355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Глеб Семенов » Стихотворения и поэмы » Текст книги (страница 7)
Стихотворения и поэмы
  • Текст добавлен: 5 июня 2017, 12:30

Текст книги "Стихотворения и поэмы"


Автор книги: Глеб Семенов


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

177. «Вспоминать в разлуке нельзя…»
 
Вспоминать в разлуке нельзя,
только помнить можно в разлуке.
Нет, не волосы, не глаза,
не походку, не смех, не руки.
 
 
О губах твоих не тоскую,
имя светлое не шепчу, —
всю, единственную такую,
помню всю тебя… И – молчу.
 
178. «Я помню, слезы были едки…»
 
Я помню, слезы были едки. —
Она ушла. А ты юнец.
И все знакомые жилетки —
конечно, вымокли вконец.
 
 
О! Все прошли огонь и воду,
на этом зубы съели все.
И женскую тебе природу
во всей представили красе!
 
 
Искал ты сходства сладострастно,
злорадствовал, слепой щенок.
Но бесталанностью соблазна
увы, утешиться не мог.
 
 
Наоборот, благоговея
ты обернулся ей вослед.
И стало ясного яснее,
что если клином белый свет —
 
 
не хорохорься, не аукай,
спьяна под окнами не стой, —
лечи свою любовь разлукой,
как лечат зренье темнотой.
 
179. Минута
 
Я жду тебя. Я жду своей минуты.
По осени придешь, иль по весне? —
В тот день с утра заладит почему-то
дождь, заглушая тиканье во мне.
 
 
Присяду я к столу, тетрадь придвину,
забудусь, кану, время проведу. —
Как по сердцу ударит вдруг недлинный
звонок, и, очневаясь на ходу,
 
 
я выйду в коридор, не кончив строчки,
«кто там» спрошу, услышу, как молчишь, —
и все дверные к дьяволу цепочки,
задвижки все: ты за дверьми стоишь!
 
 
Ты не совсем окажешься такая,
на свете и не может быть такой,
но верю – это ты, а не другая:
я никогда не отпер бы другой.
 
 
Моя минута!.. Верю и не верю. —
А вдруг да все же, каплями горя,
не зонтик твой топырится у двери,
а – вечное крыло нетопыря?
 
180. Притча об исчезнувшей тени
 
Был день как день, я шел себе и шел,
тень на дороге выглядела тенью.
А вдоль обочин – мерзость запустенья,
вода ржавела, воздух был тяжел.
 
 
Попутчика нагнал я, но во взгляде
(он обернулся, зыркнул из-под век)
я вдруг увидел – этот человек
совсем не тот, каким казался сзади.
 
 
А тень моя по-женски ожила,
через бугры и вмятины рванулась
и, потеряв свою-мою сутулость,
в чужую тень ровнехонько вошла.
 
 
Что говорить, хозяин я не строгий,
но все ж – средь бела дня, в расцвете лет! —
Обидчика простыл уже и след
на побледневшей мертвенно дороге.
 
 
Кто был он? Почему он вороньем
сопутствуем? Откуда столько дыма? —
Мой крик беззвучен, в мире нелюдимо,
и тень войны на времени моем.
 
181. «Молодая печаль, молодое вино…»
 
Молодая печаль, молодое вино —
нам лишь самую малость хмельно.
Молодое вино, молодая печаль —
жаль себя и товарищей жаль.
 
 
Чья же это вина,
что уже сколько лет —
и печаль без вина,
и товарища нет.
 
182. «Пляшет ветер на площадях…»
 
Пляшет ветер на площадях.
Полукругом сошлись дома —
на последнего из бродяг
любопытствуют задарма.
 
 
Грустно-весело: мы уже
никуда из своих квартир,
и, по правде, любой в душе
даже рыпаться прекратил.
 
 
Аж завидки берут, гляди:
пыль завихрилась впереди,
окна хлопают впопыхах,
а кусты – в чехарду в садах.
 
 
А уж наши-то шляпы – ой,
и смешно, и какой там смех! —
покатились по мостовой,
будто головы с плеч у всех.
 
 
Пляшет ветер, ни брат ни сват,
семиюродное родство!
Листья, втоптанные в асфальт,
окровавленный след его.
 
183. «Обрушиваются горы…»
 
Обрушиваются горы…
моря на дыбы встают…
Наш быт – продувной и голый,
и жалок чей-то уют.
Найди-ка по белу свету,
где тишь была бы да гладь? —
А кто-нибудь на планету
двуспальнейшую кровать
поставил и усмехнулся:
знай наших!
   А между тем —
сбивает удары пульса
подрагиванье стен
толстенных; вода под краном
тяжеле воды живой. —
Уютовладельцу – странным
покажется мир с женой!
Конечно же, дело плохо:
уже, может быть, в четверг
оскаленная эпоха
скомандует «руки вверх!»
 
184. «Когда в водовороты сна…»
 
Когда в водовороты сна
дневная жизнь вовлечена
и падает, кружась и рушась,
на дно, не достигая дна, —
 
 
невозмутимо спится мне,
и только изредка во сне
меня охватывает ужас,
что все вершится в тишине.
 
185. Полусонное
 
Весь город с утра по службам.
А сколько нужно отваги —
постель променять на ветер,
особость – на толкотню!
 
 
И справа чуть свет, и слева
такие же бедолаги.
Клюем отсыревшим носом
в нахохленный воротник.
 
 
Идем – и никак не вспомнить,
с чего это нынче флаги?
Какого, к тому же, цвета —
не разбери-поймешь!
 
 
А небо в том переулке,
как лента серой бумаги,
пришпиленная зачем-то
кнопками фонарей.
 
186. Грачи
 
Спят-недосыпают горожане,
а в садах безлиственных, чуть свет,
между этажами-гаражами,
над вчерашней правдою газет,
беспардонно, будто нынче праздник,
на большую мощность включены
тысячи взъерошенно-прекрасных
громкоговорителей весны.
Рассержусь: «Мешаете же людям!
Тише вы…»
   А мне в ответ: «Молчи!
Что ж такого, если и разбудим:
с нас и взятки гладки – мы грачи!»
 
187. Воскресный арбуз
 
Я покупал арбуз на вырез,
платил за это лишний грош,
в нем поворачивался нож
и все нутру его дивились.
 
 
Пурпурной тяжестью гордясь
я нес удачу на ладони.
Вокруг меня кипела грязь,
и подворотня в каждом доме
 
 
ловила солнце, и трамвай,
пылая стеклами своими,
летел…
   Все-все имело имя:
иначе и не называй!
 
 
Был город городом. И полдень
был полднем. Все казалось мне
законченным, предельным, полным:
толпа, и женщина в окне
 
 
с полоской лифчика, и счастье
ленивым августом дышать,
и жмуриться, и предвкушать
арбуза холодок хрустящий.
 
188. Рассвет
 
Пронизываемый ветром
закуриваю, курю.
И рельсам вослед рассветным,
прищуриваясь, смотрю.
 
 
Струятся продолговато
вдоль улицы заревой
и сизый на розоватый
оттенок меняют свой.
 
 
Из-за спины беспутной —
чем ближе, тем все быстрей —
меня догоняет утро,
и брызги – до фонарей.
 
 
Не улица, а стремнина:
несет, но не ветер, нет —
как в парус, в тугую спину
неистовый бьет рассвет!
 

Покуда живы… (1952–1956)

В дальнем районе
189. В метель
 
Крутит за окном, не выйдешь из дому!
А киномеханику опять
по полю, как говорится, чистому
на себе
   культуру
      доставлять.
Влезет в брюки, в валенки
   и тонкую
косу под ушанку уберет.
Родилась зачем-то вот девчонкою,
надо бы как раз наоборот!
Ей – к Чапаю бы в однополчане,
быть подругой фронтовых подруг…
Фильм художественный за плечами,
и тугой мешок скользит из рук.
А метель метет себе…
   Чего ж ей
не мести, не заметать следы?!
Нелегко тащить по бездорожью
«Кавалера Золотой Звезды».
Но дотащит, врешь!
   И «Кавалера»
вынесет на собственном горбу.
Зрителей набьется —
   свыше меры! —
посмотреть красивую судьбу.
Ей же —
   волноваться, что ребята
в темноте заденут аппарат,
рамку поправлять
   и виновато
слушать все, что люди говорят.
Кончится сеанс,
   начнутся танцы.
Ну их!..
   Чуть помедлит у дверей.
Или, может, все-таки остаться?..
А назавтра вновь тащиться ей!
Взад-вперед —
   ушанка, брюки, валенки —
и проваливаясь, и скользя.
Только на лице —
   как две проталинки —
теплятся нестрогие глаза.
Может, верст за тысячу исхожено,
может, впрямь, подводы не сыскать,
может, про таких вот
   и положено
на экран
   картины
      выпускать!
 
190. Победитель
 
Когда все кончилось победой,
и не в кого уже стрелять;
когда все стало песней спетой
(не дай бог петь ее опять!);
когда, сменив парадный китель
на зависевшийся пиджак,
помылся в бане победитель,
в военкомат сходил и в жакт;
когда вернулся в цех завода,
когда вернул свою жену,
когда гитару из комода
достал и вспомнил старину, —
он от беды послевоенной
не отшатнулся:
   он готов —
прикажут если – по две смены
трубить, спуская семь потов;
готов по карточкам поститься,
по ордеру приобретать
копейки стóящего ситца
для покрывала на кровать;
не приступать к жене: «Поведай…»
(сама поведает, небось!), —
все кончилось такой победой,
с такой победы началось,
что не могли на белом свете
жить правда с кривдой пополам! —
Еще в войну играли дети,
чернели вдовы по углам,
еще в вагоне инвалиду
попробуй кто-то не подать, —
а поглядишь кино, и с виду
все, вроде, тишь да благодать;
а каково —
   кто был солдатом —
вновь узнавать ее в строю:
вторую с краю, с автоматом —
судьбу безусую свою?!.
 
191. Разговор
 
В районной чайной мухи кружат.
Ленивый шум. Блаженный чад.
Над пеной, рвущейся из кружек,
два посетителя молчат.
Не то, что все уже сказали,
а как об этом говорить?
Смущенно обходя глазами
предупрежденье «не курить»,
закуривают, как по знаку,
в цветы бумажные дымят. —
 
 
Минут за десять их, однако,
сумел списать военкомат!
Без медкомиссии впервые,
полсотни лет – клади билет.
Пришли запаса рядовые,
ушли —
   в архивах только след.
Перелистав их службу длинную,
ни шагу, видно, без чернил,
сам писарь —
   с генеральской миною —
кудрявый росчерк сотворил.
Оно, конечно, по уставу
и никаких таких обид.
Но то ли пиво хуже стало,
или осколок бередит, —
поводят сивыми усами,
покачивают головой. —
 
 
Их убивали на Хасане,
под Выборгом
   и под Москвой,
они вставали, воевали,
и номера своих частей
забыть уже теперь едва ли
им до последней из смертей!
Не их вина, что не сложили
досрочно головы они,
и век солдатский пережили —
знай, только сей и борони,
да слушай журавлей над пожнями…
ругай жену… расти внучат…
 
 
В дыму, над кружками порожними
два посетителя молчат.
 
192. Засуха
 
Ругались люди,
   и молчали,
и пили квас на холоду,
и односложно отвечали
на шутки дачника в саду.
Петух раздумывал, запеть ли,
и мертвые крутили петли
стрижи
   у солнца на виду.
Пыль исходила от земли,
как пар из трещин каравая.
Злорадно руки потирая,
Всех без разбора мухи жгли.
И наступала ночь.
   И дачник
подушки нес на сеновал.
Что говорить, не из удачных
попалось лето!
   Он зевал.
Чего уж там: по перелескам
поганки тощие одни,
и не клюёт…
   За днями дни —
валяйся где-нибудь в тени,
и даже разговора не с кем
затеять, кроме ребятни…
Зевал, ворочался —
   и, ногу
освободив от простыни,
сном забывался понемногу.
Над ним огромные поля
обманным полыхали светом.
Несло болотом перегретым.
Он спал, губами шевеля,
и, руки барственно отбросив,
не слышал шороха вдали:
сухие зерна из колосьев
не выпадали,
   а текли
на лоно каменной земли
под запрокинувшимся небом…
 
 
Ему-то что! Он будет с хлебом.
 
193. Учитель
 
На собаку цыкнул суетливо
и не в дом повел меня, а в сад.
Неправдоподобного налива
тесно-тесно яблоки висят.
 
 
Постарались, видимо, в газете:
молодой, красивый на портрете, —
оказалось, вовсе не такой.
Жаловаться начал чуть не сразу,
каждую отмахивая фразу
правой
и единственной рукой.
 
 
Дескать, непривычно, не взыщите.
Жил себе, работал человек…
Звание «заслуженный учитель»
для него – как на голову снег…
Поздравляют бабушки и внуки
(те и те – его ученики).
«Хорошо еще, что однорукий, —
обе оторвали бы руки…»
А начальство —
будто он скончался —
нанесло цветов и добрых слов.
Никуда не денешься: начальство…
Раньше вспоминало-то не часто,
а теперь такой переполох!..
 
 
Сад внезапно кончился. Небыстро
над районом плыли облака.
… Телеграмма есть от замминистра —
приглашает в город старика…
Что на это может он ответить?
Вся из-под руки ему видна —
пусть не наилучшая на свете,
дальняя,
   ни в песне, ни в газете
не прославленная – сторона.
Полюбить ее не приневолишь,
полюбил – так больше, чем жену, —
тридцать лет ей отдано всего лишь,
с кратким перерывом на войну!
Вот она —
   с крутыми большаками,
с трудными его учениками,
с хрипотцой насущных пререканий
в кабинетах всех секретарей:
строится ли школа —
   нужен камень,
и нельзя ли строить побыстрей…
Слышно – по листве прошелся ветер,
яблоко упало…
   В этот миг
был старик такой, как на портрете, —
молодой, красивый был старик!
 
194. Последним табор
 
Где, зачем – не скажу, не знаю —
сговорился с цыганами друг. —
Полночь звездная,
   глушь лесная,
елки в юбках широких вокруг.
На поляне шумят костры.
Лица в отсветах бесноватых.
Только странное дело – шатры
не по-книжному все в заплатах.
Да еще в нарушенье легенд —
мол, цыган не цыганит у гостя —
раскурили меня в момент,
лишь огня поднесли на бересте.
 
 
Нам очистили место
   рядом
с бородатейшим стариком.
– Ну, пляшите же! —
   черным взглядом
он с усмешкой повел кругом. —
Шали рваные, да мониста
из копеек, не из рублей…
Гитариста бы, гитариста!
Дело вышло бы веселей.
 
 
– И гитару с собою возим,
только парни теперь без рук.
Им картошку бы рыть в колхозе!.. —
– Дай гитару! – ответил друг.
И на зов перебора подробного
робко выступила одна.
Подбоченилась,
   плечиком дрогнула,
задрожала плечами она.
Застонала гитара, заплакала —
бесенята в глазах заплясали;
«Поглядите, уж не краса ли?» —
и притопнула лодочкой лаковой.
– Как же!
   Скопишь такие червонцы!
Ври на хлеб себе день деньской!
Может, только цыганское солнце
знает цену обновке такой.
Иль какой-нибудь нашей Маруське
из зажиточного села
стало жалко цыганку
   по-русски:
чуть подумала —
   и – дала.
На один на сегодняшный вечер,
на один на единственный пляс…
Руки плавают,
   ходят плечи —
не в последний ли это раз?!
Пусть к плясунье никто не вышел,
вынув кнут из-за голенища.
Между звезд, даже, может, выше,
искра жаркая путь свой ищет.
Долго струны еще рокотали —
каблуки не стучали подбитые.
Русский парень играл на гитаре,
а цыгане сидели —
   завидуя.
 
195. Артист
 
Две кулисы по краям помоста,
белозубый смех вполупотьмах.
Посмотрите, сколь все это просто:
тут вприсядку ходят на руках,
тут глотают пламя, ловят гири,
борются до полного туше…
Мир ясней, чем дважды два четыре, —
плохо ли живется в этом мире
маленькой петрушечьей душе?!
 
 
Девушки пленяются искусством
разных силачей и ловкачей.
Пол все гуще семечками устлан,
воздух все трудней и горячей.
А потом на поженках росистых
рой разноголосых папирос:
– Нет, конечно, лучше всех артистов
кукла, что пищит и кажет нос! —
 
 
Вот и опустело в балагане.
В щели просочился звездный свет.
Рыжий неудачник вниз ногами
с громким матом топает в буфет.
Ну а что услышишь от Петрушки?
Прикрывая холодок макушки,
он на звезды смотрит не дыша.
У любимца публики, Петрушки,
ноет деревянная душа.
 
 
Поскорей опять бы…
 
196. «Распахнуты ворота – хоть на тройке!..»
 
Распахнуты ворота – хоть на тройке!
Белилами вдоль матрицы вразмах
хозяин обозначил год постройки
навечно, как на каменных домах.
 
 
Кругом пустынно: ни избы, ни хлева.
Шагнул вперед – затравеневший двор.
Простор – направо и простор – налево
и прямо – в стаях галочных – простор.
 
 
Да тополя над глохлым огородом…
На воротах же, нáзло непогодам,
четыре цифры за версту видны. —
Снял шапку: родился он этим годом,
хозяйский сын, вернувшийся с войны.
 
197. Хозяин
 
Подошел к деревне перед вечером
человек в костюме городском.
Чемодан в его руке посвечивал
то замком,
   то уголком.
И в деревне,
   чуть не в каждом доме,
стекла переполнены зарей.
Глянул человек из-под ладони
и свернул по тропочке сырой.
Зашагал уверенно задами,
главной улицы в обход,
милыми соседскими садами —
в свой
   затравеневший огород.
 
 
Не пожарище, не пепелище —
просто заколочена изба.
Перед домом собственным,
как нищий,
встал, стирая пот со лба.
В сорок пятом —
даже в сорок пятом! —
так ли возвращался ты, солдат?
Делали таким тебя богатым
скромные гостинцы для ребят!
Узенькая стежка до сарая,
визг собаки, песенка скворца.
Ты вбежал,
сапог не вытирая,
в холодок намытого крыльца…
 
 
А теперь невесело хозяину, —
не хозяин и не гость!
Ржаво усмехается в глаза ему
каждый
самолично вбитый
гвоздь.
Доски, побуревшие – крест накрест,
будто в доме не жили вовек…
Может быть, ты перепутал адрес,
милый человек!
Может, не из-за тебя так глухи
слухи о родимой стороне!
И совсем не за тебя старухи
спину гнут со всеми наравне?..
 
 
Кепку снял…
   Наведаться бы к шурину,
как-никак, а все-таки родня.
Солнце выжидающе прищурено,
медлит на краю большого дня…
Что же ты?
И легкой папироски
не докуриваешь до конца?..
…С треском отрываемые доски
мнут крапиву у крыльца.
 
198. «И веселый же мне подвернулся возница…»

Достать пролетку. За шесть гривен…

Пастернак

 
И веселый же мне подвернулся возница, —
чуть присвистнул, вприсядку телега пошла.
«Пропадай все четыре!..» Дребезжит колесница,
Сивка-бурка косится, закусив удила.
 
 
Подрядился за руль – на шесть гривен утруски:
все бугры да овраги, особливо ж – мосты!
Но какой же (проклятая рытвина!) русский
(тпру!..) не любит (а чтоб тебя!) быстрой езды?
 
 
«Не боись! Только трактор по-ровному пашет…» —
и еще одна яма, и еще один мост.
Здравствуй, милая родина!
   Сивка задницей машет,
Бурка машет хвостом, отбиваясь от звезд.
 
Покуда живы
199. Песенка о случайной встрече

Л. Агееву


 
Повстречались на вокзале —
и, как водится, в буфет.
Мы друг другу не сказали,
сколько зим и сколько лет.
Все мы люди-пассажиры:
я – туда, а ты – сюда.
Будь здоров!
   Покуда живы,
повстречаемся всегда!
 
 
Наше девушкам спасибо
за бумажные цветы!
Все вокруг уже красиво,
мы прощаемся на «ты».
Все мы люди-пассажиры:
я – туда, а ты – сюда.
Будь здоров!
   Покуда живы,
повстречаемся всегда!
 
 
В гулких тамбурах до света
мы стоим, оторопев.
Вот и песня вроде спета,
остается лишь припев.
Все мы люди-пассажиры:
я – туда, а ты – сюда.
Будь здоров!
   Покуда живы,
повстречаемся —… когда?
 
200. На родине
 
Вновь меня выводит на дорогу
вечная тропинка через рожь.
Родина, умерь мою тревогу —
чем, скажи, так за душу берешь?
 
 
Залихватской скоростью трехтонки?
Жестяной на столбике звездой?
Беспокойным голосом девчонки
над быстротекущею водой?
 
 
Каждой болотúнкою распахнута
в небо, в вечереющую тишь.
А вокруг такого цвета пахота —
и грачей не разглядишь!
 
 
Будто я совсем и не из города,
будто я живу теперь везде!
Небо взглядами исколото,
и от взгляда – по звезде.
 
 
Был жестоким я, нетерпеливым,
обрывал ромашки, мял траву.
А ведь если надо быть счастливым,
так не трудно это: я живу!
 
201. Человек

Борису Слуцкому


 
Вот был человек – и нету.
И даже не на войне.
Хотел повернуться к свету —
умер лицом к стене.
И зайчик прыгнул некстати
с будильника на кровать.
Столпились мы у кровати,
а что тут можно сказать?
 
 
Недавно справляли тридцать,
а кажется – как давно…
Вчера не успел побриться,
теперь уже все равно…
Кричало в лицо начальство —
туда поспевай, сюда…
И так выпивал нечасто,
теперь уже никогда…
 
 
Смеясь целовал кого-то
(жену, да и не жену)…
Сбегал, больной на работу…
Ругал на чем свет войну.
Стыдясь, подавал калекам.
Любил свой нелегкий век.
Просто был человеком.
Да здравствует человек.
 
202—203. Уездные вальсы1. «А сквозь деревья музыка мелькала…»
 
А сквозь деревья музыка мелькала —
вся в белом-белом, челочка на лбу.
Зеленых лейтенантов окликала
и увлекала в смежную судьбу.
 
 
Вальсируя взаимности просила,
форсируя наивностью форсила,
подпрапорщикам голову кружа,
фуражечки сбивала на затылок,
отмахивалась вчуже от ухмылок,
и каждый выпуск, вышколен и пылок,
в атаку шел с того же рубежа.
 
 
В атаку по-геройски шел, по-русски,
топорщились отглаженные блузки,
бывали широки, бывали узки,
по щиколотку юбки, до колен, —
сдавались и захватывали в плен.
 
 
Порхай, любовь, на крылышках мотива!
Дурней и охорашивайся вновь.
И вспоминайся горько и счастливо,
учебная – под музыку – любовь!
 
2. «Здесь люди лежат…»
 
Здесь люди лежат…
   Постоим…
Лежат, потеряв имена.
Над ними трава, и звезда, и весна,
и жизнь – по законам своим.
Лежать на траве воспрещается. Сад.
Афиши у входа гласят,
что танцы в саду. Радиола вдали…
 
 
…А люди лежат, как легли…
 
 
Веселая музыка, легкий мотив.
Танцуют живые, подруг обхватив.
Взметается пыль из-под их каблуков —
на травы,
   на траур железных венков,
      на память во веки веков.
 
 
…Лежат под единой звездой…
 
 
А где-то, в таком же веселом саду,
галдели,
глядели сквозь лист молодой
они на свою звезду.
А где-то, запретам любым вопреки,
лежали в траве.
Еще выходные на них пиджаки,
и обе —
   у каждого две —
руки…
 
 
…Да разве же стопчешь траву до земли?
Вовсю зеленеет земля.
На летнюю форму в садах перешли
молоденькие тополя.
 
204. Строят дом

Моей матери


 
Все ясностью осенней залито:
и двор, и бревна, и стропила.
Все солнце, скопленное за лето,
в последних листьях проступило.
 
 
И нестерпимо стынет озеро
холодно-яркой синевою.
И там, где ночью подморозило,
встает сиянье над травою.
 
 
И высота к полудню периста,
и догорающие рощи
устали спорить из-за первенства,
и все просторнее и проще.
 
 
И плотники от солнца морщатся,
с коленей сбрасывая стружку.
И пятилетняя помощница
наверх протягивает кружку.
 
 
И что смотреть из-под ладони-то,
как жгут ботву на огороде —
впервые что-то нынче понято
в себе, и в людях, и в природе.
 
 
Впервые – даже удивительно,
как раньше мы не замечали! —
земля такая, как увидена:
без тени, в сущности, печали.
 
 
Доносит песню, чуть охрипшую,
струится понизу прохлада.
Дождаться бы дымка над крышею
и – больше ничего не надо!
 
205. «Хозяйку звали тетей Дуней…»
 
Хозяйку звали тетей Дуней.
Каким нас ветром занесло?!
Она была из тех колдуний,
что заговаривают зло.
 
 
Кормила добрыми грибами,
за кринкой лазила в подвал.
И ейный бог субботней бани
нам сердце легкое давал.
 
 
Просторней становились пожни,
и дождь дошел уж до того,
что и на темном все ничтожней,
все реже промельки его.
 
 
Он на протянутой ладони
почти следов не оставлял.
И только дымом пахло в доме,
да мальчик в ботиках гулял.
 
 
А тетка Дуня все глядела
сквозь проржавевшую листву:
один почтарь, смешное дело,
был неподвластен колдовству!
 
206. «Чуть зá город – лес да поле…»
 
Чуть зá город – лес да поле,
да церковка без креста.
Одна ведь у нас недоля,
страна моя, маята!
 
 
Одна на двоих обида,
терпения пополам.
Обоим от инвалида
в пивных достается нам.
 
 
Нам поровну мало хлеба,
а зрелищ – невпроворот.
Но ты и пустого неба
отлей от своих щедрот.
 
 
Пошли, чтобы с кем-нибудь я
прошлялся до сентября,
прохожего на распутье,
похожего на тебя.
 
 
Да в нищенской позолоте
(не так ли сама горишь?)
соломенные лохмотья
твоих предзакатных крыш.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю