Текст книги "Без определенных занятий"
Автор книги: Глеб Успенский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 8 страниц)
Без определенных занятий
(Очерки, заметки, наблюдения)
I. Волостной писарь. Сон под новый год
1
Журналисты и литераторы имеют обыкновение под новый год видеть разные более или менее фантастические сны, о которых и повествуют в новогодних нумерах тех изданий, в которых имеют честь состоять сотрудниками. Будучи до некоторой степени прикосновенен к журнальному делу и литературе, и я, пишущий это, также сподобился сновидения и также, по примеру прочих собратий моих, хочу сказать о нем два слова читателям. Само собою разумеется, что я заснул внезапно, не помню как и когда, но очень хорошо помню, что сновидение было не фантастическое, без малейших каких-либо черт сказочного, неправдоподобного или таинственного элемента; напротив, сон мой был необыкновенно реален и скорее походил на газетную корреспонденцию, чем на действительный сон; во сне я видел статистические цифры, журнальные статьи, читал процессы – словом, почти ни на мгновение не отрывался от действительности; причиною такого «газетного» сновидения было, по всей вероятности, то, что я заснул с газетой в руках; догадываюсь, что и причиною того, что я заснул, и притом заснул внезапно, как убитый, было опять-таки то, что накануне нового года я слишком усердно предавался чтению «новых» газет, хотя если не все из них, то весьма многие не только, повидимому, не имеют намерения усыплять своих читателей, но как бы стараются изо всех сил разбудить его и поэтому кричат, даже «орут», и вообще стараются взять горлом. Окончательно же свалила меня с ног ныне уже не существующая газета «Россия», под патриотические вопли которой я и смежил свои вежды.
Вопли эти касались самого прозаического вопроса – вопроса о волостных писарях, и так как они имели значительное влияние на весь последовавший за чтением сон, то я и должен сказать, в чем именно они заключались. "Здесь, – вопияла газета, – у самых корней государственной жизни (в деревне и в особенности в волостном правлении), у самых источников всех ее питательных соков, все задачи, права и обязанности управления может с удобством нести на себе и круглый невежда, и пьяница, и вор, и даже революционный агитатор!" Тут же исчислены были и самые обязанности управления, исполняемые в настоящее время пьяницами, невеждами, ворами и даже агитаторами. Обязанности эти оказываются далеко не шуточными, а именно: "полицейская власть, власть судебная, ибо он фактически управляет волостным судом; он же заведует администрацией волости, распоряжается исправлением дорог, содержанием пожарной части, мерами общественного призрения, наблюдает за нравственностью, за исполнением санитарных правил, за действиями сельских должностных лиц; он же заведует волостным хозяйством, мирскими сборами и капиталами, продовольственными запасами; он заведует раскладкою и взиманием государственных и земских сборов; по его распоряжению выполняются требования воинской повинности; от него зависит выдача паспортов, увольнение крестьян в заработки, вызов их оттуда обратно; он исполняет и объявляет по волости вновь изданные законы, правительственные распоряжения и предписания уездных учреждений и т. д. Одним словом, все те разнообразные предметы управления, для заведывания которыми существуют в губернии и уезде различные уездные и губернские распорядительные, исполнительные и контролирующие учреждения – а над ними в столице центральные – все это в волости вверено единоличному, в большинстве случаев самостоятельному и бесконтрольному ведению писаря и старшины…", которые, как уже знаем, зачастую оказываются пьяницами, невеждами, ворами и даже революционными агитаторами… Я заснул собственно на заключительных словах статьи, где говорится, что на смену этим пьяницам, ворам и проч. должны быть допущены новые силы, "новые деятели с высшим умственным и нравственным уровнем" ("Россия", № 63). Последние три строчки патриотической статьи, повторяю, убаюкали меня, и главным образом потому, что в последнее время, когда "повеял зефир" и русскому пишущему человечеству представилась некоторая возможность сказать свое слово погромче того, как говорилось оно недавно, – эти призывы образованного человека к делу, к вмешательству в запутанные до безобразия условия народной жизни, слышатся из всех