355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глен Хиршберг » Два Сэма: Истории о призраках » Текст книги (страница 9)
Два Сэма: Истории о призраках
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 19:40

Текст книги "Два Сэма: Истории о призраках"


Автор книги: Глен Хиршберг


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Пляшущие человечки

Это – наши последние дни, и мы хотим оставить весточку родным и близким.

Нас мучают, нас сожгут. Прощайте...

Свидетельские показания из Хелмно

1

После полудня мы побывали на Старом еврейском кладбище, там, где зеленый свет пробивается сквозь листву и косо ложится на могильные плиты. Я боялся, что ребята умаялись. Двухнедельный маршрут в память о Холокосте, организованный мной, привел нас и на поле Цеппелин-фельд в Нюрнберге, где проволока, протянутая у земли, скользила в сухой, ломкой траве, и на Бебельплац в Восточном Берлине, где призраки сожженных книг шелестели страницами белых крыльев. Мы проводили бессонные ночи в поездах, шедших на восток, в Аушвиц и Биркенау, а наутро устало брели через поля смерти, отмеченные памятниками и табличками. Все семеро третьекурсников колледжа, вверенные моей опеке, были абсолютно измотаны.

Со своего места на скамье у дорожки, извивавшейся между надгробий и возвращавшейся к улицам Йозефова, я наблюдал, как шестеро из моих подопечных беззаботно болтают около последнего пристанища рабби Лева. Я рассказывал им историю этого раввина и легенду о глиняном человеке, которого он создал и потом оживил. Теперь их ладони ощупывали надгробие. Ребята на ощупь разбирали буквы иврита, которые не могли прочесть, и, посмеиваясь, бубнили: «Эмет»– слово, которому я их научил. Прах оставался безучастным к их заклинаниям. Как-то я сказал им, что Вечный жид не может взять на себя бремя работы, потому что его неотъемлемые свойства – скитание и одиночество, и с тех пор они стали именовать нашу маленькую группу «Коленом Израилевым».

Думаю, есть учителя, которым нравится, когда студенты принимают их «за своих», особенно летом, вдали от дома, колледжа, телевидения и знакомого языка. Но я никогда таким не был.

Впрочем, в этом я оказался не одинок. Неподалеку от себя я заметил притаившуюся Пенни Берри, самую тихую участницу нашей группы и единственную нееврейку, внимательно глядевшую на деревья своими полуприкрытыми равнодушными глазами, сложив ненакрашенные губы в подобие улыбки. Ее каштановые волосы были плотно затянуты на затылке безупречным хвостиком. Заметив, что я смотрю на нее, она отошла в сторону. Не то чтобы я недолюбливал Пенни, но она часто задавала неуместные вопросы и заставляла меня нервничать по причине, которую я не мог объяснить.

– Слушайте, мистер Гадэзский, – натренированно и безукоризненно произнесла она. Она заставила меня научить ее правильно произносить мою фамилию, проговаривая вместе утрированные согласные так, чтобы они сливались воедино, на славянский лад. – А что это за камни?

Она указала на мелкие серые камешки, выложенные поверх нескольких близлежащих надгробий. Те, что лежали на ближайшей к нам плите, поблескивали в теплом зеленом свете, точно маленькие глазки.

– В память, – ответил я.

Решив было отодвинуться, чтобы освободить ей место на скамье, понял, что от этого мы оба лишь почувствуем себя еще более неловко.

– А почему не цветы? – удивилась Пенни.

Я сидел неподвижно, прислушиваясь к шуму Праги за каменной стеной, окружавшей кладбище.

– Евреи приносят камни.

Несколькими минутами позже, догадавшись, что я ничего не собираюсь добавлять, Пенни удалилась следом за остальными членами «Колена Израилева». Я проводил ее взглядом и позволил себе еще несколько умиротворенных мгновений. Наверное, пора собираться, подумал я. Нам еще оставалось посмотреть астрономические часы, сходить на вечернее представление в кукольном театре и утром, самолетом, отправиться домой, в Кливленд. Ребята устали, но из этого не следовало, что они согласились бы задержаться тут подольше. Семь лет подряд я вывозил учащихся в такую своеобразную познавательную поездку.

– Потому что ничего веселее вам в голову не пришло, – радостно сообщил мне один из них как-то вечером на прошлой неделе. Потом он сказал: – О боже, я же просто пошутил, мистер Джи.

И я успокоил его, подтвердив, что всегда понимаю шутки, просто порой «делаю вид».

– Что правда, то правда, – согласился он и вернулся к своим спутникам.

И теперь, потерев ладонью короткий ежик волос на голове, я встал и моргнул, когда у меня перед глазами вновь всплыла моя польская фамилия, выглядевшая точно так же, как та, что была выгравирована среди прочих имен на стене синагоги Пинкас, которую мы посетили сегодня утром. Земля поплыла под моими ногами, могильные камни скользнули в траву, я зашатался и тяжело осел.

Когда я поднял голову и открыл глаза, «израильтяне» сгрудились вокруг меня – рой повернутых назад бейсбольных кепок, загорелых ног и символов фирмы «Найк».

– Я в порядке, – быстро сказал я, встал и, к своему облегчению, обнаружил, что действительно хорошо себя чувствую. Я понятия не имел, что со мной только что произошло. – Оступился.

– Похоже на то, – сказала Пенни Берри, стоявшая с краю группы, и я постарался не смотреть в ее сторону.

– Ребята, пора отправляться. Еще многое нужно посмотреть.

Меня всегда удивляло, что они выполняли все мои распоряжения. Это абсолютно не моя заслуга. «Пафос дистанции» между учителем и студентами – возможно, древнейший взаимно принятый ритуал на этой земле, и его сила больше, чем можно представить.

Мы миновали последние могилы и прошли через низкие каменные ворота. Необъяснимое головокружение прошло, и я ощутил лишь легкое покалывание в кончиках пальцев, когда напоследок вдохнул глоток этого слишком густого воздуха, насыщенного запахом глины и травы, прорастающей сквозь тела, уложенные глубоко под землей.

Проулок около Старо-новой синагоги был запружен туристами с рюкзачками, путеводителями и широко раскрытыми ртами. Они глазели на ряды лавчонок вдоль тротуара, из которых прямо-таки сыпались деревянные куколки, расшитые молитвенные шапочки – кипы, «ладошки» амулетов хамса; эти совсем новые стены, подумалось мне, не более чем модифицированная разновидность гетто. Это место стало воплощением мечты Гитлера – Музеем Вымершей Расы. Земля снова стала уходить из-под моих ног, и я зажмурил глаза. Когда открыл их, туристы расступились передо мной, и я увидел лавочку в покосившейся деревянной повозке на громадных колесах с медными обручами. Она катилась в мою сторону, и куколки, прибитые к стене лавчонки, бросали зловещие взгляды и перешептывались. Тут из-под них высунулся цыган с серебряной звездочкой, приколотой к носу, и ухмыльнулся.

Он тронул ближайшую к нему марионетку, заставив ее раскачиваться на своей ужасной тонкой проволочке.

Лоо-хуут-ковай дииваад-лоу,– произнес он, и после этого я обнаружил, что лежу на улице ничком. – Сувэнирэн.

Не знаю, как я перевернулся на спину. Кто-то перевернул меня. Я не мог дышать. Мой живот казался расплющенным, словно что-то тяжелое давило на него, и я дернулся, поперхнулся, открыл глаза, и меня ослепил свет.

– Я не... – сказал я, моргая.

Я даже не был уверен, что все это время пролежал без сознания, просто не мог отключиться больше чем на несколько секунд. Казалось, я был во тьме целый месяц, судя по тому, с какой силой свет ослепил меня.

Доо-бри ден, доо-бри ден,– произнес голос над моей головой, и я дернулся, вскочил, увидел того самого цыгана, из лавочки, и едва не вскрикнул.

Потом он коснулся моего лба. Он был всего лишь человеком в красной кепке «Манчестер юнайтид», а его добрые черные глаза внимательно вглядывались в меня. На прохладной руке, которую он положил мне на лоб, было обручальное кольцо, и серебряная звездочка в его носу блестела в дневном свете.

Я хотел было сказать, что все в порядке, но из моих уст снова вырвалось только: «Я не...» Цыган сказал мне что-то еще. Язык мог быть чешским, словацким или румынским. Я не слишком хорошо их различаю, и у меня что-то приключилось со слухом. Я ощущал болезненное, непрестанное давление в ушах.

Цыган встал, и я увидел, что мои студенты, сгрудившиеся за ним, разом загомонили. Я качнул головой, пытаясь их успокоить, и тогда почувствовал их руки, старающиеся поднять и усадить меня. Мир перестал вращаться. Земля стала неподвижна. Телега с марионетками, на которую я не хотел смотреть, возвышалась неподалеку.

– Мистер Джи, вы в порядке? – спросила одна из студенток пронзительным голосом, почти в панике.

Тогда Пенни Берри опустилась на колени рядом со мной, взглянула прямо на меня, и я словно увидел, как работает ее мозг за спокойными глазами, серебристыми, словно озеро Эри, покрывшееся льдом.

– Так вы не... – что? – спросила она.

И я ответил, потому что у меня не было выбора:

– Я не убивал своего дедушку.

2

Они помогли мне дойти до нашего пансиона неподалеку от Карлова моста и принесли мне стакан «воды с медом» – одна из наших дорожных шуток. Это было то, что догадалась подать официантка в Терезине – «городе, отданном нацистами на откуп евреям», как провозглашали старые пропагандистские фильмы, которые мы смотрели в музее, – хотя мы просили «воды со льдом».

Какое-то время «израильтяне» сидели на моей постели, тихонько переговариваясь друг с дружкой, наполняя для меня стакан. Но минут через тридцать, когда я уже не находился в положении «килем вверх», что-то бормоча, и, как и прежде, выглядел угрюмым, солидным и лысым, они словно позабыли обо мне. Один из них швырнул карандашом в другого. На время я сам забыл о тошноте, крутящей живот, дрожи в руках и марионетках, колыхавшихся на своих проволочках у меня в голове.

– Эй! – окликнул я ребят.

Пришлось повторить это дважды, чтобы привлечь их внимание. Так я обычно и делаю.

В конце концов Пенни заметила и сказала, что «учитель пытается что-то сказать», и они постепенно затихли.

Я положил свои трясущиеся руки на колени.

– Ребята, почему вы не выберетесь в город и не сходите посмотреть на астрономические часы?

Они нерешительно переглянулись.

– Правда ведь, – сказал я им, – со мной все в порядке. Когда вы еще окажетесь в Праге...

Они были хорошие ребята и еще несколько секунд стояли в растерянности. Однако постепенно потянулись к двери, и я подумал, что выпроводил их, когда Пенни Берри остановилась передо мной.

– Вы убили вашего деда? – спросила она.

– Нет, – грозно проворчал я, и Пенни моргнула, а все остальные повернулись и уставились на меня.

Я сделал глубокий вдох, почти добившись контроля над своей интонацией.

– Я не убивал его.

– Да? – сказала Пенни.

Она отправилась в эту поездку просто потому, что для нее это было самое интересное занятие, за которым она могла провести каникулы. Она давила на меня, подозревая, что я могу рассказать ей о чем-то куда более увлекательном, чем пражские достопримечательности. И она всегда была готова слушать.

Или, может, она просто была одинока и смущена ребячеством других учащихся, ей не свойственным, и всем тем огромным миром, частью которого себя в полной мере еще не ощущала.

– Это просто глупости, – сказал я. – Ерунда.

Пенни не пошевелилась. Перед моим мысленным взором маленький деревянный человечек на своем черном крепеже дрогнул, колыхнулся и начал раскачиваться из стороны в сторону.

– Мне нужно записать кое-что, – сказал я, пытаясь произнести это мягко. Потом солгал: – Возможно, я покажу тебе, когда все запишу.

Пять минут спустя я находился один в своей комнате со свежим стаканом «медовой воды», ощущая на языке песок. Солнце пустыни обжигало мою шею, и это ужасное прерывистое шипение гремучей змеей свистело у меня в ушах, и впервые за долгие годы я почувствовал, что вновь вернулся домой.

