355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ги де Мопассан » На воде » Текст книги (страница 1)
На воде
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:02

Текст книги "На воде"


Автор книги: Ги де Мопассан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)

Ги де Мопассан
На воде

В этом дневнике нет ни связного рассказа, ни занимательных приключений. Прошлой весной я совершил прогулку на яхте вдоль побережья Средиземного моря и ради забавы ежедневно записывал все, что я видел и что думал.

Видел я море, солнце, облака и скалы, – больше сказать мне не о чем, – а думал я попросту, не мудрствуя, как думаешь на воде, когда волны уносят тебя, баюкают и навевают дремоту.

6 апреля.

Я спал глубоким сном, когда шкипер Бернар бросил горсть песку в мое окно. Я растворил его, и в лицо мне, проникая в грудь и в самую душу, повеяло чудесной ночной прохладой. На чистом бледно-голубом небе трепетно мерцали живые огоньки звезд.

Шкипер стоял под окном у подножья стены. Он сказал:

– Погодка подходящая, сударь.

– Ветер какой?

– Береговой.

– Хорошо, иду.

Полчаса спустя я уже скорым шагом спускался к берегу. Небо чуть серело на горизонте, вдали, за бухтой Ангелов, виднелись огни Ниццы, а еще дальше – мигающий глаз маяка Вильфранш.

Впереди, смутно выступая из редеющего сумрака, антибские башни высились над выстроенным пирамидой городком, вокруг которого еще стояли древние стены, возведенные Вобаном.

На улицах безлюдно, только пробежит собака или пройдет человек в рабочей одежде. В порту тишина, вдоль набережной лениво покачиваются на волнах тартаны[1]1
  Тартана – название одномачтового парусного судна в Средиземном море.


[Закрыть]
, еле слышно плещет вода. Только, натянувшись, звякнет якорная цепь или зашуршит лодка, задев за борт судна. Корабли, прибрежные скалы и само море – все спокойно спит под золотой россыпью звезд, и миниатюрный маяк, который несет караул на дальнем конце мола, зорко охраняет свой маленький порт.

А там, напротив верфи строителя Ардуэна, я вижу свет, угадываю движение, слышу голоса. Меня ждут. «Милый друг» готов к плаванию.

Я спустился в каюту, где мерцали две свечи, прикрепленные наподобие буссолей к стойке диванов, которые ночью служили кроватями; надел кожаную куртку, теплую фуражку и снова поднялся на палубу. Концы уже были отданы, и оба матроса, выбирая цепь, подтягивали якорь. Потом они поставили парус, и он медленно поднялся под жалобный скрип блоков рангоута. Широкое белое полотнище развернулось в темноте, заслоняя небо и звезды, уже колеблясь под порывами ветра.

Ветер, прохладный и сухой, дул с еще незримых гор, и в дыхании его чувствовался холод снежных вершин. Он был вялый, точно еще не очнулся от сна, и дул нерешительно, с перерывами.

Матросы подняли якорь; я взялся за руль, и яхта, словно большой бледный призрак, скользя по спокойной воде, двинулась в путь. Чтобы выйти из порта, нам пришлось лавировать между дремлющими на рейде тартанами и шхунами. Мы шли не спеша, волоча за собой нашу маленькую круглую шлюпку, которая плыла за нами, как плывет за лебедем только что вылупившийся птенец.

Как только мы очутились в проходе между молом и четырехбастионным фортом, яхта встрепенулась и, сразу повеселев, пошла быстрее. Она приплясывала на невысоких волнах, похожих на бесчисленные подвижные борозды, проложенные по бескрайнему водяному полю. Оставив за собой мертвые воды порта, она радовалась живому простору открытого моря.

Волнения не было, и я повел яхту между городской стеной и буем «Пятьсот франков», потом, поставив ее по ветру, начал огибать мыс.

Вставало утро, звезды гасли одна за другой, маяк Вильфранш, мигнув в последний раз, закрыл свое вращающееся око; вдали, над еще не видимой Ниццей, в небе разгорались розовые отсветы – первые лучи солнца играли на снежных вершинах Приморских Альп.

