Текст книги "Город "Ё""
Автор книги: Глеб Шульпяков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)
День седьмой, Нагар – Манали
– А теперь представьте себе, что в каждом городе, в каждой индийской деревне есть местный драмтеатр. Со своими примадоннами и звездами. Со своими декорациями. Со своим помещением. И что репертуар этого театра утвержден свыше, министерством культуры – один и тот же на несколько тысячелетий. Представили? Но актеры в этих театрах чудовищно ленивы. Они не хотят и не любят играть. Поэтому жители города всячески задабривают их. Подкупают кто яйцами, кто курицей, а кто деньгами – чтобы те согласились на представление. Задобренные подношениями, актеры нехотя начинают спектакль – в основном с помощью зрителей, которые дергают этих актеров за ниточки, чтобы те не уснули. То есть, в сущности, играют не актеры, а люди. Которые только прикрываются актерами. Это и есть повседневная религиозная жизнь Индии – если заменить актеров на богов, а театры на храмы. Жизнь как тотальный театр.
– То есть Индия задолго до Шекспира пришла к выводу, что «весь мир театр»…
– …и даже боги в нем актеры. И что спектакль не снимают с репертуара вот уже несколько тысячелетий. А теперь давайте представим себе, для кого они играют. Для кого вообще играют актеры? Для кого можно играть в театре?
– Для зрителя, конечно.
– А если зрителя нет?
– Друг для друга, не знаю…
– Отлично. Начнем с первого пункта – есть ли зритель в этом представлении? И если да, то кто он?
– Бог, я полагаю.
– Хотелось бы так думать, ах, как хотелось бы! Но – кто может быть уверенным в этом зрителе? Особенно в Индии, где Брахма находится в перманентной, как медведь зимой, спячке?
– Хорошо, тогда для себя.
– Капустник, курсовая работа ГИТИСа – да? Всеиндийский аутотренинг, домашнее представление размером со страну. Хорошо. А если зал пустой, а играть для себя наскучило? Да и пьеса старая, надоевшая – за тысячи лет-то?
– Знаете, если все так плохо, актеры просто снимают костюмы – и идут домой, жить обычной человеческой жизнью.
– Правильно! А теперь вопрос: какую жизнь можно считать нормальной – людям-актерам в мире-театре? Иными словами, куда человеку податься со сцены, когда играть больше нет смысла? Где его дом, где его нормальная человеческая жизнь? В чем она?
– Некуда, в самом деле.
– Потому что сцена и есть наш дом. Игра и есть наша жизнь. И мы играем. Играем, играем, играем. Перед пустым залом, осточертевшие друг другу, в старом затертом до дыр спектакле, на прогнившей пыльной сцене, с которой никуда, как с подводной лодки, не денешься.
– Картина удручающая…
– …а главное, истинная.
– Однако должен быть выход…
– …и он есть.
– В чем же?
– Как у актера есть две реальности, театральная – и обычная, так и у людей есть альтернатива. Они, индийцы, эту альтернативную реальность давно открыли, вычислили. В чем она заключается? Как называется – скажите мне? Куда человек может уйти со сцены? В —?
– Послушайте, мы забыли еще один пункт!
– Какой, интересно?
– У любого спектакля есть автор! Который, как правило, сам спектакль после премьеры не смотрит. Кто он, вам не приходило в голову?
День восьмой, перевал Рахнатг
Последний поселок перед подъемом на перевал называется Манали. Гестхаусы, опрятные гостинички, магазины – видно, что с посетителями на перевале проблем не наблюдается, поток идет.
На выезде дорога закручивается в вальяжный серпантин, однако щель между горами неукоснительно сужается. На смену лирическим «алтайским» сопкам выдвигаются вполне красноярские, брутальные «столбы». Внизу еще шумит Терек, она же Катунь – похожа – речка Бейяз. Но здесь она уже совсем мелкая, каменистая.
Начиная с трех тысяч на голой обочине, прямо над обрывами, мелькают из жести сколоченные сарайки. «Shop № 8905», «Shop № 2», «Shop № 942» написано от руки на картонках. На веревках вдоль магазина болтается одежда. Линялые лыжные комбинезоны, треухи и варежки. Драные синтетические шубы галлюциногенных расцветок, их еще носили в Москве в начале 80-х, кто помнит.
Все это барахло – старое, ношеное, давно вышедшее из моды – здесь, в Гималаях, над облачными пропастями, смотрелось дико и нелепо. Не увязывалось с романтическими, в лермонтовском духе, пейзажами. И в то же время было знакомым, почти родным. Как будто все это ты уже видел, знаешь. А потом забыл, стерлось из активной памяти.
Глядя на полых людей, висящих на веревке, я вспомнил роман писателя Исигуро. Честно говоря, не помню, как он назывался. Роман этого японца был про потерянные вещи. Что все они – забытые, исчезнувшие (но не уничтоженные, не украденные) – не пропали и хранятся на английском острове в большом ангаре, в пронумерованных картонных коробках (японец писал, говорю же). То есть в целом роман был про клонирование или что-то в этом роде – про выемки парных органов. А мне запомнился ход с вещами. С ангаром, где лежит кассета с какой-то песенкой. Ее, эту кассету, героине надо обязательно найти и прослушать. Связано у нее что-то важное с этой музыкой. Любовная история, конечно – что еще может быть важного?
На горной дороге я вдруг почувствовал себя в романе этого безумного Исигуро. Как будто тоже ищу какую-то кассету. А потом, на следующем повороте, понял, в чем дело. Ведь наше сознание и память тоже устроены спирально – как серпантин, по которому мы ехали. И ведет этот серпантин туда, где все наши потери сложены в коробочках, пронумерованы. Просто мы до поры до времени в этот отсек не заглядываем. Не знаем. Пока после очередной выемки (что такое жизнь человека, как не череда выемок?) – после очередного круга на серпантине не наткнемся. Пока потеря не отыщется (а она обязательно отыщется). Вот и я – ловил себя на мысли, что ищу на веревках свои вещи. Тот самый, синий с белыми полосками, комбинезон, который на меня напяливали перед лыжами. Любимый малахай, серую военную шапку – муж маминой приятельницы получил майора, и его капитанские цацки достались мне. И шубу сестры. Мода на них прошла быстро, и ее, голубую с искрой, перешили на меня. Участь младшего брата! Вот ведь странное дело… Ради этого, наверное, мы и путешествуем.
День девятый, Дхармасала
Индийские Гималаи – буддийская, тибетская земля. С тех пор как китайцы оттяпали Тибет, Индия безоговорочно принимает беженцев, вот уже полвека. Нарезая под монастыри лучшие земли – здесь, поближе к их утраченной родине.
Монастырей много, и все они новые, новодельные. Хотя часто копируют по форме древние. Столицей этого фантазийного, эфемерного, изгнанного Тибета – Тибета по эту сторону Гималаев – считается городок Дхармасала. Здесь живет тибетское правительство в изгнании, собрано крупнейшее хранилище книг и манускриптов по ритуалу и философии буддизма (ведь главное в тибетском буддизме – это преемственность, безоговорочное следование ритуалу).
В этом городе находится и резиденция Далай-ламы.
Есть две Дхармасалы, верхняя и нижняя. Расстояние между ними – полчаса по серпантину с видами на снежные пики с одной стороны – и бескрайнюю туманную равнину с другой. Идеальное выражение буддийской практики, в которой ослепительные ледяные вершины духа достижимы через монотонное, равнинное усердие воли и разума.
Далай-лама бывает в городе нечасто и без огласки – чтобы не создавать ажиотажа в крошечном, с люльку маляра, городе. Однако народ все равно подтягивается сюда со всего мира, индуистского и христианского, мусульманского. Поскольку в любом из этих миров есть тысячи приверженцев именно тибетского, школы Гелуг, буддизма.
Толпа в Дхармасале пестрая, разношерстная. Полно лавок с тряпками и амулетами, которые по вечерам, подсвеченные фонариками, производят галлюциногенное впечатление. При покупке трубочки в такой лавочке владелец может запросто предложить «содержимое» – хотя официально наркотики запрещены, конечно же. В пересчете на рубли грамм «afghani cream» достается практически даром.
Рестораны и кафе, разумеется, тоже имеются – по большей части тибетские, то есть чистые и аккуратные, чистоплотные. Гостиницы – от гестхаусов, где можно переночевать за три копейки вповалку, до вполне сносных. С окнами во всю стену и видом, от которого по утрам, когда отдернешь занавеску, душит крик восторга или рыданий, не знаю.
Городок этот мне все больше нравится, и я решаю пожить здесь дня два-три. Это вообще мой синдром последних лет, симптом. С тех пор как не стало Москвы – как вслед за городом «слили» театр, кино и литературу, вообще всё слили, – многие места на земле кажутся мне более пригодными для жилья. Во многих из них я ловлю себя на мысли, что готов остаться. Фантазия, конечно, химера. Но мысль, мысль…
Плюс мне по душе сновидческая, неправильная логика этого города (ну что это за город, три улицы!). От центральной площади размером с большую прихожую или посудную лавку расходятся эти три улицы. Три щели, забитые всеми сокровищами индийской бижутерии. Однако идут они не параллельно друг другу (как тебе сперва кажется), а расходятся веером (о чем ты не подозреваешь). Пока в одной расселине между лачугами не видишь пустоту, пропасть. И что соседняя улица давно ушла по хребту горы, до которой не дотянешься. Не запрыгнешь.
Улицы разошлись, между ними пропасть. Что делать? Особенно если возвращаться – «плохая примета»? Метафора жизни, между прочим. Вот поэтому этот город мне и нравится.
Ну и, во-вторых, мне давно уже, со времен первых наездов в Лаос, Таиланд и Камбоджу, по душе эта клокастая евротолпа (моя знакомая русская англичанка называет таких людей pixies-hippies). Дело в том, что я уверен – все эти люди, молодые и не очень, с косицами до лопаток, в пестрых шалях и сари, загоревшие под бронзу и выгоревшие до белизны, с младенцами в заплечных рюкзаках, с прозрачными от голода и гашиша глазами – все они, как и я, фантазеры. Мечтатели. Живут, подобно мне, иллюзиями. Химерами. В вымышленных, надуманных мирах. Поэтому их тянет сюда, в страну вымышленного, ненастоящего Тибета. В страну в изгнании. В место силы буддизма, с которым их ничто, кроме желания иной, чем дома, жизни, не связывает. Не про них он, конечно, этот буддизм. С его повседневной, рутинной практикой мантр и сутр – на языке оригинала, без знания которого подходить к буддизму вообще не стоит. С его сосредоточенным умозрением собственного сознания – и изнурительного быта, поскольку монастырь – это колхоз, который надо тянуть собственными силами каждый день, каждую минуту. С его парадоксальным ходом мысли – на пути к освобождению от мысли как таковой.
Но химера!
Призрак свободы желаннее, чем свобода, и тут эти люди мне близки – тоже. Поскольку любая написанная тобой вещь – это холм, сопка. На которую ты залезаешь только за тем, чтобы обнаружить: за этой сопкой открывается еще одна, повыше и покрасивее. И так, подозреваю, до бесконечности.
Правда, с каждым восхождением вид за спиной становится все более ярким.
Все более масштабным.
Но это – единственный бонус в нашей истории.
Пушечная масса
Джерси, самый крупный из Нормандских островов, можно объехать за час настолько он мал. В хорошую погоду отсюда видно Францию, настолько она близко. Но говорят на Джерси по-английски, ведь остров находится под юрисдикцией Великобритании.
Англофобы произносят имя главного островного города на французский манер «Сен-Элье». Остальные постояльцы Джерси – кучка миллионеров плюс армия горничных из Восточной Европы, а также любители серфинга, которые десантируются по выходным – называют главный город острова по-английски: «Сент-Хелиер».
Иные усматривают французскую тонкость в соусах островной кухни, да. А также нормандские элементы в архитектуре. Но Джерси настолько мал, а его архитектура настолько ничтожна, что совершенно не важно, чего тут больше, Англии или Франции. Поскольку больше всего на этом острове – Германии.
На Джерси предсказуемый, солнечный климат. Затравленных погодой англичан это привлекает в первую очередь. Но, вопреки прогнозам, сегодня на острове туман и дождь, брызгающий на поля для гольфа с чисто английской брезгливостью. А под окнами гостиницы каменистая равнина библейского облика – а не морская панорама, как было обещано.
Все переменилось, не прошло и получаса – как в театре, когда после антракта на сцене новая декорация. Теперь над островом светило солнце, а пустыню затопило море, как будто воды, опять же по Библии, сомкнулись. Это был знаменитый джерсейский прилив. По его расписанию живет вся прибрежная территория. Примерно до полудня (в зависимости от времени года) вода постепенно обнажает километры ровного, как тефлоновая сковорода, пляжа. Идеального для заездов на колесных каяках – и так, позагорать-побегать. Запускать воздушного змея.
В скалистых местах острова при отливе открываются умопомрачительные лабиринты донных камней. Бродить среди них – как по улицам арабского города, откуда, как в сказках «Тысячи и одной ночи», исчезли люди. Тут же, на камнях и плитах, можно загорать. Пока не прозвучит сирена, означающая: вода возвращается. Ее наступление стремительно и вместе с тем незаметно. Задремал, зачитался – и все, привет: меж камней образуются омуты и водовороты, где утонуть можно запросто.
Для того и сирена.
Джерси с великолепной английской тщательностью опутан живописными тропами. За день-два на велосипеде можно объехать все точки, где сохранились немецкие фортификационные сооружения. Поскольку именно они – главный интерес этого места.
В октябре 1942-го Гитлер отдал приказ сделать из острова «неприступную крепость». С той поры вышки и бункеры находятся в неплохом состоянии – сохранились даже резиновые прокладки на газовых шлюзах. Что с житейской точки зрения, конечно, абсурдно, потому что судьба военной архитектуры заключается в том, чтобы быть разрушенной.
Но вот история делает зигзаг – и все складывается иначе. Союзники идут в обход Джерси, высадки английского десанта не происходит. Трехлетний труд пяти тысяч человек (из которых только пятая часть – рабская сила) напрасен. Противотанковые стены на пляжах никому не нужны. Гигантские пушки, ради которых под землей обустроили города, не собьют ни одного самолета. Не потопят ни одного судна. Десятки километров тоннелей и катакомб проложены впустую. Тысячи тонн лучшего германского бетона легли в землю Джерси зря. До сих пор все военные объекты выглядят так, как будто вчера их сдали в эксплуатацию. А солдаты, как вода отлива, просто покинули огневые точки – и скоро будут обратно.
Музейным хозяйством в бункере заведовали подростки, островитяне. Продавали билетики, сопровождали по туннелям. Показывали, объясняли. Слушая их малопонятную болтовню, я ловил себя на том, что дико завидую. Мне бы в пятом классе пушку в настоящем бункере. Чистить приборы, винтовки. Проверять телефонные сети и питьевую воду в бутылках. Мечта подростка… Смотришь в пушечный прицел и вспоминаешь игровые автоматы в советских кинотеатрах. Как они назывались?
Самый крупный из 18 джерсейских бункеров находится на мысе Corbier. Как и остальные, он был построен фирмой Kehl & Со по заказу Organization Todt. Однако пушка калибром 105 мм помечена клеймом французской фирмы Le Creusot (1918 г). В прошлой жизни она действительно была полевым орудием французской армии. После капитуляции Франции немцы просто переставили пушку с колес. И она стала орудием береговой обороны с дальностью поражения 10 км. Всего таких пушек – пять из 84-х. Остальные разобрали на куски коллекционеры еще в пятидесятых.
К пушечному отсеку примыкают два поменьше, для отработанных гильз и где стоит вентилятор для отвода выхлопа. Две клети рядом отведены под снаряды. «Гостиная» («кубрик», «казарма» – не знаю), где жили артиллеристы. Два раза по три койки друг над другом, почему-то очень короткие. Карликовые. Стол, телефон. Печка. Стеллажи с питьевой водой, десятки полок. На стенах семейные портреты. Патефон. Вентиляция на случай газовой атаки, работает от генератора, как и все тут. У выхода наружу шлюзовая камера – опять же на случай газов. Территория, прилегающая к входу, простреливается с огневой точки из пулемета MG 34.
Смотровая ячейка на крыше, самое опасное место – отсюда наблюдатель передавал расстановку сил в пушечный отсек – наводчику. Шахта запасного выхода. И ежевика вокруг – черная, жирная. Грозди спелых ягод на фоне моря.
Размышляя о том, как тщательно организован быт в бункере – как все тут заточено «под пушку» и для пушки сделано, – я вспоминал монастырь, скит. Где тоже все подчиняется одной идее, одному служению. Только вместо алтаря в бункере языческий идол, бог смерти. А служба по механике – та же. Кропотливая, ежедневная. Требующая самопожертвования и слепой веры в победу.
Которой, возможно, не будет.
Иранский дневник
Ночь
Получение визы в аэропорту Тегерана ночью – долгая и мучительная экзекуция, пытка. Отказать во въезде могут любому, без объяснений. Швырнут в лицо паспорт, укажут волосатым пальцем на выход: «Get out!» – и задернут шторку, погасят свет.
Переживать особо не следует, через час визу все равно выдадут. Такова их манера, унизить и напугать человека при въезде, чтобы потом ты не натворил в исламской республике лишнего. Оригинальный способ заботы о нашей безопасности – в сущности.
В пятом часу утра мы наконец выкатываемся на трассу в город. Одной рукой водитель Оджад придерживает баранку, другой наливает из термоса чай.
– Чай любишь? – Поворачивается, протягивает чашку.
Машина, потеряв управление, плавно выходит на встречную.
В ночном поле галлюцинация, иллюминированный призрак. Четыре минарета размером с трубы ТЭЦ, между ними гигантское шапито. Золотой шар-купол, вокруг галереи, фонтаны. Непроглядная ночь, ни души – а тут все сверкает и переливается.
– Там он. – Водитель торжественно поднимает палец.
– ???
– Аятолла.
По иранскому радио гоняют программы о поэзии – или актерское чтение Корана. По словам Оджада, это его любимое занятие, слушать по радио стихи персидских поэтов-классиков. Стихи знакомы каждому с детства, но это не важно, поскольку главное, как они исполнены. Слушая вдохновенные перепады поэтической речи – то, как чтец интонирует, берет голосом, – потихоньку «влипаешь» в чужую мелодию. В ее каденции, в самый состав звука, незнакомого и завораживающего. Уже не удивляет, зачем в поле шапито, где при свете софитов спит «он». Зачем так долго мучили на прилете, пугали шторкой и что отправят обратно. Кто эти небритые мужики на выгоревших плакатах, которыми завешены бетонные коробки. Куда идут двое с авоськами – в такую рань. И зачем троица на тротуаре разложила костер – и сидит у огня, кутаясь в рваные тряпки.
Тегеран
Я просыпаюсь между двух шумовых потоков – грохочущего трафика под окном и фрезы на этаже. Город и отель бурлят, проснулись. То, что в комнатах могут спать люди, никому не приходит в голову. Мы встали – и ты вставай, нормальная логика «семейного» государства, где все как один и один – за всех.
На улице солнечно и холодно. Пожилые женщины метут мостовую длинными балахонами. Девушки в приталенных полу-пальто, на голове платок, черный. Платок прекрасно подчеркивает лица, их белокожие правильные овалы – и черные глаза. Красоток на улице поразительно много, поскольку эффектно задрапированная женщина производит куда более яркое впечатление. И они это знают, умеют делать.
В забегаловке с кебабами девушки, не стесняясь, разглядывают меня, приезжего. Во что одет? Какая оправа очков? Ботинки? Любопытство сильнее шариата, тем более что другой информации о внешнем мире у них нет. Что касается мужской части населения, то я – человек без брюха и усов – для них просто не существую.
Лавки на улицах забиты медными самоварами, первое время невольно вздрагиваешь: «Русские!» Но потом вспоминаешь, что Иран – родина самоваров. Чай здесь вместо водки, повсеместно, особенно зимой, когда зябко.
Рядом меняльные лавки, купюры выложены прямо в витринах. Пасьянсы из однодолларовых бумажек, пирамиды монет. Пестрые евро, веером. Деньги – тот же товар, и нужно показывать его лицом, как любой другой. Время в Иране идет на полчаса впереди московского. День, начатый за полдень, проходит быстро. Вечный вопрос путешественника – «Зачем я сюда приехал?» – не отпускает. Чтобы избавиться от него, требуется особое стечение обстоятельств. Нужно попасть в фокус, в воронку места. Оказаться там, где городская среда сгущается.
Такое место в Тегеране есть.
Ближе к базару толпа густеет, торговля выплескивается на мостовую. С проспекта в базарный город ведут ущелья улиц. В одной из них раздают крупную вареную картошку, «благотворительную» – от мечети, поскольку на днях праздник. Завернутую в лаваш, картошку можно съесть прямо здесь, на приступке – посыпая соленой пудрой.
Но мне нужна другая мечеть.
Она где-то неглубоко, рядом. Пару пролетов по шумной лестнице, обогнуть палисадник, где продают цепные плетки (опять же, праздник), в узкий проход через арку – и ты попадаешь в другое измерение, пространство, из которых состоят старые мусульманские кварталы.
Площадь мечети Хомейни пуста, тиха – как будто ее вырезали ножницами из базарного шума. Посередине бассейн для омовений, над старыми галереями нависают бетонные складские помещения со спутниковыми тарелками – но через галереи перешагнуть не могут. Между минаретами светятся огромные часы. Смесь вокзала с мечетью, нормально – молитвы, как и поезда, должны «отходить» вовремя.
За огромным порталом айвана прячется зеленый купол, похожий на перевернутую чашку. Такова манера персидской архитектуры – поразить глаз внезапно, когда привык, не ждешь. Неба над площадью много, оно розовое, с пепельным оттенком. По мере наступления вечера пепла становится больше, а розовый цвет сгущается в красные полосы. Я брожу по площади, стараясь растянуть это ощущение, когда все вокруг – невидимый голос, распевающий суры Корана, запах печеной картошки и как смешиваются цвета в небе – образует тот самый фокус. Воронку, куда ты проваливаешься со скоростью свободного падения.
На площади я вдруг понял, насколько мусульманская жизнь, ее быт, может выглядеть близкой, своей – формально, «технически». Наверное, я сейчас скажу странную вещь – но жизнь простого мусульманина схожа с жизнью человека литературы. Поскольку обе они регулярны, ритмизованы. Свершаются буквально по схеме «когда не требует поэта (мусульманина)…» – и так далее. При всей разнице «священных жертв», конечно, – и того, кому эти жертвы предназначены.