355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Мелвилл » Моби Дик, или Белый Кит (др. изд.) » Текст книги (страница 42)
Моби Дик, или Белый Кит (др. изд.)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:46

Текст книги "Моби Дик, или Белый Кит (др. изд.)"


Автор книги: Герман Мелвилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 52 страниц)

Глава CVIII
Ахав и плотник
Палуба – первая ночная вахта

(Плотник стоит у верстака и при свете двух фонарей сосредоточенно опиливает костяную ногу, которая накрепко зажата в тисках. Вокруг валяются куски китовой кости, обрывки ремней, прокладки, винты и всевозможные инструменты. Спереди, где у горна работает кузнец, видны отсветы красного пламени.)

– Черт бы драл этот напильник и черт бы драл эту кость! Этому надо быть твердым, так поди ты – он мягкий, а ей положено быть мягкой, так она – твердая. Этак вот всегда достается нам, кто пилит старые челюсти и берцовые кости. Попробуем-ка другую. Ага, вот это уже лучше. (Чихает.) Ф-фу, эта костная пыль (чихает)… да она (чихает)… ей-богу, она (чихает)… да она мне, черт подери, говорить не дает! Вот что получается, когда работаешь по мертвому материалу. Если спилить живое дерево, то пыли не будет; если оттяпать живую кость, – тоже. (Чихает.) Эй ты, старый коптильник, дело за тобой, подавай сюда наконечник и скобу с винтом. У меня уже для них все готово. Хорошо еще (чихает), что не надо делать коленный сустав, а то бы, наверно, пришлось поломать голову; нужна одна только берцовая кость, это дело простое, что твоя тычина для хмеля; мне вот только хотелось бы дать хорошую полировку. Эх, времени бы мне, времени побольше, я б ему такую ногу смастерил (чихает), что впору самой модной леди. А всякие замшевые ноги да икры, что выставляют в витринах, эти и вовсе не пошли б ни в какое сравнение. Они воду впитывают, вот что, и уж ясное дело, в них бывают ревматические боли, так что приходится их лечить (чихает) всякими ваннами и притираниями, в точности как живые ноги. Вот так, а теперь, прежде чем отпиливать, я должен пригласить его старое могольское величество и прикинуть, подходящая ли это длина; коротковато, наверно, будет. Ага, а вот и его шаги; везет нам; вот он идет или, может, это кто другой?

А х а в  (подходит).

В последующей сцене плотник продолжает время от времени чихать.

– Ну как, творец человеков?

– В самый раз, сэр. Если капитан позволит, я только отмечу длину. Сейчас сниму мерку, сэр.

– Мерку для ноги, а? Ну что ж. Это уже не в первый раз. Принимайся за дело! Вот так, отметь место пальцем. Солидные это у тебя тиски, плотник; ну-ка, дай я попробую, как они держат. Да, захватывают прочно.

– Э, сэр, поосторожнее: они кость ломают!

– Не бойся, мне нравится прочная хватка. Приятно почувствовать в этом скользком мире крепкое пожатие А чем это там занимается Прометей – кузнец, я хочу сказать, – что он там делает?

– Скобу кует, надо полагать, сэр.

– Верно. Это и есть сотрудничество. Он поставляет тебе мускулы. До чего же яркий красный огонь он там развел!

– А как же, сэр. Для такой тонкой работы ему понадобится белое каление.

– Гм-гм. Наверное, так. Мне думается теперь, что недаром старый грек Прометей, который, говорят, мастерил человеков, был кузнецом и вдыхал в них огонь; ибо, что создано в огне, огню же по праву и принадлежит; тут поневоле поверишь в существование ада. Как взлетает копоть! Это, должно быть, остатки, из которых грек наделал африканцев. Плотник, когда он покончит со скобой, вели ему выковать пару стальных ключиц и лопаток; есть у нас на палубе коробейник с непосильной ношей на плечах.

– Как, сэр?

– Помолчи; покуда Прометей не кончил работы, я закажу ему целого человека по своим чертежам. Imprimis,[41]41
  Во-первых (лат.).


[Закрыть]
рост пятьдесят футов от пяток до макушки; потом грудь по образцу Темзинского туннеля; ноги чтобы врастали в землю, как корни, чтобы стоял, не сходил с места, потом руки в три фута толщиной у запястий; сердца не надо вовсе; лоб медный и примерно с четверть акра отличных мозгов; и потом, постой-ка, стану ли я заказывать ему глаза, чтобы он глядел наружу? Нет, но на макушке у него будет особое окно, чтобы освещать все, что внутри. Вот так, получай заказ и уходи.

(В сторону.) Интересно, о чем это он говорит и кому он все это говорит, хотелось бы мне знать? Уходить мне или оставаться?

– Никудышная это архитектура – слепой купол; вот, к примеру, хотя бы этот. Нет, нет, мне нужно, чтобы был фонарь.

– Ага, вот оно что, оказывается! Пожалуйста, сэр, здесь их два, а с меня и одного довольно будет.

– Зачем ты суешь мне в лицо этого уловителя воров, человек? Свет в лицо – это еще хуже, чем пистолет в висок.

– Я думал, сэр, что вы обращались к плотнику.

– К плотнику? Мне казалось… но нет, чистая у тебя, плотник, профессия и, я бы сказал, в высшей степени джентльменская; или ты предпочел бы иметь дело с глиной?

– Как, сэр? С глиной, вы говорите? Глина – это грязь, сэр; мы оставим ее землекопам.

– Да ты богохульник! Чего ты все чихаешь!

– Кости довольно пыльные, сэр.

– Что же, учти это и, когда умрешь, не хорони себя под носом у живых.

– Сэр? А! Да, да! Разумеется, конечно, о Господи!

– Послушай-ка, плотник; ведь ты, конечно, считаешь себя настоящим мастером своего дела, верно? Скажи же мне, так ли уж в пользу твоего мастерства будет это, если я, опираясь на вот эту ногу, которую ты сейчас делаешь, буду ощущать тем не менее, кроме нее, на ее же месте другую ногу, мою старую ногу, плотник, которую я потерял, ту, из плоти и крови? Неужели ты не можешь изгнать ветхого Адама?

– В самом деле, сэр. Теперь я начинаю кое-что понимать. Да, я слышал, сэр, об этом удивительном деле; говорят, что человек, потерявший мачту, никогда до конца не перестает чувствовать свой прежний рангоут, нет-нет да и кольнет его будто что-нибудь. Могу ли я нижайше спросить вас, так ли это, сэр?

– Именно так, человек. Вот поставь свою живую ногу сюда, где некогда была моя; теперь для глаза здесь только одна нога; но для глаз души их здесь две. Там, где ты ощущаешь биение жизни, там, как раз в тех же самых местах, ощущаю его и я. Загадка, а?

– Неразрешимая, по моему нижайшему мнению, сэр.

– Так слушай же. Откуда ты знаешь, что как раз там, где ты сейчас стоишь, не стоит, невидимо для тебя и не сливаясь с тобою, еще что-то, цельное, живое, мыслящее, стоит, вопреки тебе самому? Неужели в часы полного одиночества ты не опасаешься, что тебя подслушивают? Помолчи, не отвечай мне! И если я все еще чувствую боль в моей раздробленной ноге, когда она давно уже распалась на элементы, почему бы тогда и тебе, плотник, даже без тела не чувствовать вечных мук ада? А?

– Боже милостивый! В самом деле, сэр, если уж на то пошло, так, видно, я должен еще раз все подсчитать; сдается мне, сэр, там оставалось кое-что в уме, а я, складывая, упустил это из виду.

– Эй, послушай, не твое дело рассуждать. Когда ты думаешь закончить эту ногу?

– Через час, наверное, сэр.

– Ну, так навались как следует, а потом принесешь мне. (Уходя.) О жизнь! Вот стою я, горд, как греческий бог, но я в долгу у этого болвана за кусок кости, на которой я стою. Будь проклята эта всечеловеческая взаимная задолженность, которая не желает отказаться от гроссбухов и счетов. Я хотел бы быть свободным, как ветер; и вот имя мое значится в долговых книгах всего мира. Я богат, я мог бы потягаться с владетельнейшим из преторианцев на распродаже Римской империи (и значит, всего света); но я в долгу за самую плоть моего языка, каким я сейчас выхваляюсь. Клянусь небесами! Я возьму тигель и расплавлю в нем себя самого, покуда не останется один, последний, позвонок. Так-то.

П л о т н и к  (снова принимаясь за работу):

– Ну-ну! Стабб, он знает его лучше всех нас, и Стабб всегда говорит, что он чудной; одно только это словечко – чудной, и ничего больше; чудной он, говорит Стабб; чудной, чудной, чудной; так все время и вдалбливает мистеру Старбеку – чудной, сэр, чудной, чудной, уж больно чудной. А тут еще эта нога его! Ведь как подумаю, это же с нею делит он свое ложе! Кусок китовой кости вместо жены! Вот она, его нога; он будет стоять на ней. Что он там такое говорил насчет одной ноги в трех местах и о трех местах все в одном аду? Как это у него получилось? Ох! Понятно, что он глядел на меня с таким презрением. Я и сам, говорят, иной раз умею хитро поразмыслить, да только это так, разве что к случаю. Да и потом, куда мне на моих старых кургузых лапах тянуться вброд по глубоким местам вслед за долговязыми капитанами; как вода потреплет по подбородку, так сразу и завопишь – спасите, тону! Другое дело капитаны – у них ноги как у цапли! Длинные и тонкие, любо-дорого смотреть! Обычно людям хватает по паре ног на всю жизнь, это, верно, оттого, что они их берегут, как старые сердобольные леди берегут своих кругленьких старых лошадок. Но вот Ахав, он гонит, не жалеет. Одну ногу загнал насмерть, другая на всю жизнь засекается, а теперь он снашивает костяные ноги, сажень за саженью. Эй ты, коптильник! Подсоби-ка мне с этими винтами, и давай покончим с ней, прежде чем вестник воскрешения придет со своей трубой за всеми ногами, настоящими и искусственными, как с пивоварни ходят собирают старые пивные бочки, чтобы снова их наполнить. Ну и нога же получилась! Совершенно как настоящая, я так ее ловко обточил; завтра он будет стоять на ней и брать высоту секстантом. Эге! Да я чуть было не забыл про овальную полированную площадочку, где он пишет свои выкладки. То-то, а ну, скорее долото, напильник и шкурку!

Глава CIX
Ахав и Старбек в каюте

На следующее утро на корабле, как заведено, работали помпы, вдруг вместе с водою из трюмов пошло масло; как видно, бочки дали сильную течь. Все обеспокоились, и Старбек спустился в каюту доложить об этом прискорбном событии.[42]42
  На китобойцах, имеющих на борту значительное количество масла, дважды в неделю обязательно спускают в трюм шланг и обливают бочонки с маслом морской водой, которая затем выкачивается по частям корабельными насосами. Таким образом, бочкам не дают рассохнуться, а выкачивая понемногу воду, моряки сразу же могут заметить по ней любую течь в своем драгоценном грузе. – Примеч. автора.


[Закрыть]

В то время «Пекод» шел на северо-восток, приближаясь к Формозе и островам Ваши, между которыми лежит один из тропических выходов из китайских вод в Тихий океан. Старбек застал Ахава над генеральной картой восточных архипелагов, разложенной на столе; тут же лежала и другая карта, более подробная, отдельно воспроизводящая длинную линию восточного побережья японских островов – Ниппона, Мацмаи и Сикоку. Упершись своей новой белоснежной костяной ногой в привинченную к полу ножку стола, удивительный этот старик стоял спиной к двери с раскрытым ножом в руке и, наморщив лоб, заново прокладывал свои старые курсы.

– Кто там? – спросил он, заслышав шаги, но не оборачиваясь. – Вон! На палубу!

– Капитан Ахав ошибается, это я. В трюме масло течет, сэр. Нужно вскрыть трюм и выкатить бочки.

– Вскрыть трюм и выкатить бочки? Теперь, когда мы уже подходим к Японии, остановиться здесь на неделю, чтобы залатать охапку старых ободьев?

– Либо мы сделаем это, сэр, либо за один день потеряем больше масла, чем сумеем, быть может, накопить за год. То, ради чего мы проделали двадцать тысяч миль, стоит сберечь, сэр.

– Да, так, если только мы это получим.

– Я говорил о масле в нашем трюме, сэр.

– А я вовсе не говорил и не думал о нем. Ступай! Пусть течет! Я сам весь протекаю. Да! Течь на течи; весь полон худыми бочонками, и все эти худые бочонки едут в трюме худого корабля; положение куда хуже, чем у «Пекода». И все-таки я не останавливаюсь, чтобы заткнуть свою течь; ибо как ее найти в глубоко осевшем корпусе, да и можно ли надеяться заткнуть ее, даже если найдешь, в разгар свирепого шторма жизни? Старбек! Я приказываю не вскрывать трюма!

– Что скажут владельцы, сэр?

– Пусть владельцы стоят в Нантакете на берегу и пытаются своими воплями перекрыть тайфуны. Что за дело до них Ахаву? Владельцы, владельцы. Что ты все плетешь мне, Старбек, об этих несчастных владельцах, будто это не владельцы, а моя совесть? Пойми, единственный истинный владелец – тот, кто командует; а совесть моя – слышишь ли ты? – совесть моя в киле моего корабля. Ступай наверх!

– Капитан Ахав, – проговорил побагровевший помощник, сделав шаг в глубь каюты с такой странно почтительной и осторожной отвагой, которая, казалось, не только избегала малейшего внешнего проявления, но и внутренне наполовину не доверяла самой себе. – И повыше меня человек спустил бы тебе то, чего никогда не простил бы более молодому, да и более счастливому, капитан Ахав.

– Дьявольщина! Ты что же, осмеливаешься судить меня? Наверх!

– Нет, сэр, я еще не кончил. Я умоляю вас, сэр. Да, я осмеливаюсь – будьте снисходительнее. Разве нам не надо получше понять друг друга, капитан Ахав?

Ахав выхватил заряженный мушкет из стойки (составляющей предмет обстановки в каюте чуть ли не всякого судна в южных рейсах) и, направив его Старбеку в грудь, вскричал:

– Есть один Бог – властитель земли, и один капитан – властитель «Пекода». Наверх!

Какое-то мгновение при виде сверкающих глаз старшего помощника и его горящих щек можно было подумать, что его и в самом деле опалило пламенем из широкого дула. Но он поборол свои чувства, выпрямился почти спокойно и, уходя из каюты, задержался на секунду у двери:

– Ты обидел, но не оскорбил меня, сэр; и все-таки я прошу тебя: остерегись. Не Старбека – ты бы стал только смеяться, но пусть Ахав остережется Ахава, остерегись самого себя, старик.

– Он становится храбрым, и все-таки подчиняется; вот она, храбрость с оглядкой! – проговорил Ахав, когда Старбек скрылся. – Что такое он сказал? Ахав, остерегись Ахава – в этом что-то есть!

И он, нахмурив свое железное чело, стал расхаживать взад и вперед по тесной каюте, бессознательно опираясь на мушкет, словно на трость; но вот глубокие борозды у него на лбу разошлись, и, поставив на место мушкет, он вышел на палубу.

– Ты очень хороший человек, Старбек, – вполголоса сказал он своему помощнику, а затем крикнул матросам:

– Убрать брамсели! Фор– и крюйс-марсели на рифы; грот-марсель обрасопить! Тали поднять и вскрыть трюм!

Напрасно стали бы мы гадать, что побудило на этот раз Ахава поступить так со Старбеком. Быть может, то был в нем проблеск искренности или простой расчет, который при данных обстоятельствах решительно не допускал ни малейшего проявления неприязни, даже мимолетной, в одном из главных командиров на корабле. Как бы то ни было, но приказание его было выполнено, и трюм вскрыт.

Глава CX
Квикег и его гроб

После тщательного осмотра оказалось, что бочки, загнанные в трюм в последнюю очередь, все целехоньки и что, стало быть, течь где-то ниже. И вот, воспользовавшись тем, что на море было затишье, мы решили забраться в самую глубину трюма. Взламывая крепи, уходили мы все ниже и ниже, нарушая тяжелую дрему огромных стогаллонных бочек в нижних ярусах, точно выгоняя великанских кротов из полуночной тьмы навстречу дневному свету. Мы проникли на такую глубину, где стояли такие древние, изъеденные временем, заплесневелые гигантские бочки, что прямо впору было приняться за поиски замшелого краеугольного бочонка, наполненного монетами самого капитана Ноя и обклеенного объявлениями, в которых Ной тщетно предостерегает безумный старый мир от потопа. Один за другим выкатывали мы наверх бочонки с питьевой водой, хлебом, солониной, связки бочарных клепок и железных ободьев, так что под конец по палубе уже трудно стало ходить; гулко отдавалось от шагов эхо в порожних трюмах, будто вы расхаживали над пустыми катакомбами; и судно мотало и болтало на волнах, точно наполненную воздухом оплетенную бутыль. Тяжела стала у «Пекода» голова, как у школяра, вызубрившего натощак Аристотеля. Хорошо еще, что тайфуны не вздумали навестить нас в ту пору.

И вот тогда-то и скрутила моего приятеля-язычника и закадычного друга Квикега свирепая горячка, едва не приведшая его в лоно бесконечности.

Надо сказать, что в китобойном деле синекуры не бывает; здесь достоинство и опасность идут рука об руку; и чем выше ты поднялся, тем тяжелее должен трудиться, покуда не достигнешь капитанского ранга. Так было и с бедным Квикегом, которому как гарпунеру полагалось не только мериться силами с живым китом, но также – как мы видели выше – подниматься в бушующем море на его мертвую спину, а затем спускаться в сумрак трюма и, обливаясь потом в этом черном подземелье, ворочать тяжелые бочки и следить за их установкой. Да, коротко говоря, гарпунеры на китобойце – это рабочая скотина.

Бедняга Квикег! Надо было вам, когда судно уже наполовину выпотрошили, нагнуться над люком и заглянуть в трюм, где полуголый татуированный дикарь ползал на карачках среди плесени и сырости, точно пятнистая зеленая ящерица на дне колодца. И колодцем, вернее, ледником, в этот раз и оказался для тебя трюм, бедный язычник; здесь, как это ни странно, несмотря на страшную жару, он, обливаясь потом, подхватил свирепую простуду, которая перешла в горячку и после нескольких мучительных дней уложила его на койку у самого порога смертной двери. Как он исчах и ослабел за эти несколько долгих, медлительных дней! В нем теперь почти не оставалось жизни, только кости да татуировка. Он весь высох, скулы заострились, одни глаза становились все больше и больше, в них появился какой-то странный мягкий блеск, и из глубины его болезни они глядели на вас нежно, но серьезно, озаренные бессмертным душевным здоровьем, которое ничто не может ни убить, ни подорвать. И подобно кругам на воде, которые, замирая, расходятся все дальше и дальше, его глаза все расширялись и расширялись, как круги Вечности. Неизъяснимый ужас охватывал вас, когда вы сидели подле этого угасающего дикаря и видели в лице его что-то странное, замеченное еще свидетелями смерти Зороастра. Ибо то, что поистине чудесно и страшно в человеке, никогда еще не было выражено ни в словах, ни в книгах. А приближение Смерти, которая одинаково равняет всех, одинаково откладывает на всех лицах печать последнего откровения, которое сумел бы передать только тот, кто уже мертв. Вот почему – повторим опять – ни один умирающий халдей или грек не имел более возвышенных мыслей, чем те, что загадочными тенями пробегали по лицу бедного Квикега, когда он тихо лежал в своей раскачивающейся койке, а бегущие волны словно убаюкивали его, навевая последний сон, и невидимый океанский прилив вздымал его все выше и выше, навстречу уготованным ему небесам.

На корабле уже все до единого потеряли надежду на его выздоровление, а что думал о своей болезни сам Квикег, ясно показывает удивительная просьба, с которой он к нам обратился. Как-то в серый предрассветный час утренней вахты он подозвал к себе одного матроса и, взяв его за руку, сказал, что в Нантакете ему случалось видеть узкие челны из темного дерева, наподобие того, из которого делают военные пироги на его родном острове; расспросив, он выяснил, что каждого китобоя, умирающего в Нантакете, кладут в такой темный челн, и мысль о подобной возможности и для него самого как нельзя больше пришлась ему по душе, потому что это сильно походило на обычай его народа, по которому мертвого воина после бальзамирования укладывают во всю длину в его пирогу и пускают плыть по воле волн к звездным архипелагам, ибо они верят не только в то, что звезды – это острова, но также еще и в то, что далеко за гранью видимых горизонтов их собственное теплое и безбрежное море сливается с голубыми небесами, образуя белые буруны Млечного Пути. Он прибавил, что содрогается при мысли, что его похоронят, обернув в койку по старинному морскому обычаю, и вышвырнут за борт, точно мерзкую падаль, на съедение стервятницам-акулам… Нет, пусть ему дадут челнок, как в Нантакете, он тем более подобает ему – китобою, что гроб-челнок, как и китобойный вельбот, не имеет киля; хотя, конечно, из-за этого он, должно быть, плохо слушается руля и его сильно сносит течением во время плавания вниз по мглистым столетиям.

Как только об этой странной просьбе доложили на шканцы, плотнику сразу же было приказано исполнить желание Квикега, каково бы оно ни было. На борту было немного старого леса, какие-то язычески-темные, гробового цвета доски, завезенные в один из предыдущих рейсов из девственных рощ Лаккадивских островов, и из этих-то черных досок и было решено сколотить гроб. Как только приказ довели до сведения плотника, он не мешкая подхватил свою дюймовую рейку и со свойственной ему равнодушной исполнительностью отправился в кубрик, где приступил к тщательному обмериванию Квикега, аккуратно прикладывая рейку и оставляя у него на боку меловые отметины.

– Эх, бедняга, придется ему теперь помереть, – вздохнул моряк с Лонг-Айленда.

А плотник вернулся к своему верстаку и в целях удобства и постоянного напоминания отмерил на нем точную длину будущего гроба и увековечил ее, сделав в крайних точках две зарубки. После этого он собрал инструменты и доски и принялся за работу.

Когда был вбит последний гвоздь и крышка выстругана и пригнана как следует, он легко взвалил себе готовый гроб на плечи и понес его на бак, чтобы выяснить, готов ли покойник.

Расслышав возмущенные и слегка насмешливые возгласы, которыми матросы на палубе гнали прочь плотника с его ношей, Квикег, ко всеобщему ужасу, велел поскорее принести гроб к нему; и отказать ему, разумеется, было никак нельзя; ведь среди смертных нет больших тиранов, чем умирающие; да и право же, раз уж они скоро почти навечно перестанут нас беспокоить, надо их, бедненьких, покамест ублажать.

Свесившись через край койки, Квикег долго и внимательно разглядывал гроб. Затем он попросил, чтобы принесли его гарпун, отделили деревянную рукоятку и положили лезвие в гроб вместе с веслом из Старбекова вельбота. По его же просьбе вдоль стенок были уложены в ряд сухари, в головах поставлена бутылка пресной воды, а в ногах положен мешочек с землей, которую пополам с опилками наскребли в трюме; после этого в гроб вместо подушки сунули свернутый кусок парусины, и Квикег стал настойчиво просить, чтобы его перенесли из койки на его последнее ложе – он хотел испробовать его удобства, если в нем таковые имеются. Несколько мгновений он лежал там неподвижно, затем велел одному из товарищей открыть его мешок и вытащить оттуда маленького бога Йоджо. После этого он сложил на груди руки, прижимая к себе Йоджо, и сказал, чтобы его закрыли гробовой крышкой («задраили люк», как выразился он). Крышку опустили, откинув верхнюю половину на кожаных петлях, и он лежал, так что только его серьезное лицо виднелось из гроба. «Рармаи» («годится, подходит»), – проговорил он наконец и дал знак, чтобы его снова положили на койку.

Но не успели еще его вытащить из этого ящика, как Пип, все время незаметно для других находившийся поблизости, прокрался к самому гробу и с тихими рыданиями взял Квикега за руку, не выпуская из другой руки свой неизменный тамбурин.

– Бедный скиталец! Неужели никогда не наступит конец твоим скитаниям? Куда отправляешься ты теперь? Но если течения занесут тебя на милые Антилы, где прибой бьет водяными лилиями в песчаные берега, исполнишь ли ты мое поручение? Найди там одного человека по имени Пип, его давно уже недосчитываются в команде; я думаю, он там, на далеких Антилах. Если встретишь его, ты его утешь, потому что ему, наверное, очень грустно; понимаешь, он оставил здесь свой тамбурин, а я его подобрал, вот! Пам-па-ра-ра-пам! Ну, Квикег, теперь можешь умирать, а я буду отбивать тебе отходный смертный марш.

– Я слышал, – пробормотал Старбек, заглядывая сверху в люк, – что в сильной горячке люди, даже самые темные, начинали говорить на древних языках; однако, когда все загадочные обстоятельства выясняются, неизменно оказывается, что просто в далекие дни их забытого детства какие-нибудь премудрые мужи разговаривали при них на этих древних языках. Так и бедняжка Пип, по моему глубокому убеждению, приносит нам в странной прелести своего безумия небесные посулы нашей небесной родины. Где мог он услышать все это, если не там? Но тише! Он снова говорит, только еще бессвязнее, еще безумнее.

– Встаньте попарно, двумя рядами! Пусть он будет у нас генералом! Гей! Где его гарпун? Положите его вот так, поперек! Там-па-ра-рам! Пам-пам! Ур-ра! Эх, вот бы сюда боевого петуха, чтобы сидел у него на голове и кукарекал! Квикег умирает, но не сдается, помните все: Квикег умирает смертью храбрых! Хорошенько запомните: Квикег умирает смертью храбрых! Смертью храбрых, говорю я, храбрых, храбрых! А вот презренный маленький Пип, он умер трусом; он так весь и трясся – позор Пипу! Слушайте все: если вы встретите Пипа, передайте всем на Антилах, что он предатель и трус, трус, трус! Скажите там, что он выпрыгнул из вельбота! Никогда бы я не стал бить в мой тамбурин над презренным Пипом и величать его генералом, если бы он здесь еще раз принялся умирать. Нет, нет! Стыд и позор всем трусам! Пусть они все потонут, как Пип, который выпрыгнул из вельбота. Стыд и позор!

А Квикег тем временем лежал с закрытыми глазами, словно погруженный в сон. Наконец Пипа увели, а больного перенесли на койку.

Но теперь, когда, казалось, он окончательно приготовился к смерти и гроб, как выяснилось, был ему в самую пору, Квикег неожиданно пошел на поправку; скоро нужда в изделии плотника отпала; и тогда, в ответ на недоуменные восторги матросов, Квикег объяснил причину своего внезапного выздоровления. Суть его рассказа сводится к следующему: в самый критический момент он вдруг припомнил об одном маленьком дельце на берегу, которое еще не выполнил, и поэтому он передумал, решил, что умирать он пока еще не может. Его спросили, неужели он считает, что может жить или умереть по собственному своему произволу и усмотрению? Разумеется, ответил он. Коротко говоря, Квикег был убежден, что если человек примет решение жить, обыкновенной болезни не под силу убить его; тут нужен кит, или шторм, или какая-нибудь иная слепая и неодолимая разрушительная сила.

Кроме того, надо думать, между дикарями и цивилизованными людьми существует вот какая разница: в то время как у цивилизованного больного уходит на поправку в среднем месяцев шесть, больной дикарь может выздороветь чуть ли не за день. Так что вскоре мой Квикег стал набираться сил, и наконец, просидев в праздности несколько дней на шпиле (поглощая, однако, все это время великие количества пищи), он вдруг вскочил, широко расставил ноги, раскинул руки, потянулся хорошенько, слегка зевнул, а затем, вспрыгнув на нос своего подвешенного вельбота и подняв гарпун, провозгласил, что готов к бою.

Свой гроб он, по дикарской прихоти, надумал теперь использовать как матросский сундук: вывалил в него из парусинового мешка все свои пожитки и в порядке их там разложил. Немало часов досуга потратил он на то, чтобы покрыть крышку удивительными резными фигурами и узорами; при этом он, видимо, пытался на собственный грубый манер воспроизвести на дереве замысловатую татуировку своего тела. А ведь эта татуировка была делом рук почившего пророка и предсказателя у него на родине, который в иероглифических знаках записал у Квикега на теле всю космогоническую теорию вместе с мистическим трактатом об искусстве познания истины; так что и собственная особа Квикега была неразрешенной загадкой, чудесной книгой в одном томе, тайны которой даже сам он не умел разгадать, хотя его собственное живое сердце билось прямо о них; и значит, этим тайнам предстояло в конце концов рассыпаться прахом вместе с живым пергаментом, на котором они были начертаны, и так и остаться неразрешенными. Вот о чем, наверное, думал Ахав, когда однажды утром, посмотрев на бедного Квикега, он отвернулся и воскликнул с сердцем:

– О дьявольски дразнящий соблазн богов!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю