Текст книги "Два Сэма: Истории о призраках"
Автор книги: Глен Хиршберг
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)
Мы занимались любовью, поддерживая друг друга. Вскоре после того как Лиззи уснула, как раз когда я сам уже практически засыпал, мне показалось, что, возможно, она права, – даже более права, чем сама представляет. Может быть, это были только мы и Сэм. Тот, первый Сэм, которого мы потеряли, возвращался приветствовать своего преемника.
Конечно, он приходил не только затем, чтобы послушать или посмотреть. Но откуда мне это знать, кстати? И откуда мне знать, было ли то, что происходило, знаком присутствия? Этого я не знал. И когда это повторилось снова, на следующую ночь, когда Лиззи сладко спала и я не был уже так растерян, я отодвинулся в сторону, освобождая место, чтобы мы могли перешептываться.
Интересно, сейчас вы оба рядом со мной? Я стою на нашей открытой веранде и прислушиваюсь, стараюсь почувствовать изо всех своих сил. Пожалуйста, Господи, позволь им обоим быть со мной. Не с Лиззи. Не с тем, новичком. Это единственное имя, которым мы позволяем себе его называть сейчас. Новичок.
– Ну, давай, – говорю я кружевной завесе тумана, плывущей по воздуху со стороны Сутро-Хейтс, точно сама атмосфера образует барельеф, становясь художественным фоном происходящего. – Пожалуйста. Я расскажу вам о тех днях, когда вы родились.
Я спускаюсь по кривым деревянным ступенькам к нашему гаражу. В моем кармане между пальцев скользит маленький серебряный ключик, гладкий, прохладный – как крошечная рыбешка. Я чувствую туман и постоянный запах чеснока, доносящийся от недавно построенного здания, что возвышается на самом верху утесов и зовется Клифф-Хаус, – три предыдущих развалились или сгорели дотла. Наконец я понимаю, в чем дело, и слезы наполняют мои глаза.
На этот раз мне вспоминается Вашингтон, округ Колумбия, трава, бурая и выгорающая в лучах ослепительного августовского солнца, когда мы носились по Мэлл от музея к музею в отчаянной, сумасшедшей гонке за сыром. Шел девятый день тетрациклиновой программы, которую предписывала доктор Сиджер, и Лиззи, казалось, немного устала, а я чувствовал, что стенки моего кишечника болезненно напряжены и опустошены дочиста, – подобное ощущение бывает на зубах после визита к злодейски тщательному стоматологу. Я страстно мечтал о молоке, и меня начинало подташнивать при одной мысли о нем. Опустошенное, лишенное его бактерий, их мягкого, успокоительного обволакивания, мое тело, казалось, ощущало слабость, становилось сухой шелухой.
Это был симптом, как объяснила нам доктор Сиджер. Мы проверились – сдали анализ на свинец, вынесли бесконечные анализы крови, например на пролактин, волчаночный антикоагулянт, тиротропин. Мы бы прошли и больше тестов, но врачи не посоветовали нам их проходить, да и нашей страховки бы не хватило.
– Пара выкидышей на самом деле не стоят того, чтобы вести серьезное разбирательство вашего случая. – Три разных врача повторяли нам слово в слово. – Если это произойдет еще пару раз, мы поймем, что что-то действительно не так.
В конце концов, существовала теория доктора Сиджер, описывающая бактерии, которые продолжают жить в теле годами, десятилетиями, заключенные в фаллопиевых трубах, или спрятанные в тестикулах, или просто плавающие в крови, переносимые токами сердца по бесконечному, бессмысленному кругу.
– Механизм образования человеческого организма так сложен, – говорила она нам, – так кропотливо, мастерски создан. Если в него вмешивается что-то чужеродное, как птица попадает в двигатель реактивного самолета, все просто взрывается.
«До чего утешительно», – подумалось мне, но я не сказал этого вслух на первой консультации, потому что, когда я глянул на Лиззи, она выглядела более чем успокоенной. Она, казалось, была голодна, сидя на краешке своего стула, с головой, нависавшей над столом доктора Сиджер; она была такая бледная, худенькая и напряженная, как изголодавшийся голубь, которого дразнят хлебными крошками. Мне хотелось взять ее за руку. Мне хотелось разрыдаться.
Как выяснилось, доктор Сиджер была права, или в тот раз нам просто повезло. Потому что с выкидышами дело обстоит так: три сотни лет существует научная медицина, но никто ни фига не знает. Это просто случается, говорят люди, как синяк или простуда. Думаю, так оно и есть. Я хочу сказать: просто случается. Но не как простуда. Как смерть. Потому что это и есть смерть.
Итак, десять дней доктор Сиджер заставляла нас глотать таблетки тетрациклина, словно забрасывать глубинные бомбы, сметающие взрывом все живое внутри нас. И в этот день в Вашингтоне – мы отправились в гости к моей сестре. Первый раз я ухитрился уговорить Лиззи выбраться к дальним родственникам, с тех пор как все это началось. Мы съездили в музей Холокоста, стараясь найти что-нибудь достаточно впечатляющее, что могло бы отвлечь нас от голода и нашей отчаянной надежды на то, что мы очистимся от заразы. Но это не сработало. И тогда мы пошли в ресторан Смитсонов. И за три человека до кассы Лиззи внезапно вцепилась мне в руку, я посмотрел на нее, и это была прежняя Лиззи, с горящими глазами под черной оправой очков, с улыбкой, которая была потрясающе светлой.
– Что-нибудь молочное, – сказала она. – Немедленно!
Мне пришлось сделать глубокий вдох, чтобы прийти в себя. Я не видел свою жену такой уже очень долго, и от моего ошарашенного взгляда на ее лице зажглась новая улыбка. С видимым усилием она вернула свое прежнее выражение лица,
– Джейк, пойдем.
Ни в одном из музейных кафе не было того, что нам нужно. Мы платили за вход и бегом бежали мимо скульптур, диорам с животными и документов на пергаменте к кафе. Во все глаза глядели на йогурты в пластиковых упаковках и чашки с тапиокой, поблескивавшей перед нашими горящими от возбуждения взглядами, точно покрытая льдом гладь Канадских озер. Но нам были нужны колечки с чеддером. Наконец мы остановили свой выбор на слойках с сыром. Мы присели на край фонтана и кормили друг дружку, словно дети, словно любовники.
Нам было мало. Голод не утихал ни в одном из нас. Иногда мне кажется, он не утих до сих пор.
Боже мой, и все-таки это было так славно. Губы Лиззи, облизывающие мои пальцы, – все в оранжевых пятнах, этот мягкий восхитительный хруст, когда каждую отдельную слойку раскусываешь во рту, запорошивая крошками зубы и горло, а брызги фонтана падали на наши лица, и мы, каждый по отдельности, грезили о будущих детях.
Вот почему, в конце концов, я должен сделать это, понимаете? Мои два Сэма. Мои потерянные и любимые. Потому что, может быть, то, что говорят все вокруг,– правда. Может быть, по большей части выкидыши просто случаются. А потом для большинства пар это однажды перестает происходить. И потом – если, конечно, на это останется время – ты начинаешь забывать об этом. Не про то, что произошло. Не про то, что было потеряно. Но о том, что значит – потерять или, по крайней мере, как себя при этом чувствуешь. Я пришел к убеждению, что одиночество не лечит горе, но, возможно, если наполнить жизнь событиями...
Пальцы в моем кармане нащупывают серебряный ключ, и я глубоко вдыхаю сырой воздух. Нам всегда очень нравилось здесь, Лиззи и мне. Несмотря ни на что, мы не могли заставить себя уехать отсюда.
– Давайте я покажу вам, что внутри, – говорю я, стараясь избежать умоляющих интонаций.
Думаю, я слишком затягиваю. Они устали. Они вернутся обратно в дом. Я приподнимаю древний, проржавевший висячий замок на двери нашего гаража, кручу его в руках, чтобы в слабом свете разглядеть замочную скважину, и вставляю в нее ключ.
Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как я заходил сюда, – мы использовали гараж в качестве кладовой, а не для того, чтобы ставить туда свою старую «нову», – и я забыл, как тяжело открывается пропитавшаяся солью деревянная дверь. Она отворяется со скрипом, скользнув по мостовой, покачиваясь на своих петлях. Как я впервые понял, что в нашей комнате появился нерожденный первенец? Запах неспелого лимона, свежий и кислый одновременно, запах Лиззи. Или, может быть, это была песня, вдруг всплывавшая в памяти, вновь и вновь слетавшая с моих губ.
«И лишь наутро понял я, с кем эту ночь провел».
Первое, что я вижу, едва мои глаза привыкли к темноте, это прямой гневный взгляд моего деда, смотрящего на меня со своего портрета: с истончившимися всклокоченными волосами на голове, похожими на взметенную порывом ветра паутину, с полоской прямых, ожесточенно сжатых губ, в наполовину застегнутом судейском наряде. А вот его глаза, один голубой, другой зеленый, которые, как он однажды сказал мне, позволяют ему смотреть стереофильмы без специальных очков. Борец за права детей еще до того, как для подобных вещей появилось название, трижды бывший кандидатом в Сенат и трижды провалившийся на выборах, он заимел себе врага в лице собственной дочери – моей матери, – потому что слишком сильно хотел иметь сына. Его волновала судьба Лиззи. Он занимался делами ее отца, подыскал ему работу, заставил посещать консультации по семейным вопросам, проверял его присутствие в городе каждый вечер, несмотря ни на что, в течение шести лет, пока Лиззи не ушла из семьи. В течение восьми месяцев, с того дня, когда доктор Сиджер подтвердила, что у нас третья по счету беременность, его портрет висел рядом с часами «Пиноккио» на стене в гостиной. Сейчас – здесь. Еще одна потеря.
– Ваш тезка, – говорю я двум моим призракам.
Но я не могу оторвать взгляда от своего деда. Сегодня для него тоже наступит конец, понимаю я. Настоящий конец. Память о нем уплывет в вечный покой. Мог бы ты увидеть внуков своими трехмерными глазами? Мог бы ты их спасти? Мог бы придумать другой, лучший путь решения? Потому что у меня начинаются сложности.
– Хотя, по правде, его звали Натан. Но меня он часто называл Сэмом и Лиззи – тоже.
Вот почему Лиззи позволила мне победить в споре и все равно назвать второго ребенка Сэмом. Не потому что она допускала мысль о том, будто первый ребенок должен иметь собственное имя, не такое, как второй. Сэм – отличное имя, не важно – мужское или женское. И поэтому, кем бы ни родился первый ребенок, второй стал бы другим. Стал бы.
«Послушай, Лиззи,– мысленно говорю я воздуху. – Ты думаешь, я не понимаю? Но я понимаю».
Если мы выдержим этой ночью и наш ребенок еще будет с нами утром, у него будет другое имя. Не Сэм и не Натан, хотя Натан настаивал бы на Сэме.
Я заставляю себя пройти вглубь гаража. Ничего нового не будет обнаружено. Но у двери к морозильнику для мяса, где любитель спортивной охоты, снимавший этот дом до нас, хранил свою оленину и лосятину в упаковках из вощеной бумаги, я внезапно останавливаюсь.
Я их чувствую. Они все еще здесь. Они не вернулись к Лиззи. Они не толкутся у ее пупка, бормоча своими ужасными беззвучными голосками. Вот как я себе представляю то, что происходило. Первый Сэм выжидал, следя за мной, парил рядом с новой жизнью, обитающей в Лиззи, точно колибри над цветком, потом нырял в него, щебетал о своем прекрасном мире, где нет места страхам, по крайней мере – одному страху. Может быть, тот мир, о котором мы все мечтаем, действительно существует, и единственный шанс попасть в него – просочиться из женского лона наружу. Может быть, там, где сейчас находятся мои дети, лучше? Боже, я хочу, чтобы там было лучше.
– Вы рядом с тетрадями, – говорю я и почти улыбаюсь, когда моя рука безвольно соскальзывает с ручки морозильника.
Пошатываясь, я направляюсь к поставленным друг на друга коробкам, в беспорядке стоящим вдоль задней стены. Верхняя в ближайшем штабеле слегка приоткрыта, ее картон прогнил и воняет, когда я отгибаю края назад.
Вот они. Простые тетради для школьных сочинений, которые Лиззи купила, чтобы вести дневник о жизни ее двух первых детей, дней за 280 до того, как мы должны были узнать о них.
– Я не могу сюда заглядывать, – вслух говорю я, но не могу удержаться.
Я вынимаю из коробки верхнюю тетрадь, кладу на колени и сажусь читать. Конечно, это ощущение тяжести на моих коленях – лишь воображаемое. Словно кто-то еще присел на них. Как ребенок, чтобы рассмотреть фотоальбом.
– Папочка, расскажи мне о мире, в котором меня нет.
Внезапно я прихожу в замешательство. Мне хочется объяснить. Первая тетрадь, другая, наполовину написана мной, не просто записи Лиззи. Но эта... Я был в отъезде, Сэм, по делам, почти месяц. И когда я вернулся... Я не смог. Не сразу. Я даже не мог видеть, как это случилось. И через две недели...
– В тот день, когда ты родился, – бормочу я, словно напевая колыбельную, – мы ездили в лес, где растут секвойи, вместе с Жирафами. – То, что бы это ни было, эта тяжесть у меня на коленях, немного шевелится. Устраивается поудобнее. – Это не настоящая их фамилия, Сэм. Их зовут Жирарды. Жирафы – так их, полагаю, стали бы называть вы. Они такие высокие. Такие забавные. Они посадили бы вас к себе на плечи, чтобы вы могли дотянуться до таблички «Выход» и плиток на потолке. Они подбрасывали бы вас высоко вверх и ловили, а вы визжали бы от восторга.
Был декабрь, сильно подморозило, но светило солнце. Мы остановились на заправочной станции по дороге в лес, и я пошел купить печенье. Ваша мама пошла в уборную. Ее не было очень долго. Когда она вышла, она просто посмотрела на меня. И я понял.
Мои пальцы открыли тетрадку, разделяя страницы. Они тоже сырые. Половина из них сгнила, слова, написанные цветными чернилами, похожи на цветы, расплющенные на страницах, утратившие форму, хотя их значение осталось ясным.
– Я ждал. Я внимательно смотрел на твою маму. Она внимательно смотрела на меня. Джозеф – мистер Жираф – вошел, чтобы узнать, почему мы так задерживаемся. Ваша мама просто продолжала смотреть. Потом я схватил в охапку две пачки печенья, подошел к кассе и заплатил за них. И ваша мама забралась в фургон рядом со мной, а Жирафы включили свою громкую, ритмичную, веселую музыку. И мы поехали дальше. Когда мы приехали в лес, там было почти совсем пусто и стоял какой-то запах, хотя все деревья были замерзшие. Мы не могли ни почувствовать аромат пыльцы, ни увидеть почки на ветвях, там были только солнечный свет, голые ветви и этот туман, поднимающийся вверх, зацепляющийся за ветки и свисающий с них, как призрачная листва. Я старался держать вашу маму за руку, и поначалу она мне это позволяла. А потом – нет. Она исчезла в тумане. Жирафам пришлось пойти ее искать, когда было пора ехать домой. Уже почти стемнело, когда мы залезли в фургон, и никто из нас не произносил ни слова. И все, что я мог придумать, когда в последний раз глотнул этого воздуха, было: «Ты видишь это? Видишь ли ты эти деревья, сын мой, дочь моя, на своем пути из этого мира?»
Теперь, в беспомощности, я резко склоняю голову, погружая ее в сырой воздух, как будто там – волосы ребенка, мои губы шевелятся, монотонно напевая слова из тетради, лежащей у меня на коленях. Я читал их только однажды, в тот вечер, когда Лиззи писала их, когда она в конце концов перевернулась на спину, уже без слез, ничего уже не оставалось, прижала тетрадь к груди и уснула. Но я их еще помню. Вот набросок, первый, похожий на желудь с зазубриной на верхушке. Рядом с ним Лиззи нацарапала: «Ты – маленькая фасолинка».
В тот день, перед тем как он умер. Потом идут пометки, точно молитвенные четки: «Мне так жаль. Мне так жаль, что я не могу узнать тебя. Мне так жаль, что этот день миновал, жаль, что прекратилось кровотечение. Мне так жаль, что я никогда не смогу стать твоей матерью. Мне так жаль, что ты никогда не сможешь быть частью нашей семьи. Мне так жаль, что ты покинул нас».
Я знаю и следующую страницу. «Я не хочу... Телефонный звонок от того, кто не знает, что случилось, и спрашивает, как я себя чувствую; звонок от того, кто знает, с вопросом, как у меня дела; забыть все это, навсегда, забыть тебя».
И потом, внизу страницы: «Я люблю туман. Люблю тюленей. Люблю даже свою мать. Люблю Джейка. Люблю тебя, ведь я тебя знала. Я люблю тебя за то, что знала тебя».
Сделав один долгий, судорожный вдох, я словно стараюсь осторожно выбраться из-под спящей кошки, вытягиваю ноги, кладу тетрадку на отдых в коробку, закрываю ее и встаю. Пора. Момент не пропущен, он настал. Я возвращаюсь к морозильнику и поднимаю тяжелую белую крышку.
Даже когда я заглядываю внутрь, все выглядит так же, как в тот день, когда я вынес из дома портрет моего деда и носился то в гараж, то из него, открывая коробки, трогая старые ненужные велосипеды и охотничьи лыжи, которыми я бы в жизни не воспользовался. Если бы она упаковала это в провощенную бумагу и положила на дно морозильника, я бы принял это за мясо и оставил там. Но Лиззи – это всегда Лиззи, и вместо провощенной бумаги она взяла красный и голубой ватман в своей комнате для занятий, сложила бумагу аккуратными квадратиками с идеально ровными углами, прикрепив на каждый по звездочке. И я вынул их, так же, как делаю это сейчас.
Они так зябко лежат у меня в руках, словно в колыбели. Вот красный сверток. Вот голубой. Такие легкие. Честно говоря, самое поразительное в том, как они завернуты, – то, что она вообще смогла это сделать. Из другой коробки я вынул золотистое одеяло. Оно лежало на нижней постели моей двухъярусной кровати, когда я был маленьким. В первый раз, когда Лиззи лежала на моей постели – когда меня там не было, – она лежала как раз на нем, завернувшись в него. Я расстилаю его сейчас на холодном бетонном полу и осторожно кладу на него свертки.
На иврите слово, означающее «выкидыш», переводится как «то, что уронили». Это не более точное определение, чем любое из тех, которые люди придумали для всего – в целом, очевидно, непостижимого – процесса репродукции, не говоря уж о слове «зачатие». Разве это и есть то, что мы делаем? Оплодотворяемся? Созданы ли наши дети буквально из наших грез? Возможно ли, что выкидыш, в конце концов, лишь преждевременный выход в наш мир?
Тихонько, краешком ногтя на большом пальце я отворачиваю верхний край красного свертка и раскрываю его. Он раскладывается как фигурка оригами, отгибаясь краями на одеяло. Я раскрываю голубой сверток и развожу в стороны края, открывая его шире. Последняя пародия на процесс рождения.
Подумать только, как смогла она сделать все это? В первый раз мы оба находились дома, и она была в ванной. Она попросила меня принести ей лед. «Для исследований, – как она сказала. – Им это нужно для исследований». Но они взяли это для исследований. Как она сумела получить это назад? И когда это произошло со вторым – тоже. И она ничего не сказала, ни о чем не попросила.
– Где она хранила вас? – бормочу я, глядя не мигая на бесформенные красно-серые брызги, на свернутую в узелок ткань тела, которая когда-то могла стать сухожилием или кожей.
Когда-то это было Сэмом. На красной бумажке я вижу немного больше, бугорок чего-то смерзшегося, с красными ниточками, выходящими из него, извиваясь точно спиральки, приставшие к бумаге, похожие на лучи солнца. В голубом свертке видны лишь красные точки и несколько ниточек-волокон. Совершенно ничего.
Я думаю о своей жене, которая там, наверху, в нашей спальне, спит, обняв руками своего ребенка. Того, который не станет Сэмом. Того, кто, возможно, будет жить.
Коробок выскальзывает из моего кармана. Я чиркаю спичкой, зажигая жизнь, и ее крохотный огонек согревает мне ладонь, наполняет гараж теплом, вспыхивает, впитывая кислород из сырости. Поможет ли это? Откуда мне знать? Я знаю только, что все это я себе воображаю. Выкидыши были вызваны неудачами, недостатком гормонов, вирусом в крови. Горе, сидевшее во мне, было не менее глубоко, чем у Лиззи, просто оно дольше дремало. И сейчас сводит меня с ума.
– Но если там, где вы находитесь, лучше... И если вы пришли сюда, чтобы сказать Новичку об этом, позвать его с собой...
«Той ночью, дорогая, когда тебя любил...» Я услышал, что произношу эти слова, а потом запел как субботнее благословение, как ханукальную песнь, как то, что человек поет в пустоту темного дома, заклиная темноту отступить на день, на семь дней.
«Той ночью, дорогая...» Я опустил спичку на красную бумагу, потом – на голубую. И в то мгновение, когда мои дети истаяли в огне, клянусь, я услышал, как они запели вместе со мной.
От автора
Большинство этих рассказов я сочинял последние десять лет, часто и по разным поводам обсуждая и пересказывая их, прежде чем написать. В результате я чувствую необходимость выразить благодарность многим друзьям, принимавшим участие в моем творчестве.
В первую очередь своим ученикам, которые прерывали меня всякий раз, как переставали чувствовать нарастающий страх, а порой и удовольствие от развития сюжета. Многие предлагали свои истории.
Дженифер Ривелл в свое время сумела заинтересовать меня историями знаменитых серийных убийц. Барбара и Кристофер Роден, работающие в Обществе рассказов о привидениях и издательстве «Эш-Три Пресс», напечатали в 1998 году мою повесть, тогда еще совершенно никому не известного писателя, и ввели меня в круг литературы, открыв совершенно новый мир. Стивен Джонс познакомил меня с собратьями по перу. Келли Линк помогла в работе, и сотрудничество с ней оказалось столь же плодотворным, как и чтение ее собственных произведений. Безусловно, я испытываю благодарность Рэмси Кэмпбеллу за предисловие к книге. Но еще большую благодарность я испытываю к его таланту блестящего рассказчика. За страницами его книг я провел не одну бессонную ночь начиная с восьмилетнего возраста. В некотором роде он несет ответственность за мое решение стать писателем.
И мой агент Кэти Андерсон, и мой редактор Тина Полман сумели справиться с капризами автора и значительно улучшили текст. Я очень благодарен Венди Карр и Герману Графу за их безупречный вкус. Особенно мне бы хотелось поблагодарить Эллен Дэтлоу, которая не только подвигла меня на эту работу, но всегда, с первого дня нашей встречи, оказывала мне всяческую поддержку. Наконец, мне бы хотелось поблагодарить мою жену Ким – за то, что она оставалась собой и заставляла меня «держать планку» в моем труде.