и новых и старых передовиц, вылетают из-под всех перьев, но, увы! вылетают почти всегда без плоти и крови, без малейших попыток определить это участие, очертить хотя бы и гадательно, хотя бы и с примесью известной доли непрактической фантазии… Предложения, простые и сложные, соединенные в приятные округленные периоды, в которых обыкновенно выражаются и излагаются эти призывы, хотя и приятно ласкают ухо слушателя и мысль читателя, но в большом количестве не могут считаться питательной и полезной для ума пищей, и вот почему читатель очень скоро набивает от них оскомину, и его начинает клонить сон в таких пунктах патриотических воззваний, где, казалось бы, надобно было воспрянуть и ожить…
После слов "умственный и нравственный уровень" я почувствовал, что веки мои слипаются и я, как ключ ко дну, стремительно погружаюсь в непробудный сон… Где я?.. Оглядевшись, я догадался, что нахожусь в волостном правлении: белые голые стены, кой-где украшенные планом уезда, портреты государя, министров… Комната большая, просторная; в углу – сундук с деньгами, а передо мной широкий стол с кучей бумаг, с двумя сальными свечами в приличных подсвечниках, за столом – радостная фигура молодого волостного писаря, которым сновидение не задумалось сделать моего старинного знакомого, по фамилии Лиссабонского… Эта великолепная фамилия уже сама по себе означает, что человек, который носит ее, есть разночинец, то есть принадлежит к такому классу людей, который, несмотря на свою многочисленность в русской земле, поставлен вне всякой возможности быть для нее чем-нибудь иным, кроме бремени. В былое время крепостного права вся эта масса безземельного, грамотного пролетариата прямо кормилась народом, в виде поповских, дьяконовских, чиновничьих, приказчичьих семейств, с упразднением же крепостного права вся эта масса народа брошена на произвол судьбы. Для громадного большинства этих несчастных людей бедность не дает возможности пройти весь круг образования, дающий вход в общество; земельный надел, могший прикрепить массу таких людей к крестьянскому труду и миру, – оказался почему-то невозможным; ремесленных, сельскохозяйственных и других профессиональных школ и училищ, дающих возможность приложить свои руки к труду и есть не сухой хлеб, как всем известно, существует на всю многомиллионную Россию так мало, что не насчитаешь и пятка. Таким образом, на глазах у всех образовался громадный резервуар грамотных, но зависимых в куске хлеба от любого богатого мужика, кабачника, людей, которые в большинстве случаев и стоят у "корня государственных основ", но из этого же резервуара выходит немало людей (они ведь люди), которых близость к народной среде, знакомство с нею невольно и неотразимо побуждают и жить и работать в ней, и притом не на пользу кабачникам и мироедам, а на пользу народу… Лиссабонский был именно разночинец последнего свойства. Со школьной скамьи он постоянно стремился найти какое-нибудь дело в деревне, именно в деревне, а не в городе, где, по его словам, он просто не "умел" жить. Нельзя сказать, чтобы ему не удавалось по временам пристраиваться к месту, и не в городе, а в деревне, но он обыкновенно выдерживал недолго; выходили места в конторщики, в приказчики, в писаря к мировым посредникам, но везде он не уживался долго потому, что собственно хлеб, харчи, словом, возможность быть сытым – не привлекает его. Да и работать-то приходилось больше на состоятельного человека, а Лиссабонский, по доброте сердца и потому еще, что в голове его бродили кой-какие идеи, желал работать как раз наоборот, на несостоятельного человека, мужика. "Состоятельный, – говорит он, – найдет; за деньги к нему пойдет и не такой грамотник, как я; вот Губонин да Поляков – деньгами забирают в руки самый цвет интеллигенции; все куплю, сказало злато… А вот у кого денег-то нет, кто "купить-то" не может нужного человека, вот тому-то и надо помогать. Ну, да время не такое стоит…"
Так говаривал Лиссабонский в прежнее, хотя и недавнее время, в ту же минуту, когда я увидал его во сне, за столом в волостном правлении, он весь сиял, и первое слово, которое я от него услышал, было:
– Призывают, братец мой, всё призывают! Не такое время… Если не вор, не пьяница, не невежда – нужны господину Губонину, чтобы не быть обокраденным, и обворованным, и, стало быть, разоренным, так уж мужику-то и подавно нужен такой человек.
– Что же ты будешь делать для мужика? И чем ты, не вор, не пьяница, можешь быть ему полезен? – спросил я. – И не лучше ли всем вам, ворам и не ворам, оставить его в покое и убраться отсюда из деревни подобру-поздорову.
– Да я и уберусь, как только выгоню вора! Пусть уйдет вор и разоритель – и я сейчас же удалюсь куда глаза глядят… Но дело-то в том, что разоритель всяких свойств, всевозможных видов и форм, свободно вступает в деревню, а противовеса ему в деревне нет. Возьми вот последние крестьянские процессы, в них все есть для окончательного омрачения, людей; есть владелец, который стараетсязапутать их, есть власти, которые не стараются распутать,есть власти, которые действуют со строгостью и скоростью, и есть народ, который ничего не понимает. Но человека, который бы пришел к ним только с желанием распутать их, который бы взялся за их дело, – нет его! Припомни, пожалуйста, хотя процесс великолуцких мужиков и подивись, каким образом в продолжение двадцатилетней путаницы не нашлось человека, который бы сказал мужикам: «Да что такое, ребята, у вас делается? Какой такой план? Дайте-ко мне посмотреть». Вот этого-то амплуа человека, внимательного к мужицкой, крестьянской нужде, и нет в деревне, и только вот теперь стали поговаривать в газетах, что амплуа это надобно заместить не ворами, пьяницами, невеждами или агитаторами, а… Ну, словом, вот такое-то амплуа я и хочу занять…
– В каком роде, однако, ты будешь действовать?
– Действовать я буду так, как укажут обстоятельства; ты видишь, что я только сию минуту сделался волостным писарем, я еще ничего не знаю. Но мне кажется, что работа на мужика – весьма определенна. Укажу тебе на примере. Ты читал процесс крестьян графа Бобринского? Конечно, читал и, конечно, понял, что в этом процессе, как говорится, обе стороны хуже;ты видишь здесь, что как барин, так и мужики – не могут оба отделаться от старых крепостных привычек; барин хочет видеть «свободных» крестьян опять в крепостной зависимости; он, получивший при собственном освобождении себя «от барства» – и землю в громадных размерах и капитал, который дает ему возможность устроиться в новых условиях, и, несмотря на это, он даже не дает себе труда подумать о том, что условия эти действительно новы, что ему «обязательно» теперь самому заботиться о работнике, устраивать своехозяйство иным путем. Ведь кое-кто из крупных землевладельцев додумались же наконец, что, будучи только бариноми ни аза в глаза не понимая в земледелии, будучи грубым невеждой в человеческих отношениях, можно дотла прогореть даже с первейшими, усовершенствованнейшими земледельческими орудиями и капиталами. Эти некоторые образумились и додумались до мысли, что доход с земли надобно получать в самом деле от земли, а не у мирового судьи по исполнительным листам, что надо думать о земле, а не о призыве войск, и стали заводить для собственного обихода работника, и притом знающего. Словом, пришли к мысли, что нельзя обойтись без работника, и притом такого, который сыт, одет, а в недалеком, надеюсь, будущем принуждены будут подумать и о том, что благосостояние их, владельцев, прямо зависит от благосостояния работника, что, следовательно, его надобно поставить в возможно лучшие, справедливейшие условия… Чего тут! Сам великий Бисмарк призадумался над этим делом и скомпоновал закон о страховании труда, а нам, начинающим новую жизнь, надобно хватать в таких вопросах до самого дальнейшего пункта… Тут же, в процессе, ты должен был заметить какое-то упорное стремление удержать мужика, заставитьего, если не при помощи дранья на конюшне, то при помощи повесток мировых судей, работать попрежнему… Он даже и не думает о том, что работника он может найти себе не только здесь, среди своих крепостных, мало ли народу, которого не тянет семейная жизнь, которому тяжела своя ноша, который хочет жить один и т. д. Он ничего этого не думает, а тащит мужика силой…С другой стороны, и мужик также как бы не знает иных условий существования, как те, которые он влачил при крепостном праве; ничего не поделаешь без графа, думает он; какая-то старая крепостная сила тянет его снять перед Августом Карлычем шапку, надеяться на графа, «авось простит», не взыщет, «по-суседски», – и опять влезает в хомут. Если же бы они покупали хлеб на те деньги, которые переплатили немцу, так им и земли графской совсем не было бы нужно, не говоря о том, что немец тогда сам поклонился бы им… Оказалось ведь, что земля у них отдавалась в двух верстах только на два рубля дороже, – это при таких громадных-то неустойках? А все крепостная старина – «помилуют», – да и барин-то, кажется, хлопочет о том, чтобы право миловать осталось за ним в прежней силе, – все это привычка… И все это должно кончиться; я уже говорил о том, что господа начинают понимать, что земля не будет доходнее оттого, что в деревни будут призываться солдаты и что земледелие заменится битвою при Ватерлоо. Начинают понимать, что надо быть внимательным к земле и к человеку, словом начинают понимать, что надо «устраивать» свои хозяйства. Позволительно ли это мужику? Может ли он также«устраиваться», и притом как лучше, а не как хуже, и могу ли, если я только знаю, что могу, – помочь ему в этом труде устройства? Ведь вот он не знает, что на те деньги, которые он переплатил Августу Карлычу, можно купить землю в Туле в банке, а я знаю. Могу ли я надоумить его купить? Ведь вот он поднимается со всеми семьями, распродает все свое имущество и идет куда-то на кисельные берега переселяться, откуда его гонят назад по этапу, а я знаю, что такое карта, где лежит земля, как туда пройти, как выхлопотать… Я вот об этом-то и говорю, только о таких делах и говорю. И роль-то моя, и задача-то моя, и силы, и знание – только и хватит на эти маленькие дела в пользу народа, а там мне и конец. Устроившись, народ станет жить и сам. Но устроиться ему необходимо помочь, ибо расстроиться вконец ему ничего не стоит. И теперь вон то и дело недобрые вести. Там на фабрику Хлудова требуют солдат, тут воюют с судебным приставом, там зовут войска… И ведь это с начала,этим начинают..Что же будет через десять лет? Но теперь, кажется, понято, что ворами, жадными, невеждами и всякими Август Карлычами нельзя обновлять жизнь… Поняли, что расстроить деревню, значит расстроить всю Россию. Положительно везде, и в печати и в обществе, слышится одно: «надо прекратить это безобразие…» И какая, в самом деле, гибель работы! Читал ты, что такое волостной писарь?
– Читал.
– Ну, скажи, пожалуйста, неужели же я-то, не вор, не пьяница, не грабитель и тем паче не агитатор, уж так и не пригожусь хоть для этой волости, хоть для одной деревни, при такой моей доле?..
Лиссабонский ждал от меня ответа, но в эту минуту дверь отворилась, и в комнату правления вошло новое лицо.
2
Это был рассыльный земской почты. Весь в снегу, с обмерзлой бородой, в башлыке, он казался каким-то чудищем. Первым делом по приходе в правление он направился к ярко топившейся печке и, ежась и приплясывая, стал греть руки и ноги в валенцах. Обогревшись, он приблизился к столу и вынул из кожаной сумки два пакета; один был очень толст, а другой тонок.
– Вот! – сказал он весело: – гостинчик мужикам! Способие прислали больше тыщи рублей.
– Какое пособие?
– А на голод. Для раздачи. Царь нас помнит, батюшка!.. Вон как угодил – в самое бедовое время подсобляет. И мужичишки-то ра-адехоньки!..
– Когда же они успели узнать? – спросил Лиссабонский.
– Эва! Я тут, верстах в десяти, признаться, в кабачок заехал погреться – проболтался, что, мол, гостинец везу царский, так оттудова мигом разнесли… беднота!.. Голодуха!.. Небось запрыгаешь!
– А другой пакет от кого? – спросил Лиссабонский.
– Ну, а этот, – как-то скосив голову набок и с выражением сожаления мотнув ею, проговорил рассыльный, – этот пакет, надо сказать правду, не вполне может быть супризом… Нет, весьма не такой пакет, чтобы его счесть за удовольствие.
– Что же такое?
– Насчет недоимки! Без послабления и без снисхождения!.. – проговорил рассыльный, пожимая плечами, и прибавил: – что будешь делать? Такое наше мужицкое счастье!
Как и куда исчез рассыльный, я не помню, но знаю, что вслед за его исчезновением я и Лиссабонский торопливо принялись распечатывать привезенные пакеты. В том пакете, который, по словам рассыльного, не представлял для крестьян удовольствия, мы нашли бумагу уездного исправника, в которой было сказано, что "с получением сего, предписываю тебе немедленно взыскать числящиеся за второе полугодие на жителях деревни такой-то сборы, в количестве стольких-то рублей, копеек, в противном случае…" В другом пакете были деньги, около тысячи рублей, и бумага от уездной земской управы, в которой сказано было, что деньги эти немедленно должны быть розданы жителям той же самой деревни, с которой немедленно же должны быть взысканы и сборы… Но что особенно поразило нас, так это, во-первых, то, что цифра недоимок была точь-в-точь та же, что и цифра пособий, и в недоимках стояло 876 руб. 34 коп., и в пособии стояло 876 руб. 34 коп., а во-вторых, в обоих пакетах мы нашли списки недоимщиков, причем, к наивысшему нашему изумлению, опять в обоих списках оказались одни и те же лица. В списке недоимщиков значились имена: Перепелкина, Ворокуева, Офицерова, Колобродина, и в списке нуждающихся в пособии стояли те же имена, и в том же порядке, то есть Перепелкина, Ворокуева, Офицерова, Колобродина и т. д. Очень может быть, что в действительности не случается ничего подобного, но мы просим не забывать читателя, что все описываемое происходит во сне и, стало быть, не может избежать некоторой неточности. Прочитав эти странные бумаги, и я и Лиссабонский были до некоторой степени поражены странным совпадением и цифр и имен: одни и те же деньги как бы вручаются в пособие и в то же время как бы отъемлются. Которой из этих двух бумаг отдать предпочтение?
– Какое странное совпадение! – проговорил Лиссабонский, спрятав деньги в стол и вертя перед собой бумаги и списки… – И там и тут одни цифры, одни имена… Уж не потому ли деньги на пособие присланы одновременно с требованием недоимок, что деньги эти должны идти не в пособие, а в казну?..
– Ну, за-ачем казну-у! – произнес в ответ чей-то незнакомый голос… Оглянувшись, мы увидели, что в правлении посреди комнаты стоит небольшого роста опрятненький старичок, молится на образ и в то же время говорит:
– Заче-ем! У казны, у матушки, много денег… Что уж ей питаться этакими-то крохами… Авось перетерпит лютое-то время!..
Старичок помолился, подошел к Лиссабонскому и, протянув ему руку, сказал очень ласково:
– Ну, здравствуй, новый наш министер… Здорово! Пришел старик Баранкин, обзнакомиться с новым писарьком-то. Давай, милушка мой, жить в согласии и в дружбе… Вот что я скажу… Знаешь, чай, слыхал Баранкина?
– Нет, – ответил Лиссабонский, – не слыхал, не знаю.
– Ну узнаешь, Баранкина все знают, дружочек мой, все-э! На-ко вот, прими гостинчику, посненького!..
Старичок отвернул полу и достал из кармана панталон бутылку водки с надписью "Русское добро"…
– Я не пью! – сказал Лиссабонский.
– Э? Чего так?
– Так, не пью! Не научился… Не могу!
– Э-э-э, какой ты? А ты привыкай помаленьку… Надо! У нас без водки нельзя… Н-не думай!..
– Ну уж, что делать, раньше не научился, теперь привыкать поздно!..
– Н-ну, ин не надо! И так полюбим друг друга… Я тебе скажу, понравился ты мне, право слово, по душе. Я врать не люблю, а говорю прямо, что сразу ты мне понравился: вижу, понятливый ты человек… Вот что!
– Спасибо вам!
– Право слово, дорого мне, брат ты мой, что ты человек, как я вижу, хороший. Вот что мне дорого. Я, братан мой милый, люблю, чтоб по душе, по совести, чтоб помягче… Ведь ежели так-то, по мужичьи-то взять – кто ты? Писарь! Кто мы? – хозяева твои; мы тебя наняли, платим тебе деньги, следовательно, ты и обязан нам служить. А я не так: с хорошим человеком надобно по-хорошему, а не по-худому… Видишь, я вот и пришел к тебе, сам пришел, чтобы, значит, ты также меня понимал… А скажу я тебе, в веселый ты час к нам попал… Ты пришел, и бумага какая-то пришла приятная…
– Да! – сказал Лиссабонский. – Вот пришло две бумаги, и я не знаю, что мне с ними делать. В одной пишут: выдай пособие, а в другой – взыщи, и точь-в-точь с одних и тех же крестьян, и копейка в копейку и там и тут. Кому ж – крестьянам или казне?
– И об ччом! Казне… Казна матушка царская вел-ликка! Вел-лика! Н-ну авось она как-нибудь и перетерпит… А вот я тебе скажу, только скажи ты мне, любишь ты ветчинку хорошенькую, копчененькую? А коли любишь, так уж окорочек я тебе без сомнения представлю, потому, милушка ты мой, коптильня у меня есть, и большая и хорошая… Только, милушка, ветчинка-то выходит из свининки, а свининку-то купить надобе, ку-у-упить ее надобе, свининку-то… воот что есть главное, а купить-то, голубеночек мой, ее надо на де-е-нежки, ох, на денежки, миланчик мой! А денежки-то, миламурчик мой, все-то денежки-то мои, махонькие, все-то мужички разобрали, да по дворам растаскали, да и не отдают, купидончик ты мой! А свинина-то дешева стала, вот бы ее купить теперича, ан она к рождеству-то и ветчиной бы обернулась, н окорочек-то бы у тебя к праздничку Христову был, ан денежек-то нет – все в расходе да в разброде… А в кармане-то у Баранкина одни записки да расписки… Вот, милушка, доброе твое сердце и должно понять это да старичка-то в обиду не дать… Старичку-таки, голубь мой, кормиться надо, надобно ему и подсобить… А расписки – есть. Ты что? Ты думал, старик зря? Н-нет, мой сизокрылый голубчик, расссписсски! Ффформенные… "при первой возможности". Все форрменное! Тут уж без обману!.. Время, время учит нашего брата… Я вон лавчонку имею, с городом делишки делаю, а в городе-то всё вексельки берут… Знаешь? вексельки? Все одно бумажка махонькая, а шея трещит от нее, трещит!.. А здесь-то все на совесть было прежде, все на совесть – ну, это вышло будто и не подкадриль одно-то к другому: там векселек, а тут совесть, ан оно и тово… не вполне спокойно… И тут, стало быть, надо расписочки, бумажки, и бумажки ффооорменные, голубь мой белоснежный! Ох, форменные!.. И все у меня бумажечки-то форменные, крреэпкие, прекрепчайшие: и "по– востребованию", и "немедленно", и в "противном случае" – всё есть, нельзя, дружок молоденький, нельзя… Накось вот, посмотри, какие тут у меня есть бумажечки… Всеее форрменные… без отмены, без послабления, а этого я только и хочу – без ссоры, без брани, а по-тихому… А могу! Перед богом могу!.. Почитай-кось!
Старичок вручил нам целый пук исполнительных листов и решений волостного суда, листов и решений такого рода, что мы немедленно же увидели в нем злейшего кулака и мироеда; условия Фишера были ничто в сравнении с этими форменными бумажками, которые представляли собою поистине нечто потрясающее.
– Н-ну, как по-твоему? Вполне, ли, по закону? Да я и сам знаю; тоже имеем знакомство, кой-где и у нас есть руки наши… И видишь, ты, могу ведь и не по-тихому сделать, а не хочу… Вот я тебе и говорю, по чести, по мягкому моему нраву: деньги эти казенные ты в казну не отдавай, а отдай ты их мне. Вот как будет по-хорошему-то, а не по-худому. Потому, все эти самые народы, которые там, в списках-то, они и есть, мои должники.
И в самом деле, переглядывая вновь его форменные расписки, мы опять наткнулись на те самые имена, что и в двух бумагах; тот же Перепелкин, Офицеров, Ворокуев и т. д,
– Следовательно, – сказал старичок, – отдай ты деньги мне, и будет это дело кончено; потихоньку… А окорочек представлю – уж это без сомнения…
Старик долго бормотал какие-то ласковые слова и сулил разные копченые блага, но ни я, ни Лиссабонский не могли выйти из состояния, весьма близкого к оцепенению, всматриваясь пристальнее в форменные бумажки старика. Можете представить, что и цифра долгов, предъявляемых им, была в итоге та же самая, как и в двух других предъявлениях, то есть 876 руб. 34 коп. Таким образом, оказывалось три формальных требования, которые необходимо было удовлетворить: выдать пособие, собрать недоимки и уплатить Баранкину по законным обязательствам; все бумаги – формальные, с печатями и т. д.
– Ну, – сказал я Лиссабонскому, – вот ты не вор, не пьяница, не агитатор и не невежда. Ты стоишь на высшем, чем вры и пьяницы, нравственном и умственном уровне – как ты поступишь? Все требования законные, везде, даже о выдаче пособия, есть выражения "в противном случае…" А ведь это что означает?
Не помню, отвечал ли что-нибудь мне Лиссабонский, потому что комната моментально наполнилась массой народа. Откуда-то явились все эти Перепелкины, Офицеровы, Ворокуевы и т. д. Помимо уличного холода, который пришел в комнату вместе с ними, они внесли в самих себе, в своих фигурах и выражениях лиц, холод их изб, какую-то озяблость всего существа до самого нутра, до последней капли крови. Истертые, коляные от дождей полушубки сидели на них как чужие и походили на какие-то латы, сделавшиеся широкими; из широких воротов высовывались голые шеи, иззяблые выражения лиц и мертво-холодные бороденки; даже не обындевели эти бороденки – так были тощи, худы и внутренно промерзли их обладатели…
– Что, голубчики! – заговорил сиплым голосом Офицеров, крестьянин, бывший когда-то в солдатах: – сказывают, гостинчик нам есть… Али зря болтают?..
– Есть! – глухо сказал Лиссабонский, и моментально в комнате настала поразительная, поистине потрясающая тишина. Народ замолк, остолбенел от восторга и радости, и только что-то как будто шуршало, шелестило в воздухе… Это шелестели коляные овчины рукавов, касаясь груди… Крестился народ тихо, трепетно, боязливо, а из глаз его падали горячие, кипящие жгучим жаром слезы. Из глубины обмерзлого нутра хлынули они, растопили этот лед души и тела и текли по щекам, по бородам, по холодным, кривым, уродливым пальцам… Это было во сне, но вовеки я не забуду этой минуты. Замерли и мы, посторонние люди, но вдруг тот, кого звали Офицеровым, повернув лицо в сторону, для того чтобы отереть залитое слезами лицо полою полушубка, случайно увидал Баранкина. Увидал и замер, полусогнувшись и держа в рука конец полы, и полными слез глазами глядел на Баранкина.
– Ты тут зачем? – заговорил он зловещим и в то же время рыдающим голосом, приближаясь лицом к Баранкину. – Прррон-ню-хал?
Офицеров не разгибался, а еще более присел, уперся обеими руками в раздвинутые колени и, как бы намереваясь "прянуть" на Баранина, уже не голосом, а "сипом" змеиным зашипел:
– Кр-рови н-нашей насосаться пришел? Кровушки че-ло-ве-чей захотел пососать?
На мгновение водворилось молчание; Баранкин не мог оторвать глаз от этого мокрого, но зверски ожесточенного лица Офицерова и трясся от злости… Это продолжалось мгновение. Офицеров выпрямился, вытянулся во весь рост, подошел вплотную к Баранкину, так что животом касался и напирал на его лицо, и тут же ткнул ему в губы кукиш, прибавив:
– На!
И еще ткнул и еще прибавил:
– На! Еще на!
– Перестань, разбойник! – завопил, наконец, Баранкин, но Офицеров не перестал; он только отошел от Баранкина на один шаг и, не теряя злобного выражения в лице, продолжал:
– Я т-тебя, зм-мею, насквозь вижу! Это ты наши сиротские-то крохи хочешь отнять? Это ты кровь-то, последнюю-то кровь хочешь выпить? Али мало пил? Не насосался? Ну, так, змея ты проклятая, не придется тебе пососать-то! Царские деньги! слышишь, проклятая душа!.. У меня мальчонка, сын шестнадцати годов, помирает, а ты пришел отымать помощь! Бутылку водки писарю принес? Разобью об голову – и ответу не будет… Ты взыскивай, разбойник, дьявол вас знает, как вы там щета пишете – пиши, пиши там, я тебе потом сочту всё!.. А этих денег не будет тебе, подлецу! Пронюхал! Нос твой паскудный разорву на двадцать частей! Ах ты, удавиться бы тебе ноне ночью, разбойник ты этакой! Ведь ты грабитель! Ведь ты душегубец! Ведь ты разоритель, гадина ты этакая! И против тебя нет управы? Тебе надо ветчинки, а мне не надо? Ему не надо? Не надо нам всем! Ах ты, преисподний-ты смрад, ах ты… Да ведь я тебя плевком пополам перешибу, ежели на то пойдет…
Я не в силах передать того потрясающего впечатления, которое производили проклятия, сыпавшиеся из уст Офицерова. Голос его, сначала как бы с трудом протискивавшийся сквозь стиснутые зубы, с каждой минутой делался все более и более выразительным, проникал с жгучей страстностью, речи делались короче, отрывочней, но жгли и Баранкина, и Офицерова, и всю публику как огнем. Офицеров побледнел, пот градом лил с его лица, всклоченные волоса прилипли к худым вискам, и по мере того как в голосе его начали слышаться уже рыдающие ноты, те же, какие-то отрывочные, но рыдающие звуки послышались и в толпе… Она говорила тоже о ненасытности Баранкина, говорила по словечку, глухо и как бы всхлипывая…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Не помню, чем кончилась эта сцена. Помню одно, что деньги были отданы тем самым лицам, которым они предназначались по спискам земской управы. Помню и Баранкина, уходившего после всех, его ожесточенное лицо и слова, сказанные Лиссабонскому:
– Ну, миловидный мой писарек, разговорец у нас с тобою будет особенный… Особенный у нас будет с тобой обиход…
Сильно хлопнув дверью, Баранкин исчез.
– Скажи, пожалуйста, неужели же я должен был деньги эти зачесть в подати или отдать мироеду? Ведь если сочли нужным помогать людям, стало быть знают, что у них нет!.. Не правда ли?
Что отвечал я Лиссабонскому – не помню… И комната волостного правления и Лиссабонский исчезли неведомо куда, и сон принял беспорядочный, отрывочный характер; места и лица менялись, следуя с поразительной быстротой одни за другими…
…Вижу я деревенскую улицу, заваленную снегом; по средине белой дороги, несмотря на то, что на дворе поздний вечер, ясно видна группа мужиков… Это те самые Офицеровы, Ворокуевы и т. д., которые только что получили пособие… Шум и говор между ними, и смех даже слышится: рады, веселы, благодарны; поминутно снимают шапки, крестятся…