавший ее нутро. Теперь вся ее жизненная сила, а с ней и рассудок словно скопились у глотки, оставив лишь грубую брань и видения несмываемого греха. Мы с содроганием слушали ее проклятия, которыми она поливала свое распутное прошлое. Из леса вылетела стая крикливых ворон. Через два часа с ней случился первый паралич. Тогда я и узнал настоящее имя Мутти, которое Вати выдал, прижав ее крепкую руку к своей щеке.
– Анна. Анна, не покидай нас. Не спи, цветок моей жизни. Останься со мной.
Несчастье побудило нас заняться делами. Мы отправились охотиться и искать еду, оставив Вати держать жену за руку и взывать к равнодушным небесам. Штеффи и Фрида приготовили суп из крапивы, начистили горошка и корней лопуха для кроличьего рагу. Митци с матерью и маленькой сестрой ушла собирать чернику, потом они занялись отваром из мать-и-мачехи, который надеялись влить в рот Мутти. Мы с ужасом слушали, как она отказывалась есть и как жестоко ее потом выворачивало. Когда дьявол, поселившийся у нее внутри, устроил ей краткую передышку от паралича, она попыталась повеситься, и вот тогда Абрахам поделился со мной своей ужасной догадкой.
– Я видел такое раньше. Мы в семье называли это розой. Из-за красноты на шее. Ваши доктора, кажется, зовут такую болезнь «грубой кожей». Сейчас у нее в груди черная воронка, которая не успокоится, пока не засосет ее всю.
Постепенно среди нас воцарилось обреченное уныние. Мы продолжали искать пищу, но прекратили репетиции; кто придет на наше представление без великолепных вступительных речей Мутти? Митци и ее сестра непрестанно плакали, ощущая скорбь труппы, – не признаваясь самим себе, мы все ждали смерти Мутти. Не в силах выдержать это мрачное настроение, я несколько раз подавлял свой страх перед волками, медведями и худшим из зверей, человеком, и отравлялся на разведку в горы, за пределы наших охотничьих угодий. Обнаружив ветхую деревушку на каменистом склоне холма, я уговорил Ульриха оставить на время свой пост и отправиться туда в надежде выменять что-нибудь полезное.
После полудня мы вышли из лагеря, набрав безделушек, вырезанных братьями из дерева (ложки с ручками в виде совиных голов, вилки-цапли, пара хриплых дудок). Постепенно Ульрих расправил плечи, бесы страха попрыгали с его груди, чтобы порезвиться на травянистых склонах.
– Словно из тумана выходишь, – сказал он, и я отдал должное точности метафоры.
Три часа спустя, в деревне, старый крестьянин, шамкая беззубым ртом, пожалел нас и дал шесть яиц за ложки. Остальные жители оказались менее щедрыми, но нам удалось добыть немного сыра и пирог – горячий, прямо из печки. Дородная женщина, которая его испекла, нагнулась, чтобы вытереть слюни своему ребенку, и подвинула нам противень, словно боялась, что если я подойду ближе, то заражу ее чадо карликовостью.
– Если совсем припечет, – беззаботно заметил Ульрих, – ты всегда сможешь заработать на жизнь вымогательством.
Возвращались мы уже вечером, птицы пели свои псалмы, темные сосны вонзались в небо. Я буквально физически ощущал, как весь лес словно приседает от звуков наших шагов. Через луг метнулась лиса, оглянулась на нас, сверкнула зелеными огоньками глаз.
– Какое злое место, – прошептал Ульрих. Я его почти не слушал, отвлекаясь на хруст диких яблок и буковых орехов под ногами и пытаясь не наступить на поблескивающих слизней, растянувшихся у нас на пути, словно мигрирующие экскременты.
По непривычной тишине, еще не войдя в лагерь, я уже все понял. Под навесом из листьев и мха, освещенное сальными свечами с фитилями из рогоза, лежало ее тело. Издалека освещенный шалаш был похож на храм, и это было красиво: гораздо красивее, чем церковь на Пасху. Ульрих всхлипнул и побежал вперед, а я остановился, замерев от восхищения. Передо мной было чудо, противоположное Рождеству: разросшиеся ясли, обитатель которых вместо великого будущего был обречен на разложение, Вати в роли безутешного Иосифа, опирающегося на посох, и остальные – почтительные и немые, как скот. Хотя все это можно было сравнить и с Успением, да – влажные от холодного пота тряпицы, друзья и последователи, молящиеся над смертным одром, и безбрежное пространство, которое Дюрер даровал своей кухонной Мадонне (а Мутти – сами небеса), чтобы кирпичи и балки не помешали ее отлетающему духу.
Позже, уже ночью, когда все, кроме Вати, оставили бдение и Конрад рыдал рядом со мной, ужасные колики выгнали меня на воздух. Звезды пропали, черные облака затянули небо; дорогу к уборной – мы устроили отхожее место подальше от лагеря, за деревьями, – мне пришлось искать на ощупь. Как только я сел облегчиться, полил страшный ливень. Я выругался и поспешно натянул штаны. Потом, преодолевая небольшой подъем на обратной дороге, я неудачно поставил ногу и повалился в траву.
Смерть Мутти захлестнула меня, как волна. Я отчетливо и ясно увидел всю низость своей жалкой жизни, понял, сколько печали и скорби принес я другим. Все прожитые годы сжались внутри комом боли, из глаз брызнул соленый сок. Плод несчастья, я плакал без стеснения, и безразличный дождь смывал мои слезы. Я плакал не за себя теперешнего – не за то грязное отребье, в котором я сам-то с трудом узнавал себя, – я плакал за все свои прежние воплощения, за всех Грилли, оставшихся в прошлом. Я рыдал за дитя, слишком уродливое, чтобы утешить умирающую мать, за тень своего отрочества и за призрак отца, писавшего сыну мертвые письма. Я чувствовал на руках мертвый груз тела Адольфа Бреннера. Я наблюдал, как обезглавливают безумного Альбрехта. Особенно яркий образ – его голова в банке, а ведь я ее даже не видел. Я смотрел в страдальческие глаза ослика, которого я убил, а потом с большим аппетитом съел его жирное мясо, удвоив тем самым свой грех.
Встревоженный моим отсутствием Петушок Конрад выбрался под холодный душ, прополз за кусты и обнаружил меня. Увидев, как я сижу в луже размокшей грязи, закрывая лицо руками, он, наверное, решил, что я справляю некий обряд омовения; он не пытался вытащить меня из лужи или утешить, а просто уполз потихоньку обратно в шалаш, уверенный, что я его не заметил.
А я еще долго сидел на земле, пытаясь очиститься от распада и задаваясь давно назревшими вопросами.
Не из-за меня ли убили Альбрехта? Не я ли посеял семя, породившее несчастья: насилие и разбой в Фельсенгрюнде? Не я ли, из-за своего дьявольского аппетита, пытался нажраться за счет герцогства? Ведь оставь я маркиза в покое, он, как и все его предки, мирно правил бы своим Богом забытым скалистым клочком земли, и тогда герцогство Фельсенгрюнде, возможно, по-прежнему оставалось бы плодородной страной, доброй к своим обитателям? Но можно ли винить меня одного? Загигантские долги, за Мангейма и баварцев, за фатальную меланхолию герцога? Или, может быть, эта mea culpa, это раскаяние под проливным дождем было лишь проявлением духовной гордыни, непомерно раздутого самолюбия? Господи, ниспошли гнев свой на мою голову! Я мал телом и незначителен как творец, но я превысил пределы греха. Воистину, Господи, я величайший грешник. Взгляни yа меня.