Я передал румпель Бернару, чтобы полюбоваться восходом. Ветер усилился, и мы быстро шли по заволновавшемуся фиолетовому морю. Где-то зазвонил колокол, в чистом утреннем воздухе отчетливо прозвучали один за другим три удара, возвещающие Angelus. Почему на рассвете колокольный звон кажется легким, а под вечер тяжеловесным? Я люблю этот тихий и холодный утренний час, когда пробуждается земля, а человек еще погружен в сон. Воздух полон таинственного трепета, неведомого тем, кто долго нежится в постели. Вдыхаешь, пьешь, видишь возрождающуюся жизнь, материальную жизнь мира, жизнь, которая проникает небесные светила и чья тайна есть величайшее наше страдание.

Раймон говорит:

– Ветер будет восточный.

Бернар отвечает:

– А по-моему, скорей западный.

Шкипер Бернар худ, проворен, чрезвычайно опрятен, хлопотлив и осторожен. Он зарос бородой до самых глаз, взгляд у него добрый и голос тоже добрый. Это человек надежный и прямодушный. Но в плавании все его тревожит – внезапное волнение, которое предвещает сильный бриз в открытом море, туча над Эстерельскими горами, сулящая западный мистраль, и даже поднимающийся барометр, ибо это может означать, что следует опасаться шквала с востока. Он превосходный моряк, неустанно следит за порядком и до того любит чистоту, что принимается протирать медные части, как только на них брызнет вода.

Его шурин Раймон – крепкий мужчина, смуглый, усатый, неутомимый и смелый; он столь же надежен и прямодушен, как Бернар, но более хладнокровен и предательские вылазки моря принимает с философским спокойствием.

Предсказания Бернара, Раймона и барометра иногда расходятся, и тогда передо мной разыгрывается комическая сценка с тремя действующими лицами, причем в этом споре победа обычно остается за исполнителем немой роли.

– А славно, сударь, идем, черт меня побери, – говорит Бернар.

Мы и в самом деле уже миновали бухту Салис, пересекли Гарупу и уже подходим к мысу Гро – отлогой низкой скале, почти скрытой водой.

Теперь отчетливо видна вся цепь Приморских Альп, гигантская грозная волна, нависшая над морем, гранитный вал в зубчатой короне из снега; белые остроконечные вершины тянутся к небу, словно застывшие брызги пены. А за ними встает солнце, заливая обледенелые снега расплавленным серебром.

Но мы уже огибаем Антибский мыс, и впереди показываются Леренские острова и прихотливые очертания Эстерельских гор. Эстерельские горы – это декорация Канна: картинная гряда голубоватых гор изящного рисунка – слегка жеманного, но не лишенного вкуса, – написанная акварелью на фоне бутафорского неба рукой гостеприимного творца, дабы англичанки-пейзажистки могли копировать ее, а чахоточные или заштатные высочества млеть перед ней от восторга.

Облик Эстерельских гор меняется ежечасно, вновь и вновь чаруя великосветские взоры.

Утром их рельефные, четкие контуры проступают на небесной лазури, нежной и чистой, подернутой пурпуром, на классической лазури южных побережий. А вечером их лесистые склоны мрачнеют и черным пятном расплываются по огненному небу, кроваво-красному и зловещему. Нигде я не видел таких феерических закатов, такого зарева во все небо, таких пламенеющих туч; эта искусная и пышная постановка с ежедневно повторяющимися эффектами вызывает невольное восхищение, но показалась бы несколько аляповатой и смешной, будь она создана человеком.

Леренские острова, замыкающие на востоке Каннскую бухту и отделяющие ее от залива Жуан, также похожи на опереточную декорацию, которую поставили здесь нарочно для вящего удовольствия больных или развлекающихся приезжих.

С нашей яхты в открытом море эти островки кажутся темно-зелеными садами, выросшими на воде. На самом краю Сент-Онора, лицом к морю, возвышаются романтические руины, настоящий рыцарский замок в духе Вальтера Скотта, где волны бьются о подножия стен и где некогда монахи оборонялись от сарацин, ибо Сент-Онора всегда принадлежал монахам, если не считать Революции. Тогда остров был куплен актрисой Французской комедии.

Древний замок, воинственные иноки, не чета нынешним тучным траппистам, с елейной улыбкой просящим подаяние, прелестная субретка, видимо прятавшая свои любовные похождения на этом уединенном островке, окаймленном каменным ожерельем, поросшем елями и густым кустарником, – все на этом очаровательном каннском берегу, вплоть до названий в стиле Флориана[2]2
  ...названий в стиле Флориана... – Флориан (1755—1794), французский писатель, автор пасторалей.


[Закрыть]
: «Леренские острова, Сент-Онора, Сент-Маргерит», мило, нарядно, умилительно, поэтично и несколько слащаво.

Для симметрии напротив старинного замка со стройными зубчатыми башнями, который высится на краю Сент-Онора и смотрит в открытое море, на оконечности острова Сент-Маргерит, лицом к суше, стоит знаменитая крепость, где были заточены Железная маска[3]3
  Железная маска – неизвестный заключенный, находившийся долгое время в разных тюрьмах Франции и умерший в 1703 году в Бастилии. Он должен был все время носить на лице маску, по одним сведениям, железную (откуда и его имя) по другим – бархатную. Догадки и предположения о том, кто такой был таинственный узник, составили целую литературу. Мотив Железной маски широко использован и в художественной литературе: см., например, роман А. Дюма-отца «Виконт дс Бражелон».


[Закрыть]
и маршал Базен. Проход шириной в милю отделяет набережную Канна от этой темницы, похожей на обыкновенный старый дом, в архитектуре которого нет ни благородства, ни величавости. Грузный, хмурый, он словно припал к земле – настоящий капкан для узников.

Теперь мне видны все три залива. Впереди, за островками, – Каннская бухта, ближе – залив Жуан, а позади меня – залив Ангелов, над которым белеют снежные вершины Приморских Альп. Если посмотреть в подзорную трубу, то вдали, по ту сторону итальянской границы, можно увидеть белую Бордигеру на остром выступе мыса.

И повсюду вдоль этого необъятного взморья белеют города, раскинувшиеся у края воды, деревушки, прилепившиеся на склонах гор, бесчисленные виллы, утопающие в зелени; словно из поднебесья, из страны холодных снегов, ночью прилетели гигантские птицы и оставили белые яйца на скалах, на песках, в сосновом бору.

На Антибском мысе, на этом удлиненном наплыве суши, в этом волшебном саду, вклиненном между двух морей, где растут прекраснейшие цветы Европы, снова белые домики, а на самой оконечности красуется прелестная вилла Эйлен-Рок, которую приезжают осматривать туристы из Ниццы и Канна.

Бриз спадает, яхта еле плетется.

После берегового ветра, который господствует ночью, мы ждем, мы надеемся на ветер с моря, и мы встретим его радушно, откуда бы он ни подул.

Бернар все еще отстаивает запад, Раймон – восток, а барометр застыл на месте чуть пониже семидесяти шести.

Солнце уже высоко, в его лучах сверкают стены домов, которые издали кажутся кучками снега, и отбрасывают на море глянцевитый синеватый отблеск.

Мало-помалу, пользуясь каждым дуновением, иногда столь неприметным, что едва чувствуешь его ласковое прикосновение к лицу, но достаточным, чтобы послушная и хорошо оснащенная яхта скользила по спокойной воде, мы продвигаемся вперед, и, наконец, за последним выступом мыса перед нами открывается весь залив Жуан с военной эскадрой на рейде.

Крейсеры издали похожи на скалы, на острова, на рифы, поросшие мертвыми деревьями. Дымок поезда бежит вдоль берега, между Канном и Жуан-Ле-Пен, который в будущем, вероятно, будет самым красивым курортом на всем побережье. Три тартаны с косыми парусами, одна под красным, две под белым, стоят в проходе между островом Сент-Маргерит и берегом.