3

В июне 1978 года, в день окончания занятий в школе, я сидел в своей спальне в Альбукерке, Нью-Мексико, не думая ни о чем, когда вошел мой отец, сел на краешек моей кровати и сказал:

– Я хочу, чтобы ты кое-что для меня сделал.

За девять лет мой отец почти никогда не просил меня что-нибудь сделать для него. Насколько я могу судить, ему редко что-нибудь требовалось. Он работал в страховой конторе, возвращался домой ровно в половину шестого каждый вечер, около часа перед обедом играл со мной в мяч, а иногда мы прогуливались до магазина, где продавали мороженое. После обеда он сидел на черной кушетке в маленькой комнатке, читая детективы в бумажных переплетах до половины десятого. Все книжки были старыми, с яркими желтыми или красными обложками, изображавшими мужчин в непромокаемых плащах и женщин в черных платьях, обтекавших изгибы их тел словно деготь. Иногда я нервничал из-за одного вида этих обложек в руках отца. Однажды я спросил его, почему он вообще читает такие книги, и он покачал головой. «Все эти ребята, – сказал он таким голосом, словно разговаривал со мной с другого конца длинной жестяной трубы, – откалывают такие штуки!» Ровно в полдесятого каждый вечер отец выключал лампу рядом с кушеткой, гладил меня по голове, если я еще не ложился, и шел спать.

– Что ты хочешь, чтобы я сделал? – спросил я его тем июньским утром, хотя мне было почти все равно.

Это был первый выходной день, начало летних каникул, меня ждали месяцы свободного времени, и я совершенно не представлял, чем займу их.

– То, что я тебя попрошу, ладно? – ответил отец.

– Конечно.

И тогда он сказал:

– Хорошо. Я скажу дедушке, что ты приедешь.

Потом он оставил меня сидеть на кровати с раскрытым от удивления ртом и ушел на кухню звонить по телефону.

Мой дед жил в семнадцати милях от Альбукерке, в красном домике из саманного кирпича посреди пустыни. Единственным признаком человеческого присутствия вокруг были развалины маленького индейского поселка, примерно в полумиле оттуда. Даже сейчас самое большее, что я помню о доме своего деда, – это пустыню, пересыпающую и несущую бесконечный прилив красного песка. С крыльца я мог видеть пуэбло, источенный углублениями, точно гигантский пчелиный улей, отломившийся с одной стороны, покинутый пчелами, но шумящий, когда сквозь него проносится ветер.

За четыре года до этого дед перестал звать меня в гости. Потом он отключил телефон, и с тех пор никто из нас его не видел.

Всю свою жизнь он умирал. У него была эмфизема и еще какое-то странное заболевание аллергического характера, от которого его кожу покрывали розовые пятна. В последний раз, когда я виделся с ним, он сидел в кресле в своей безрукавке и дышал через трубку. Он был похож на кусок окаменевшего дерева.

На следующее утро, в воскресенье, отец положил в мой спортивный рюкзак коробку новых, нераспечатанных вощеных упаковок бейсбольных карточек и транзисторный приемник, который мне подарила мать на день рождения годом раньше, затем сел со мной в наш перепачканный зеленый «датсун», который он все собирался вымыть, да так и не удосужился.

– Пора в дорогу, – сказал он мне своим механическим голосом, и я был слишком потрясен происходящим, чтобы сопротивляться.

За час до этого утренняя гроза сотрясала весь дом, но сейчас солнце было высоко в небе и обжигало все вокруг своим оранжевым сиянием. На нашей улице пахло креозотом, зеленым перцем и саманной грязью.

– Я не хочу ехать, – сказал я отцу.

– Будь я на твоем месте, я бы тоже не хотел, – ответил он мне и завел машину.

– Я его совсем не люблю, – пожаловался я.

Отец лишь посмотрел на меня, и на какое-то мгновение мне почудилось, что он хочет меня обнять. Но вместо этого он отвел взгляд, переключил передачу и вывел машину из города.

Всю дорогу до дедушкиного дома мы следовали за грозовым фронтом. Должно быть, он двигался точно с той же скоростью, что и мы, потому что машина ничуть не приближалась к нему, но и он не удалялся. Гроза просто отступала перед нами, как большая черная стена пустоты, как тень, покрывающая весь мир. Время от времени росчерки молний пробивали тучи, словно сигнальные ракеты, освещая песок, горы и далекий дождь.

– Зачем мы едем? – спросил я, когда отец сбавил скорость, внимательно вглядываясь в песок на обочине в поисках автомобильной колеи, которая вела в сторону дома дедушки.

– Хочешь порулить? – Он кивком предложил мне перебраться со своего сиденья к нему на колени.

И снова я был удивлен. Мой отец всегда охотно играл вместе со мной в мяч, но редко придумывал сам, чем можно заняться вместе. И сама эта мысль – посидеть у него на коленях, в его объятиях – была для меня непривычна. Я ждал этого чересчур долго, и нужный момент миновал. Снова приглашать меня отец не стал. Сквозь ветровое стекло я глядел на мокрую дорогу, уже местами подсыхавшую на солнце. Весь этот день казался далеким, точно чужой сон.

– Ты ведь знаешь, что он был в лагерях? – спросил отец, и, хотя мы и ползли со скоростью черепахи, ему пришлось нажать на тормоза, чтобы не пропустить нужный поворот.

Никто, на мой взгляд, не принял бы это за дорогу. Она не была отмечена никаким опознавательным знаком – лишь небольшим следом на земле.

– Ага, – отозвался я.

То, что он был в лагерях, – пожалуй, единственный факт, известный мне о моем дедушке. Он был пленным. После войны он пробыл в других лагерях почти пять лет, пока сотрудники Красного Креста разыскивали оставшихся в живых его родственников, никого не нашли, и ему ничего больше не оставалось, как оставить всякую надежду на чью-то помощь и выкарабкиваться своими силами. Когда мы съехали с главной дороги, вокруг машины завихрились небольшие песчаные смерчи, задевавшие багажник и крышу. Из-за только что миновавшей грозы они оставляли на крыше и ветровом стекле рыжеватые следы, похожие на те, что остаются, если раздавить жука.

– Знаешь, что я теперь обо всем этом думаю? – проговорил отец своим обычным, невыразительным голосом, и я почувствовал, что наклоняюсь к нему поближе, чтобы расслышать его слова сквозь шуршание колес. – Он был тебе дедом еще меньше, чем мне – отцом.

Он потер рукой залысину, еще только начинавшую появляться на его макушке и похожую на растекающийся желток яйца. Этого я за ним никогда прежде не замечал.

Дом моего деда вырос из пустыни, точно погребальный курган друидов. У него не было определенной формы. С дороги было видно единственное окно. Никакого ящика для писем. Ни разу в своей жизни, подумалось мне, я здесь не ночевал.

– Папа, пожалуйста, не оставляй меня здесь, – попросил я, когда он притормозил футах в пятнадцати от входной двери.

Он взглянул на меня, и уголки его рта опустились, плечи напряглись. Потом он вздохнул.

– Всего три дня, – произнес он и вылез из машины.

– Останься со мной, – заныл я и тоже выбрался наружу.

Когда я стоял рядом с ним, глядя мимо дома на дальнее пуэбло, он сказал:

– Твой дед позвал не меня, он позвал тебя. Он ничего тебе не сделает. И он не просит ни от кого из нас слишком многого.

– Вроде тебя.

Немного погодя, очень медленно, словно вспоминая, как это делается, отец улыбнулся:

– Или тебя, Сет.

Ни улыбка, ни фраза меня не подбодрили.

– Запомни одно, сынок. У твоего деда была очень тяжелая жизнь, и не только из-за лагерей. Он работал на двух работах в течение двадцати пяти лет, чтобы содержать мою мать и меня. И он был в полном восторге, когда родился ты.

Это удивило меня.

– Правда? А как он узнал?

Впервые на моей памяти отец покраснел, и я подумал, что, возможно, поймал его на лжи, но тогда не был уверен в этом. Он продолжал смотреть на меня.

– Ну, он приезжал в город что-то покупать. Пару раз.

Мы еще немного постояли там. Над скалами и песком проносился ветер. Я больше не чувствовал запаха дождя, но, казалось, мог ощутить его вкус на губах, совсем немного. Высокие наклоненные кактусы то тут, то там виднелись на пустынной равнине, точно застывшие фигуры – когда-то нарисованные мною и сбежавшие от меня каракули. В то время я постоянно рисовал, пытаясь передать форму предметов.

Наконец хлипкая деревянная дверь в саманную лачугу с легким стуком отворилась и вышла Люси, а отец подтянулся, коснулся своей залысины и вновь опустил руку.

Она не жила здесь, насколько мне было известно. Но когда я прежде бывал в доме деда, я заставал ее там. Я знал, что она работает в каком-то фонде помощи жертвам Холокоста, что она была из племени навахо и всю жизнь готовила для моего деда, мыла его и составляла ему компанию. Когда я был маленьким, и бабушка была еще жива, и нам еще разрешалось навещать деда, Люси водила меня в пуэбло и смотрела, как я карабкаюсь по камням, заглядываю в пустые провалы и слушаю, как шумит ветер, выгоняя из стен тысячелетнее эхо.

Сейчас в черных волосах Люси, водопадом спускавшихся ей на плечи, появились седые прядки, и я заметил полукруглые линии, похожие на три кольца, на ее смуглых обветренных щеках. Но меня тревожило, как ее грудь оттопыривала простую грубую хлопчатобумажную рубашку, в то время как ее глаза смотрели на меня, черные и неподвижные.

– Спасибо, что приехал, – сказала она, будто я имел возможность выбирать. Когда я не ответил, она посмотрела на моего отца. – Спасибо, что привезли его. Нам пора возвращаться.

Я бросил один вопросительный взгляд на отца, потому что Люси уже уходила, но он только принял свой обычный вид. И это меня разозлило.

– Пока, – сказал я ему и направился к дому деда.

– До свидания, – услышал я его голос, и что-то в его интонации насторожило меня: она была слишком печальной.

Я вздрогнул, обернулся, и отец спросил:

– Он хочет меня видеть?

Какой он худой, подумалось мне, совсем как еще один колючий кактус, только с моим рюкзаком в протянутой руке. Если бы он заговорил со мной, я бы побежал к нему, но он смотрел на Люси, которая остановилась у края бетонированного патио, около входной двери.

– Думаю, нет, – сказала она, вернулась и взяла меня за руку.

Не сказав больше ни слова, отец бросил мне рюкзак и забрался в машину. На мгновение его глаза под козырьком встретились с моими, и я сказал:

– Подожди.

Но отец меня не слышал. Я повторил это громче, и Люси положила руку мне на плечо.

– Так надо, Сет, – сказала она.

– Что – надо?

– Сюда.

Она махнула рукой, и я пошел за ней следом и остановился, увидев за домом построенный на скорую руку индейский хоган.

Сарайчик стоял рядом с низким серым разлапистым кактусом, который я всегда представлял себе границей дедовского двора. Он выглядел прочным, с его земляными стенами, с выщербленными, грубо вырубленными деревянными подпорками, крепко вколоченными в землю.

– Ты теперь тут живешь? – выпалил я, и Люси взглянула на меня в упор:

– Да, Сет. Я сплю на земле. – Она отдернула завесу из шкуры в передней части хогана и скрылась внутри; я последовал за ней.

Мне думалось, что внутри должно быть прохладнее, но все было совсем не так. Дерево и земля удерживали жар, не пропуская света. Это мне не нравилось. Напоминало домик колдуньи из сказок братьев Гримм. И пахло внутри пустыней: раскаленным песком, жарким ветром и пустотой.

– Здесь ты будешь спать, – сказала Люси. – И здесь мы будем работать.

Она склонилась на колени и зажгла свечу из пчелиного воска, поставив ее в центре земляного пола в поцарапанном дешевом стеклянном подсвечнике.

– Нужно начинать прямо сейчас.

– Начинать что? – спросил я, стараясь перебороть очередной приступ дрожи, рождаемый во мне отсветом свечи, плясавшим на стенах комнаты.

У дальней стены, заправленные под маленький балдахин из металлических стержней и брезента, лежали спальный мешок и подушка. Моя кровать, предположил я. Рядом с ней стоял низкий передвижной столик на колесиках, а на столе – еще один подсвечник, надтреснутая глиняная миска, коробок спичек и Пляшущий Человечек.

В своей комнате в пансионе в Чехии, за пять тысяч миль и через двадцать лет, отделявших меня от того места, я отложил ручку и залпом выпил целый стакан тепловатой воды, оставленной мне учениками. Потом я поднялся и подошел к окну, глядя на деревья и улицу. Я надеялся увидеть своих ребят, размахивающих руками, галдящих и смеющихся. Утята, радостно бегущие к своему пруду. Вместо этого я увидел собственное лицо в оконном стекле – расплывчатое и бледное. Я вернулся к столу и взял ручку.

Глаза Пляшущего Человечка состояли из одних зрачков, вырезанных двумя ровными овалами на самом сучковатом дереве, какое мне только доводилось видеть. Нос был простой зарубкой, а рот – огромен: гигантская буква «О», точно вход в пещеру. Я был потрясен этой куклой еще до того, как заметил, что она двигалась.

Двигалась – полагаю, это слишком неточное определение. Она... качалась. Раскачивалась туда-сюда на кривой черной сосновой палке, проходившей прямо через ее живот. В приступе панического ужаса после ночного кошмара я рассказал об этом своему товарищу по комнате в колледже. Он учился на физическом и в ответ поведал мне что-то об идеальном балансе, о принципах маятника, законе тяготения и вращении Земли. В первый и последний раз, в тот первый момент, я поднял его со стола, и Пляшущий Человечек стал качаться быстрее, болтаясь в такт ударам моего сердца. Я быстро отпустил рукоятку.

– Возьми бубен, – сказала Люси из-за моей спины, и я оторвал взгляд от Пляшущего Человечка.

– Что? – переспросил я.

Она указала на стол, и я догадался, что она имела в виду глиняную миску. Я ничего не понимал и не хотел, чтобы все это продолжалось, но я растерялся и чувствовал себя по-дурацки под пристальным взглядом Люси.

Пляшущий Человечек качнулся ко мне, распахнув рот. Стараясь вести себе естественно, я быстро выхватил из-под него миску и вернулся туда, где, опустившись на колени, сидела Люси. В миске плескалась вода, и от этого натянутая на миску кожа казалась влажной.

– Вот так, – сказала Люси, склонилась ко мне совсем близко и ударила по коже бубна.

Звук был глубокий и мелодичный, точно голос. Я сел рядом с Люси. Она ударила снова, в замедленном повторяющемся ритме. Я положил руки там же, где лежали прежде ее, и, когда она кивнула, ударил пальцами по коже.

– Хорошо? – спросил я.

– Сильнее.

Люси залезла в карман и вынула длинную деревянную палочку. Отсветы огня попадали на палочку, и я увидел резьбу. Сосна и под ней корни, вившиеся по всей длине палочки, точно толстые черные вены.

– Что это? – спросил я.

– Погремушка. Мой дед сделал ее. Я буду стучать ею, пока ты играешь, как я тебе показала.

Я ударил в бубен, и звук прозвучал как-то мертвенно в этом душном пространстве.

– Ради бога, – резко сказала Люси, – сильней!

Она никогда меня особенно не жаловала. Но прежде была настроена менее враждебно.

Я изо всех сил ударил ладонями, и после нескольких ударов Люси отклонилась назад, кивнула и продолжила наблюдать. Вскоре она подняла руку, взглянула на меня и встряхнула погремушкой. Звук, который та издавала, был больше похож на жужжание, словно внутри находились осы. Люси встряхнула ее еще несколько раз. Потом ее глаза закатились, спина изогнулась, и мои руки застыли на бубне, а Люси прорычала:

– Не останавливайся.

После этого она монотонно запела. Внятной мелодии не было, лишь тарабарский напев, то поднимающийся, то опускающийся, то вновь поднимающийся немного выше прежнего. Когда Люси взяла самую высокую ноту, земля под моими скрещенными ногами словно задрожала, как будто из песка выскальзывали скорпионы, но я не смотрел вниз. Я думал о деревянной фигурке позади меня и не оборачивался. Я бил в бубен, смотрел на Люси и молчал как рыба.

Мы продолжали свое занятие очень долго. После первого приступа страха я как будто погрузился в транс. Мои кости вибрировали, и воздух в хогане был тяжелым. Я не мог отдышаться. Маленькие струйки пота текли по шее Люси, за ее ушами и в вырезе рубашки. Под моими ладонями бубен тоже пропитался потом, и его кожа стала скользкой и теплой. Пока Люси не прекратила свое пение, я не ощущал, что сам раскачиваюсь из стороны в сторону.

– Проголодался? – спросила Люси, поднимаясь и стряхивая землю с джинсов.

Я вытянул руки перед собой, ощущая кожей покалывание, и понял, что мои запястья были расслаблены, словно во сне, даже когда руки зачарованно повторяли ритм, которому меня научила Люси. Когда я встал, земля под ногами показалась непрочной, как дно надувной лодки. Я не хотел оборачиваться, но все же обернулся. Пляшущий Человечек слабо качался, хотя никакого ветра не было.

Я снова обернулся, но Люси уже вышла из хогана. Мне не хотелось оставаться там одному, поэтому я выпрыгнул через занавеску из шкуры, зажмурился от резкого солнечного света и увидел деда.

Он был усажен в инвалидное кресло, поставленное посередине между хоганом и задней стеной своего дома. Наверное, он был там все то время, и я не заметил его, когда входил, ведь, если его состояние серьезно не улучшилось за те годы, что я его не видел, он не мог передвигаться в своем кресле сам. А выглядел он куда хуже, чем раньше.

Его кожа облезала. Я видел свисающие изжелта-розовые лохмотья. То, что открывалось под ними, было еще отвратительнее – бескровное, бесцветное и иссохшее. Дед напоминал шелуху от зерна.

Рядом с ним на поржавевшей голубой тележке стоял цилиндрический баллон кислородного аппарата. Прозрачная трубка шла от него к голубой маске, закрывавшей нос и рот моего деда. Над маской глаза деда следили за мной из-под набрякших век, и в них не было заметно никаких проявлений жизни. Оставь его здесь, подумал я, и его глаза просто забьет песком.

– Входи, Сет, – позвала меня Люси, ни словом не обратившись к деду, словно и не замечая его присутствия.

Я взялся за ручку сетчатой двери и почти вошел в дом, когда услышал, как дед что-то произнес. Я остановился, обернулся и увидел, как его голова клонится к спинке кресла. Вернувшись, я заглянул в его лицо. Глаза оставались закрытыми, кислородный аппарат работал, но маска запотела, и я вновь услышал шепот.

Руах,– сказал он.

Так он всегда звал меня, когда ко мне обращался.

Несмотря на жару, я почувствовал, как моя кожа покрывается мурашками. Они бегали по ногам и рукам. Я не мог пошевельнуться, не мог ответить. Мне бы следовало сказать «привет», подумал я. Сказать хоть что-то.

Вместо этого я ждал. Несколько мгновений спустя кислородная маска вновь запотела.

Деревья,– произнес голос-шепот. – Крики среди деревьев.

Одна из рук моего деда поднялась примерно на дюйм с ручки кресла и упала на прежнее место.

– Потерпи, – сказала стоявшая у двери Люси. – Пойдем, Сет.

В этот раз мой дед ничего не сказал, и я прошмыгнул мимо него в дом.

Люси выложила передо мной бутерброд с болонской копченой колбасой, пакетик кукурузных чипсов «Фритос» и пластиковый стаканчик яблочного сока. Я взял колбасу, понял, что даже вообразить себе не могу, что съем ее, и положил обратно на тарелку.

– Надо поесть, – сказала Люси, – у нас впереди долгий день.

Я немного поел. В конце концов Люси села напротив меня, но ничего больше не сказала. Она просто жевала веточку сельдерея и наблюдала за тем, как снаружи меняется освещение, пока солнце медленно пробиралось к западу. В доме стояла тишина, столы и стены были пусты.

– Можно я у тебя что-то спрошу? – в конце концов произнес я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю