Стихотворения и поэмы
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Глеб Семенов
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
177. «Вспоминать в разлуке нельзя…»
Вспоминать в разлуке нельзя,
только помнить можно в разлуке.
Нет, не волосы, не глаза,
не походку, не смех, не руки.
О губах твоих не тоскую,
имя светлое не шепчу, —
всю, единственную такую,
помню всю тебя… И – молчу.
178. «Я помню, слезы были едки…»
Я помню, слезы были едки. —
Она ушла. А ты юнец.
И все знакомые жилетки —
конечно, вымокли вконец.
О! Все прошли огонь и воду,
на этом зубы съели все.
И женскую тебе природу
во всей представили красе!
Искал ты сходства сладострастно,
злорадствовал, слепой щенок.
Но бесталанностью соблазна
увы, утешиться не мог.
Наоборот, благоговея
ты обернулся ей вослед.
И стало ясного яснее,
что если клином белый свет —
не хорохорься, не аукай,
спьяна под окнами не стой, —
лечи свою любовь разлукой,
как лечат зренье темнотой.
179. Минута
Я жду тебя. Я жду своей минуты.
По осени придешь, иль по весне? —
В тот день с утра заладит почему-то
дождь, заглушая тиканье во мне.
Присяду я к столу, тетрадь придвину,
забудусь, кану, время проведу. —
Как по сердцу ударит вдруг недлинный
звонок, и, очневаясь на ходу,
я выйду в коридор, не кончив строчки,
«кто там» спрошу, услышу, как молчишь, —
и все дверные к дьяволу цепочки,
задвижки все: ты за дверьми стоишь!
Ты не совсем окажешься такая,
на свете и не может быть такой,
но верю – это ты, а не другая:
я никогда не отпер бы другой.
Моя минута!.. Верю и не верю. —
А вдруг да все же, каплями горя,
не зонтик твой топырится у двери,
а – вечное крыло нетопыря?
180. Притча об исчезнувшей тени
Был день как день, я шел себе и шел,
тень на дороге выглядела тенью.
А вдоль обочин – мерзость запустенья,
вода ржавела, воздух был тяжел.
Попутчика нагнал я, но во взгляде
(он обернулся, зыркнул из-под век)
я вдруг увидел – этот человек
совсем не тот, каким казался сзади.
А тень моя по-женски ожила,
через бугры и вмятины рванулась
и, потеряв свою-мою сутулость,
в чужую тень ровнехонько вошла.
Что говорить, хозяин я не строгий,
но все ж – средь бела дня, в расцвете лет! —
Обидчика простыл уже и след
на побледневшей мертвенно дороге.
Кто был он? Почему он вороньем
сопутствуем? Откуда столько дыма? —
Мой крик беззвучен, в мире нелюдимо,
и тень войны на времени моем.
181. «Молодая печаль, молодое вино…»
Молодая печаль, молодое вино —
нам лишь самую малость хмельно.
Молодое вино, молодая печаль —
жаль себя и товарищей жаль.
Чья же это вина,
что уже сколько лет —
и печаль без вина,
и товарища нет.
182. «Пляшет ветер на площадях…»
Пляшет ветер на площадях.
Полукругом сошлись дома —
на последнего из бродяг
любопытствуют задарма.
Грустно-весело: мы уже
никуда из своих квартир,
и, по правде, любой в душе
даже рыпаться прекратил.
Аж завидки берут, гляди:
пыль завихрилась впереди,
окна хлопают впопыхах,
а кусты – в чехарду в садах.
А уж наши-то шляпы – ой,
и смешно, и какой там смех! —
покатились по мостовой,
будто головы с плеч у всех.
Пляшет ветер, ни брат ни сват,
семиюродное родство!
Листья, втоптанные в асфальт,
окровавленный след его.
183. «Обрушиваются горы…»
Обрушиваются горы…
моря на дыбы встают…
Наш быт – продувной и голый,
и жалок чей-то уют.
Найди-ка по белу свету,
где тишь была бы да гладь? —
А кто-нибудь на планету
двуспальнейшую кровать
поставил и усмехнулся:
знай наших!
А между тем —
сбивает удары пульса
подрагиванье стен
толстенных; вода под краном
тяжеле воды живой. —
Уютовладельцу – странным
покажется мир с женой!
Конечно же, дело плохо:
уже, может быть, в четверг
оскаленная эпоха
скомандует «руки вверх!»
184. «Когда в водовороты сна…»
Когда в водовороты сна
дневная жизнь вовлечена
и падает, кружась и рушась,
на дно, не достигая дна, —
невозмутимо спится мне,
и только изредка во сне
меня охватывает ужас,
что все вершится в тишине.
185. Полусонное
Весь город с утра по службам.
А сколько нужно отваги —
постель променять на ветер,
особость – на толкотню!
И справа чуть свет, и слева
такие же бедолаги.
Клюем отсыревшим носом
в нахохленный воротник.
Идем – и никак не вспомнить,
с чего это нынче флаги?
Какого, к тому же, цвета —
не разбери-поймешь!
А небо в том переулке,
как лента серой бумаги,
пришпиленная зачем-то
кнопками фонарей.
186. Грачи
Спят-недосыпают горожане,
а в садах безлиственных, чуть свет,
между этажами-гаражами,
над вчерашней правдою газет,
беспардонно, будто нынче праздник,
на большую мощность включены
тысячи взъерошенно-прекрасных
громкоговорителей весны.
Рассержусь: «Мешаете же людям!
Тише вы…»
А мне в ответ: «Молчи!
Что ж такого, если и разбудим:
с нас и взятки гладки – мы грачи!»
187. Воскресный арбуз
Я покупал арбуз на вырез,
платил за это лишний грош,
в нем поворачивался нож
и все нутру его дивились.
Пурпурной тяжестью гордясь
я нес удачу на ладони.
Вокруг меня кипела грязь,
и подворотня в каждом доме
ловила солнце, и трамвай,
пылая стеклами своими,
летел…
Все-все имело имя:
иначе и не называй!
Был город городом. И полдень
был полднем. Все казалось мне
законченным, предельным, полным:
толпа, и женщина в окне
с полоской лифчика, и счастье
ленивым августом дышать,
и жмуриться, и предвкушать
арбуза холодок хрустящий.
188. Рассвет
Пронизываемый ветром
закуриваю, курю.
И рельсам вослед рассветным,
прищуриваясь, смотрю.
Струятся продолговато
вдоль улицы заревой
и сизый на розоватый
оттенок меняют свой.
Из-за спины беспутной —
чем ближе, тем все быстрей —
меня догоняет утро,
и брызги – до фонарей.
Не улица, а стремнина:
несет, но не ветер, нет —
как в парус, в тугую спину
неистовый бьет рассвет!
Покуда живы… (1952–1956)
В дальнем районе
189. В метель190. Победитель
Крутит за окном, не выйдешь из дому!
А киномеханику опять
по полю, как говорится, чистому
на себе
культуру
доставлять.
Влезет в брюки, в валенки
и тонкую
косу под ушанку уберет.
Родилась зачем-то вот девчонкою,
надо бы как раз наоборот!
Ей – к Чапаю бы в однополчане,
быть подругой фронтовых подруг…
Фильм художественный за плечами,
и тугой мешок скользит из рук.
А метель метет себе…
Чего ж ей
не мести, не заметать следы?!
Нелегко тащить по бездорожью
«Кавалера Золотой Звезды».
Но дотащит, врешь!
И «Кавалера»
вынесет на собственном горбу.
Зрителей набьется —
свыше меры! —
посмотреть красивую судьбу.
Ей же —
волноваться, что ребята
в темноте заденут аппарат,
рамку поправлять
и виновато
слушать все, что люди говорят.
Кончится сеанс,
начнутся танцы.
Ну их!..
Чуть помедлит у дверей.
Или, может, все-таки остаться?..
А назавтра вновь тащиться ей!
Взад-вперед —
ушанка, брюки, валенки —
и проваливаясь, и скользя.
Только на лице —
как две проталинки —
теплятся нестрогие глаза.
Может, верст за тысячу исхожено,
может, впрямь, подводы не сыскать,
может, про таких вот
и положено
на экран
картины
выпускать!
191. Разговор
Когда все кончилось победой,
и не в кого уже стрелять;
когда все стало песней спетой
(не дай бог петь ее опять!);
когда, сменив парадный китель
на зависевшийся пиджак,
помылся в бане победитель,
в военкомат сходил и в жакт;
когда вернулся в цех завода,
когда вернул свою жену,
когда гитару из комода
достал и вспомнил старину, —
он от беды послевоенной
не отшатнулся:
он готов —
прикажут если – по две смены
трубить, спуская семь потов;
готов по карточкам поститься,
по ордеру приобретать
копейки стóящего ситца
для покрывала на кровать;
не приступать к жене: «Поведай…»
(сама поведает, небось!), —
все кончилось такой победой,
с такой победы началось,
что не могли на белом свете
жить правда с кривдой пополам! —
Еще в войну играли дети,
чернели вдовы по углам,
еще в вагоне инвалиду
попробуй кто-то не подать, —
а поглядишь кино, и с виду
все, вроде, тишь да благодать;
а каково —
кто был солдатом —
вновь узнавать ее в строю:
вторую с краю, с автоматом —
судьбу безусую свою?!.
192. Засуха
В районной чайной мухи кружат.
Ленивый шум. Блаженный чад.
Над пеной, рвущейся из кружек,
два посетителя молчат.
Не то, что все уже сказали,
а как об этом говорить?
Смущенно обходя глазами
предупрежденье «не курить»,
закуривают, как по знаку,
в цветы бумажные дымят. —
Минут за десять их, однако,
сумел списать военкомат!
Без медкомиссии впервые,
полсотни лет – клади билет.
Пришли запаса рядовые,
ушли —
в архивах только след.
Перелистав их службу длинную,
ни шагу, видно, без чернил,
сам писарь —
с генеральской миною —
кудрявый росчерк сотворил.
Оно, конечно, по уставу
и никаких таких обид.
Но то ли пиво хуже стало,
или осколок бередит, —
поводят сивыми усами,
покачивают головой. —
Их убивали на Хасане,
под Выборгом
и под Москвой,
они вставали, воевали,
и номера своих частей
забыть уже теперь едва ли
им до последней из смертей!
Не их вина, что не сложили
досрочно головы они,
и век солдатский пережили —
знай, только сей и борони,
да слушай журавлей над пожнями…
ругай жену… расти внучат…
В дыму, над кружками порожними
два посетителя молчат.
193. Учитель
Ругались люди,
и молчали,
и пили квас на холоду,
и односложно отвечали
на шутки дачника в саду.
Петух раздумывал, запеть ли,
и мертвые крутили петли
стрижи
у солнца на виду.
Пыль исходила от земли,
как пар из трещин каравая.
Злорадно руки потирая,
Всех без разбора мухи жгли.
И наступала ночь.
И дачник
подушки нес на сеновал.
Что говорить, не из удачных
попалось лето!
Он зевал.
Чего уж там: по перелескам
поганки тощие одни,
и не клюёт…
За днями дни —
валяйся где-нибудь в тени,
и даже разговора не с кем
затеять, кроме ребятни…
Зевал, ворочался —
и, ногу
освободив от простыни,
сном забывался понемногу.
Над ним огромные поля
обманным полыхали светом.
Несло болотом перегретым.
Он спал, губами шевеля,
и, руки барственно отбросив,
не слышал шороха вдали:
сухие зерна из колосьев
не выпадали,
а текли
на лоно каменной земли
под запрокинувшимся небом…
Ему-то что! Он будет с хлебом.
194. Последним табор
На собаку цыкнул суетливо
и не в дом повел меня, а в сад.
Неправдоподобного налива
тесно-тесно яблоки висят.
Постарались, видимо, в газете:
молодой, красивый на портрете, —
оказалось, вовсе не такой.
Жаловаться начал чуть не сразу,
каждую отмахивая фразу
правой
и единственной рукой.
Дескать, непривычно, не взыщите.
Жил себе, работал человек…
Звание «заслуженный учитель»
для него – как на голову снег…
Поздравляют бабушки и внуки
(те и те – его ученики).
«Хорошо еще, что однорукий, —
обе оторвали бы руки…»
А начальство —
будто он скончался —
нанесло цветов и добрых слов.
Никуда не денешься: начальство…
Раньше вспоминало-то не часто,
а теперь такой переполох!..
Сад внезапно кончился. Небыстро
над районом плыли облака.
… Телеграмма есть от замминистра —
приглашает в город старика…
Что на это может он ответить?
Вся из-под руки ему видна —
пусть не наилучшая на свете,
дальняя,
ни в песне, ни в газете
не прославленная – сторона.
Полюбить ее не приневолишь,
полюбил – так больше, чем жену, —
тридцать лет ей отдано всего лишь,
с кратким перерывом на войну!
Вот она —
с крутыми большаками,
с трудными его учениками,
с хрипотцой насущных пререканий
в кабинетах всех секретарей:
строится ли школа —
нужен камень,
и нельзя ли строить побыстрей…
Слышно – по листве прошелся ветер,
яблоко упало…
В этот миг
был старик такой, как на портрете, —
молодой, красивый был старик!
195. Артист
Где, зачем – не скажу, не знаю —
сговорился с цыганами друг. —
Полночь звездная,
глушь лесная,
елки в юбках широких вокруг.
На поляне шумят костры.
Лица в отсветах бесноватых.
Только странное дело – шатры
не по-книжному все в заплатах.
Да еще в нарушенье легенд —
мол, цыган не цыганит у гостя —
раскурили меня в момент,
лишь огня поднесли на бересте.
Нам очистили место
рядом
с бородатейшим стариком.
– Ну, пляшите же! —
черным взглядом
он с усмешкой повел кругом. —
Шали рваные, да мониста
из копеек, не из рублей…
Гитариста бы, гитариста!
Дело вышло бы веселей.
– И гитару с собою возим,
только парни теперь без рук.
Им картошку бы рыть в колхозе!.. —
– Дай гитару! – ответил друг.
И на зов перебора подробного
робко выступила одна.
Подбоченилась,
плечиком дрогнула,
задрожала плечами она.
Застонала гитара, заплакала —
бесенята в глазах заплясали;
«Поглядите, уж не краса ли?» —
и притопнула лодочкой лаковой.
– Как же!
Скопишь такие червонцы!
Ври на хлеб себе день деньской!
Может, только цыганское солнце
знает цену обновке такой.
Иль какой-нибудь нашей Маруське
из зажиточного села
стало жалко цыганку
по-русски:
чуть подумала —
и – дала.
На один на сегодняшный вечер,
на один на единственный пляс…
Руки плавают,
ходят плечи —
не в последний ли это раз?!
Пусть к плясунье никто не вышел,
вынув кнут из-за голенища.
Между звезд, даже, может, выше,
искра жаркая путь свой ищет.
Долго струны еще рокотали —
каблуки не стучали подбитые.
Русский парень играл на гитаре,
а цыгане сидели —
завидуя.
196. «Распахнуты ворота – хоть на тройке!..»
Две кулисы по краям помоста,
белозубый смех вполупотьмах.
Посмотрите, сколь все это просто:
тут вприсядку ходят на руках,
тут глотают пламя, ловят гири,
борются до полного туше…
Мир ясней, чем дважды два четыре, —
плохо ли живется в этом мире
маленькой петрушечьей душе?!
Девушки пленяются искусством
разных силачей и ловкачей.
Пол все гуще семечками устлан,
воздух все трудней и горячей.
А потом на поженках росистых
рой разноголосых папирос:
– Нет, конечно, лучше всех артистов
кукла, что пищит и кажет нос! —
Вот и опустело в балагане.
В щели просочился звездный свет.
Рыжий неудачник вниз ногами
с громким матом топает в буфет.
Ну а что услышишь от Петрушки?
Прикрывая холодок макушки,
он на звезды смотрит не дыша.
У любимца публики, Петрушки,
ноет деревянная душа.
Поскорей опять бы…
197. Хозяин
Распахнуты ворота – хоть на тройке!
Белилами вдоль матрицы вразмах
хозяин обозначил год постройки
навечно, как на каменных домах.
Кругом пустынно: ни избы, ни хлева.
Шагнул вперед – затравеневший двор.
Простор – направо и простор – налево
и прямо – в стаях галочных – простор.
Да тополя над глохлым огородом…
На воротах же, нáзло непогодам,
четыре цифры за версту видны. —
Снял шапку: родился он этим годом,
хозяйский сын, вернувшийся с войны.
198. «И веселый же мне подвернулся возница…»
Подошел к деревне перед вечером
человек в костюме городском.
Чемодан в его руке посвечивал
то замком,
то уголком.
И в деревне,
чуть не в каждом доме,
стекла переполнены зарей.
Глянул человек из-под ладони
и свернул по тропочке сырой.
Зашагал уверенно задами,
главной улицы в обход,
милыми соседскими садами —
в свой
затравеневший огород.
Не пожарище, не пепелище —
просто заколочена изба.
Перед домом собственным,
как нищий,
встал, стирая пот со лба.
В сорок пятом —
даже в сорок пятом! —
так ли возвращался ты, солдат?
Делали таким тебя богатым
скромные гостинцы для ребят!
Узенькая стежка до сарая,
визг собаки, песенка скворца.
Ты вбежал,
сапог не вытирая,
в холодок намытого крыльца…
А теперь невесело хозяину, —
не хозяин и не гость!
Ржаво усмехается в глаза ему
каждый
самолично вбитый
гвоздь.
Доски, побуревшие – крест накрест,
будто в доме не жили вовек…
Может быть, ты перепутал адрес,
милый человек!
Может, не из-за тебя так глухи
слухи о родимой стороне!
И совсем не за тебя старухи
спину гнут со всеми наравне?..
Кепку снял…
Наведаться бы к шурину,
как-никак, а все-таки родня.
Солнце выжидающе прищурено,
медлит на краю большого дня…
Что же ты?
И легкой папироски
не докуриваешь до конца?..
…С треском отрываемые доски
мнут крапиву у крыльца.
Достать пролетку. За шесть гривен…
Пастернак
И веселый же мне подвернулся возница, —
чуть присвистнул, вприсядку телега пошла.
«Пропадай все четыре!..» Дребезжит колесница,
Сивка-бурка косится, закусив удила.
Подрядился за руль – на шесть гривен утруски:
все бугры да овраги, особливо ж – мосты!
Но какой же (проклятая рытвина!) русский
(тпру!..) не любит (а чтоб тебя!) быстрой езды?
«Не боись! Только трактор по-ровному пашет…» —
и еще одна яма, и еще один мост.
Здравствуй, милая родина!
Сивка задницей машет,
Бурка машет хвостом, отбиваясь от звезд.
Покуда живы
199. Песенка о случайной встречеЛ. Агееву
200. На родине
Повстречались на вокзале —
и, как водится, в буфет.
Мы друг другу не сказали,
сколько зим и сколько лет.
Все мы люди-пассажиры:
я – туда, а ты – сюда.
Будь здоров!
Покуда живы,
повстречаемся всегда!
Наше девушкам спасибо
за бумажные цветы!
Все вокруг уже красиво,
мы прощаемся на «ты».
Все мы люди-пассажиры:
я – туда, а ты – сюда.
Будь здоров!
Покуда живы,
повстречаемся всегда!
В гулких тамбурах до света
мы стоим, оторопев.
Вот и песня вроде спета,
остается лишь припев.
Все мы люди-пассажиры:
я – туда, а ты – сюда.
Будь здоров!
Покуда живы,
повстречаемся —… когда?
201. Человек
Вновь меня выводит на дорогу
вечная тропинка через рожь.
Родина, умерь мою тревогу —
чем, скажи, так за душу берешь?
Залихватской скоростью трехтонки?
Жестяной на столбике звездой?
Беспокойным голосом девчонки
над быстротекущею водой?
Каждой болотúнкою распахнута
в небо, в вечереющую тишь.
А вокруг такого цвета пахота —
и грачей не разглядишь!
Будто я совсем и не из города,
будто я живу теперь везде!
Небо взглядами исколото,
и от взгляда – по звезде.
Был жестоким я, нетерпеливым,
обрывал ромашки, мял траву.
А ведь если надо быть счастливым,
так не трудно это: я живу!
Борису Слуцкому
202—203. Уездные вальсы
Вот был человек – и нету.
И даже не на войне.
Хотел повернуться к свету —
умер лицом к стене.
И зайчик прыгнул некстати
с будильника на кровать.
Столпились мы у кровати,
а что тут можно сказать?
Недавно справляли тридцать,
а кажется – как давно…
Вчера не успел побриться,
теперь уже все равно…
Кричало в лицо начальство —
туда поспевай, сюда…
И так выпивал нечасто,
теперь уже никогда…
Смеясь целовал кого-то
(жену, да и не жену)…
Сбегал, больной на работу…
Ругал на чем свет войну.
Стыдясь, подавал калекам.
Любил свой нелегкий век.
Просто был человеком.
Да здравствует человек.
А сквозь деревья музыка мелькала —
вся в белом-белом, челочка на лбу.
Зеленых лейтенантов окликала
и увлекала в смежную судьбу.
Вальсируя взаимности просила,
форсируя наивностью форсила,
подпрапорщикам голову кружа,
фуражечки сбивала на затылок,
отмахивалась вчуже от ухмылок,
и каждый выпуск, вышколен и пылок,
в атаку шел с того же рубежа.
В атаку по-геройски шел, по-русски,
топорщились отглаженные блузки,
бывали широки, бывали узки,
по щиколотку юбки, до колен, —
сдавались и захватывали в плен.
Порхай, любовь, на крылышках мотива!
Дурней и охорашивайся вновь.
И вспоминайся горько и счастливо,
учебная – под музыку – любовь!
204. Строят дом
Здесь люди лежат…
Постоим…
Лежат, потеряв имена.
Над ними трава, и звезда, и весна,
и жизнь – по законам своим.
Лежать на траве воспрещается. Сад.
Афиши у входа гласят,
что танцы в саду. Радиола вдали…
…А люди лежат, как легли…
Веселая музыка, легкий мотив.
Танцуют живые, подруг обхватив.
Взметается пыль из-под их каблуков —
на травы,
на траур железных венков,
на память во веки веков.
…Лежат под единой звездой…
А где-то, в таком же веселом саду,
галдели,
глядели сквозь лист молодой
они на свою звезду.
А где-то, запретам любым вопреки,
лежали в траве.
Еще выходные на них пиджаки,
и обе —
у каждого две —
руки…
…Да разве же стопчешь траву до земли?
Вовсю зеленеет земля.
На летнюю форму в садах перешли
молоденькие тополя.
Моей матери
205. «Хозяйку звали тетей Дуней…»
Все ясностью осенней залито:
и двор, и бревна, и стропила.
Все солнце, скопленное за лето,
в последних листьях проступило.
И нестерпимо стынет озеро
холодно-яркой синевою.
И там, где ночью подморозило,
встает сиянье над травою.
И высота к полудню периста,
и догорающие рощи
устали спорить из-за первенства,
и все просторнее и проще.
И плотники от солнца морщатся,
с коленей сбрасывая стружку.
И пятилетняя помощница
наверх протягивает кружку.
И что смотреть из-под ладони-то,
как жгут ботву на огороде —
впервые что-то нынче понято
в себе, и в людях, и в природе.
Впервые – даже удивительно,
как раньше мы не замечали! —
земля такая, как увидена:
без тени, в сущности, печали.
Доносит песню, чуть охрипшую,
струится понизу прохлада.
Дождаться бы дымка над крышею
и – больше ничего не надо!
206. «Чуть зá город – лес да поле…»
Хозяйку звали тетей Дуней.
Каким нас ветром занесло?!
Она была из тех колдуний,
что заговаривают зло.
Кормила добрыми грибами,
за кринкой лазила в подвал.
И ейный бог субботней бани
нам сердце легкое давал.
Просторней становились пожни,
и дождь дошел уж до того,
что и на темном все ничтожней,
все реже промельки его.
Он на протянутой ладони
почти следов не оставлял.
И только дымом пахло в доме,
да мальчик в ботиках гулял.
А тетка Дуня все глядела
сквозь проржавевшую листву:
один почтарь, смешное дело,
был неподвластен колдовству!
Чуть зá город – лес да поле,
да церковка без креста.
Одна ведь у нас недоля,
страна моя, маята!
Одна на двоих обида,
терпения пополам.
Обоим от инвалида
в пивных достается нам.
Нам поровну мало хлеба,
а зрелищ – невпроворот.
Но ты и пустого неба
отлей от своих щедрот.
Пошли, чтобы с кем-нибудь я
прошлялся до сентября,
прохожего на распутье,
похожего на тебя.
Да в нищенской позолоте
(не так ли сама горишь?)
соломенные лохмотья
твоих предзакатных крыш.