Тишина, теплая, благодатная тишина южного весеннего утра; мне кажется, что недели, месяцы, годы протекли с тех пор, как я покинул болтающих и суетящихся людей; и я уже упиваюсь одиночеством, упиваюсь сладостным покоем, которого не нарушит ни белый конверт, ни голубая телеграмма, ни колокольчик у двери, ни лай моей собаки. Никто не позовет меня, не пригласит, не уведет с собой, никто не будет докучать мне улыбками, терзать любезными словами. Я один, поистине один, поистине свободен. Дымок поезда мчится по берегу! А я плыву в моей утлой, крылатой обители, красивой, как птица, тесной, как гнездышко, удобной, как гамак, в обители, которая носится по волнам, подвластная лишь прихоти моря. К моим услугам два усердных матроса, несколько книг для чтения и запас провизии на две недели. Две недели ни с кем не разговаривать, какое счастье!

Я закрыл было глаза под жаркими лучами солнца, наслаждаясь глубоким покоем морских просторов, но Бернар сказал вполголоса:

– Глядите, идет бриг под ветром.

Далеко-далеко, против бухты Аге, навстречу нам идет бриг. Я отчетливо вижу в трубу его круглые, раздутые паруса.

– Так что же, ветер дует с Аге, – отвечает Рай-мон, – а на мысе Ру тихо.

– Ври больше, ветер будет западный, – возражает Бернар.

Я наклоняюсь, чтобы взглянуть на барометр, который висит в рубке. За последние полчаса он упал. Я сообщаю об этом Бернару; в ответ он ухмыляется и говорит вполголоса:

– Чует западный ветер, сударь.

Но во мне уже проснулось столь свойственное мореплавателям любопытство, которое заставляет все видеть, все подмечать и увлекаться малейшим пустяком. Я не отрываясь смотрю в трубу и вглядываюсь в поверхность моря на горизонте. Она по-прежнему светлая, ровная, глянцевитая. Если и быть ветру, то нескоро.

Ветер, какая это могущественная особа для моряков! О нем говорят, как о живом человеке, как о всесильном повелителе, то грозном, то благосклонном. Это о нем толкуют постоянно, целыми днями, о нем думают непрестанно, и днем и ночью. Вам он неведом, жители суши! А мы, моряки, мы знаем лучше, чем отца и мать, этого невидимку, деспота, самодура, злоумышленника, предателя, палача. Мы и любим и страшимся его, нам наперед известны его козни и вспышки гнева, мы научились предугадывать их по знамениям неба и моря. Он не дает забывать о себе ни на минуту, ни на секунду, ибо борьба между нами не прекращается никогда. Все наше существо настораживается перед битвой: глаз пытается разглядеть неуловимые приметы, кожа ждет ласки или удара, мысль проникает в его замыслы, предупреждает внезапные прихоти, ищет признаков миролюбия или вражды. Ни один враг, ни одна женщина не даст нам столь сильного ощущения борьбы, не потребует от нас такой прозорливости, как ветер, ибо он властелин моря, он тот, от кого можно уклониться, дождаться милостей или спастись бегством, но укротить его нельзя.

И в душе моряка, как в душе верующих, живет образ гневливого и грозного бога, живет священный, благоговейный, беспредельный страх перед ветром и восхищение его могуществом.

– Вот он, сударь, – говорит Бернар.

Далеко-далеко, у самого горизонта, протянулась темно-синяя, почти черная полоска. Безделица, чуть изменившийся цвет воды, едва заметная тень, – и, однако, это он. И мы, застыв на месте, ждем его под палящим солнцем.

Я смотрю на часы – еще только восемь – и говорю:

– Рановато для западного.

– Увидите, что будет к вечеру, – отвечает Бернар.

Я смотрю на плоский, опавший, мертвый парус. Кажется, что он уходит под самое небо, потому что мы ввиду ясной погоды подняли стеньгу, и мачта стала на два метра выше. Яхта неподвижна, словно под нами не море, а суша. Барометр продолжает падать. Между тем черная полоска, появившаяся на горизонте, приближается. Металлический блеск воды тускнеет, принимает свинцовый оттенок. Небо чисто, без единого облачка.

Внезапно вокруг нас, по ровной, как стальной лист, поверхности, то тут, то там начинает пробегать быстрая, едва приметная рябь, словно кто-то бросил в воду тысячу щепоток мелкого песку. Парус чуть вздрагивает, потом гик медленно поворачивается к правому борту. Я чувствую на лице легкое дуновение, и рябь становится сильнее, теперь песок уже сыплется в море непрерывным дождем. Яхта сдвинулась с места. Она идет прямо вперед, слышится негромкий плеск воды о борта. Румпель напрягается в моей руке, длинный медный прут огнем горит на солнце, ветер с каждой минутой крепчает. Придется лавировать; не беда, ветер попутный и, если он не утихнет, приведет нас к ночи в Сен-Рафаэль.

Мы приближаемся к эскадре; шесть броненосцев и два вестовых судна медленно поворачиваются носом к западу. Меняю курс, чтобы миновать Формигские острова, о которых предупреждает башня посреди залива. Ветер свежеет с необычайной быстротой, волна бьет часто и торопливо. Яхта кренится под тяжестью парусов, прибавляет ход, увлекая за собой маленькую шлюпку, которая плывет, выставив нос, кормой в воде, между двумя кромками пены.

Подходя к острову Сент-Онора, мы минуем голый утес, ощетиненный, как дикобраз, такой корявый, весь в зубьях, когтях и шипах, что по его склонам едва можно ходить; нужно выбирать место, куда поставить ногу, и двигаться крайне осторожно; называется этот утес Сен-Ферреоль.

Бог весть откуда взявшаяся земля скопилась в его впадинах и трещинах; и в этих местах из семян, словно упавших с неба, выросли дикие лилии и прелестные голубые ирисы.

На этой диковинной скале, посреди моря, пять лет покоилось в земле тело Паганини. Могила, достойная жизни гениального мастера, о ком шла молва, что он одержим бесом, чьи повадки, лицо, весь облик, сверхчеловеческий дар и невиданная худоба столь сильно поражали воображение, что он прослыл существом фантастическим, чем-то вроде героев Гофмана.

На пути в Геную, свою родину, куда его сопровождал сын, который один только понимал его речь – так слаб был его голос, – он заболел холерой и умер в Ницце 27 мая 1840 года.

Взяв на борт корабля останки своего отца, сын Паганини направился в Италию. Но генуэзское духовенство отказало в погребении одержимому бесом. Римская курия не посмела, в ответ на сделанный запрос, отменить запрещение. Когда тело все же попытались перевезти на берег, городские власти воспротивились под предлогом, что Паганини умер от холеры. В Генуе в то время уже свирепствовала эпидемия, но власти заявили, что присутствие еще одного покойника, умершего от этой болезни, может содействовать распространению заразы.

После этого сын Паганини возвратился в Марсель, но и здесь вход в гавань ему был запрещен по той же причине. Из Марселя он направился в Канн, но и туда его не пустили.

И он остался в море, баюкая на волнах тело великого скрипача, всеми отвергнутое. Он не знал, что делать, куда идти, где найти приют этим священным для него останкам, и вдруг увидел посреди моря голый утес Сен-Ферреоль. По его распоряжению гроб перенесли на островок и опустили в землю.

Только в 1845 году он вернулся на Сен-Ферреоль вместе с двумя друзьями и перевез тело отца в Геную, на виллу Гайона.

Не лучше ли было ему, этому своеобразному гению, остаться на диком утесе, где волны поют в причудливых расселинах скал?

Впереди, в открытом море, высится замок Сент-Онора, который мы уже видели, когда огибали Антибский мыс, а еще дальше тянутся подводные рифы, оканчивающиеся башней, – Монахи.

Сейчас их заливают белые, пенистые, грохочущие волны.

Это место одно из самых опасных на побережье для ночного плавания, ибо о нем не предупреждают сигнальные огни, и кораблекрушение здесь не редкость.

От налетевшего шквала наша яхта так сильно накренилась, что вода захлестнула палубу. Я отдаю команду спустить рею, иначе мы рискуем, что сломается мачта.

Волна становится выше, реже, море покрывается барашками, ветер свистит, злится, неистовствует и словно кричит: «Берегись!»

– Придется заночевать в Канне, – говорит Бернар.

И в самом деле, полчаса спустя мы вынуждены были спустить кливер и заменить его вторым парусом, забрав один риф; а еще через четверть часа мы забрали второй. Тогда я решил зайти в Каннскую гавань, ненадежное убежище, ничем не защищенный рейд, открытый зюйд-весту, который грозит опасностью всем стоящим здесь судам. Когда подумаешь, как сильно увеличился бы приток денег в этот город, если бы большие парусники иностранных туристов находили здесь безопасный приют, начинаешь понимать, сколь неистребима беспечность южан, до сих пор не сумевших добиться от правительства этой необходимейшей меры.

В десять часов мы бросаем якорь напротив парохода «Каннец», и я схожу на берег, досадуя на то, что пришлось прервать путешествие. Весь рейд покрыт белой пеной.

Канн, 7 апреля, 9 часов вечера.

Титулы, титулы, одни титулы! Те, кто любит титулы, блаженствуют здесь.

Не успел я вчера ступить на набережную Круазет, как мне повстречались три высочества один за другим. В нашей демократической стране Канн стал городом знати.

Если бы можно было открыть черепную коробку, как подымают крышку кастрюли, в голове у математика оказались бы числа, у драматурга – воздевающие руки и декламирующие актеры, у влюбленного – женская головка, у распутника – непристойные рисунки, у поэта – стихи, но у людей, приезжающих в Канн, нашлись бы только короны всех видов, плавающие в мозгу, как клецки в бульоне.

Любители карт собираются в игорных притонах, любители лошадей – на скаковом поле. Те, кто любит королевские и императорские высочества, собираются в Канне.

Титулованные особы чувствуют себя здесь как дома, они мирно царствуют в верноподданных салонах за неимением отнятых у них королевств.

Среди них есть повыше и пониже рангом, бедные и богатые, грустные и веселые – на все вкусы. Обычно они скромны, со всеми любезны, а в обращении с простыми смертными выказывают учтивость и обходительность, не в пример нашим депутатам, царствующим милостью избирательных урн.

Но если развенчанные монархи, обедневшие и бездомные, лишенные подданных и казны, найдя пристанище в этом нарядном, утопающем в цветах городке, держат себя просто и не вызывают смеха даже у циников, то с любителями знати дело обстоит иначе.

Смешные и нелепые, они в священном трепете без устали кружат около своих божков и, едва утратив одного, бросаются на поиски другого, словно уста их не знают иного обращения, как «монсеньер» или «мадам» в третьем лице.

Не проговорив с ними и пяти минут, вы уже знаете о том, что сказала княгиня, что ответил великий герцог, как она пригласила их на прогулку и какое он отпустил удачное словцо. Вы чувствуете, понимаете, сознаете, что они общаются только с особами королевской крови и снисходят до разговора с вами лишь затем, чтобы оповестить вас о событиях, происходящих на этих недосягаемых высотах.

А какие ожесточенные битвы с применением всевозможных хитростей и уловок разыгрываются ради того, чтобы хоть раз в сезон пообедать за одним столом с высочайшей особой, с настоящей, без подделки! С каким уважением смотрят на тех, кто удостоился чести сыграть в теннис с великим герцогом или хотя бы побывать при «Уэльском дворе», как выражаются сверхснобы!

Расписываться у дверей этих «изгнанных», как сказал Доде[4]4
  ...«изгнанных», как сказал Доде... – намек на роман Альфонса Доде «Короли в изгнании», изданный в 1879 году.


[Закрыть]
, или, точнее, сброшенных правителей, – это повседневное, тонкое, хлопотливое и серьезное дело. Книга для посетителей находится в вестибюле под охраной двух лакеев, и один из них подает вам ручку с пером. Вы заносите свое имя, под двумя тысячами других имен всех мастей, в бесконечный реестр, густо усеянный титулами и кишащий частицами «де»[5]5
  ...кишащий частицами «де»... – Частица «де» при фамилии является во Франции признаком принадлежности к дворянству.


[Закрыть]
. Потом вы уходите, гордый, словно вам пожаловали звезду, счастливый, словно исполнили священный долг, и первому попавшемуся вам знакомому высокомерно заявляете: «Я только что расписался у великого герцога Герольштейнского». А вечером за табльдотом рассказываете с важностью: «Сегодня в списке великого герцога Герольштейнского я приметил имена Икс, Игрек и Зет...» И все со вниманием слушают вас, как будто речь идет о необыкновенно важном событии.

Но почему эта невинная и безобидная мания досужих любителей знати должна вызывать удивление и смех, когда в Париже имеется до пятидесяти разновидностей столь же смешных любителей великих людей?

В каждом настоящем салоне полагается показывать знаменитости; ради уловления их идет бешеная охота. Нет той светской женщины, даже в наивысших кругах, которая не жаждала бы обзавестись собственным маэстро или маэстрами; и она задает обеды в их честь, дабы и столица и провинция знали, что у нее просвещенный дом.

Блистать чужими талантами за неимением собственных и кичиться ими или похваляться знакомством со знатью... какая разница?

Из всех пород великих людей наибольшую цену в глазах женщин, и молодых и старых, несомненно имеют музыканты. Некоторые дома обладают большими коллекциями этого вида знаменитостей. Кстати, у музыкантов, помимо всего, есть еще одно неоценимое достоинство: их игра служит развлечением на вечерах. Но даже самая честолюбивая хозяйка не может и мечтать о том, чтобы усадить на свой диван одновременно два светила первой величины. Добавим к этому, что нет той подлости, на которую не пошла бы женщина, пользующаяся известностью и успехом в свете, чтобы украсить свой салон прославленным композитором. Обычные маневры, которые пускают в ход, чтобы заарканить художника или скромного писателя, оказываются совершенно недостаточными, когда дело касается продавца звуков. Тут применяются совсем особые средства обольщения и невиданные формы лести. Ему целуют руки, словно монарху, перед ним преклоняют колена, как перед божеством, если он соблаговолил самолично исполнить Regina Coeli[6]6
  Царица небесная (лат.).


[Закрыть]
. Носят кольцо с волосками из его бороды; на золотой цепочке за корсажем хранят священный талисман, изготовленный из пуговицы от брюк, которая, не выдержав порывистого взмаха руки, оторвалась под финальные аккорды Безмятежного покоя.

Художники ценятся подешевле, однако и на них большой спрос. Тут меньше священнодействия и больше богемы. В их повадках нет елея, а главное – высокомерия. Вместо вдохновения – балагурство, зубоскальство. От них сильно пахнет мастерской, но кто сумел вытравить в себе этот запах, тот лишается естественности. К тому же они изменчивы, ветрены, насмешливы. Нельзя надеяться на их постоянство, а музыкант прочно свивает гнездо в семье.

В последние годы наблюдается спрос и на писателей. У писателя имеется несомненное преимущество: он говорит – говорит долго, говорит много. Он говорит для всех, и так как блистать умом – его ремесло, то ему можно внимать и восхищаться им с полным доверием.

Женщина, которой овладело странное желание иметь в своем доме писателя, подобно тому, как держат попугая, на болтовню которого сбегаются окрестные консьержки, должна сделать выбор между поэтами и романистами. Поэты более возвышенны, зато романисты занимательнее. Поэты более мечтательны, зато романисты люди положительные. Это дело вкуса и темперамента. У поэта больше обаяния и душевности, у романиста зачастую больше остроумия. Зато романист таит в себе опасность, которая не угрожает со стороны поэта, – он отгрызает, выхватывает, уворовывает все, что у него перед глазами. С ним никогда нельзя быть спокойной, никогда нельзя поручиться, что он не уложит вас в один прекрасный день, в чем мать родила, между страницами своей книги. Его глаз – это насос, который все вбирает в себя, это не знающая устали рука карманника. Ничто не скроется от него; он непрестанно высматривает и подбирает: высматривает движения, жесты, намерения – все, что проходит и происходит перед ним; подбирает кажое слово, каждый поступок, каждую мелочь. Он с утра до вечера копит всевозможные наблюдения, из которых он изготовляет на продажу разные истории, и эти истории разбегаются по свету, их прочитывают, обсуждают, толкуют тысячи и тысячи людей. И, что ужаснее всего, у него, у подлеца, выйдет похоже, вопреки его желанию, безотчетно, потому что рассказывает он то, что видит, а глаз у него зоркий. Как бы он ни хитрил, как бы ни перекрашивал своих героев, все равно будут говорить: «Вы узнали господина Икс и госпожу Игрек? Как две капли воды».

Несомненно, люди высшего света, прельщая и заманивая к себе романистов, поступают не более осмотрительно, чем торговец мукой, которому вздумалось бы разводить крыс в своем лабазе.

И тем не менее романисты в моде.

Итак, после того как хозяйка салона остановила свой выбор на писателе, которым она хочет завладеть, она начинает вести регулярную осаду, осыпая его похвалами, знаками внимания и милостями. Как вода капля за каплей пробивает самый твердый камень, так лесть с каждым словом точит нежное сердце писателя. И, едва заметив, что он тронут, взволнован, покорен этим неустанным восхвалением, она отгораживает его от всех, разрывает мало-помалу узы, которыми он связан вне ее дома, и исподволь приучает его бывать у нее, находить приятность у ее семейного очага. Чтобы крепче привязать его к своему салону, она подготовляет и обеспечивает ему успех, подает его в выгодном освещении, всячески превозносит перед старыми друзьями дома, оказывая ему почет и уважение, восхищаясь им без меры.

И, почувствовав себя кумиром, он водворяется в храме. Положение его, кстати сказать, весьма завидное, ибо другие женщины испытывают на нем все тончайшие средства обольщения, дабы вырвать его у той, которая его завоевала. Но если у него достанет ума, он не поддастся на заигрывания и просьбы, которыми его осаждают. И чем больше постоянства он выкажет, тем усерднее его будут любить, упрашивать, соблазнять. Упаси его бог откликнуться на зов этих сирен парижских салонов; он тотчас же потеряет три четверти своей цены, если будет пущен в обращение.

Очень скоро вокруг него образуется литературное направление, религиозная секта, которая признает его своим богом – единым богом, ибо ни одно истинное вероучение не допускает наличия нескольких божеств. В салоне собираются гости, чтобы видеть его, слышать, боготворить, как издалека к священным местам стекаются паломники. Будут завидовать ему, завидовать ей! Они говорят о литературе, как священнослужители говорят о догмах, мудро и торжественно; все внимают его и ее словам, и гости покидают литературный салон с таким чувством, словно они прослушали мессу в соборе.

Есть спрос, хотя и не такой большой, и на особ помельче: так, например, генералы, которыми пренебрегает большой свет, где они расцениваются чуть повыше депутатов, еще первенствуют в мещанских семьях. За депутатами ухаживают, только пока длится очередной политический кризис. Во времена затишья их лишь изредка приглашают к обеду. Есть любители, которые предпочитают ученых, о вкусах не спорят, и даже начальник канцелярии – предмет почитания для обитателей шестого этажа. Но они не ездят в Канн. Даже зажиточные буржуа имеют там лишь двух-трех робких представителей.

Только до полудня можно лицезреть знатных иностранцев на набережной Круазет.

Это длинная аллея, которая тянется полукругом вдоль берега, от горы Сент-Маргерит до порта, за которым начинается старый город.

Быстрым шагом, в сопровождении молодых людей в теннисных костюмах проходят молодые женщины, очень стройные – худоба считается признаком хорошего тона, – одетые по английской моде. Но время от времени навстречу попадаются несчастные, высохшие создания, которые еле плетутся, опираясь на руку матери, брата или сестры. Бедняги кашляют, задыхаются, кутаются в шали, несмотря на жару, и их запавшие глаза глядят на вас с отчаянием и злобой.

Они мучаются, умирают, ибо Ривьера – это не только восхитительный, благодатный край, но и больница мира и цветущее кладбище европейской аристократии.

Грозный, беспощадный недуг, ныне называемый туберкулезом, недуг, который подтачивает, сжигает и губит тысячи человеческих жизней, словно нарочно избрал этот берег, чтобы приканчивать здесь свои жертвы.

Как должны проклинать его во всех уголках земного шара, это чудесное и зловещее побережье, преддверье смерти, благоуханное и теплое, где столько семейств, скромных и коронованных, знатных и незнатных, похоронили кого-нибудь из близких, чаще всего – ребенка, надежду и радость всей семьи!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю