355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Мелвилл » Моби Дик, или Белый Кит (др. изд.) » Текст книги (страница 38)
Моби Дик, или Белый Кит (др. изд.)
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 23:46

Текст книги "Моби Дик, или Белый Кит (др. изд.)"


Автор книги: Герман Мелвилл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 52 страниц)

Глава XCVII
Лампа

Вздумай вы оставить салотопки «Пекода» и спуститься в кубрик, где спят подвахтенные, вам на минуту показалось бы, что вы находитесь в залитой светом гробнице, где покоятся короли и вельможи, причисленные к лику святых. Вот они лежат перед вами в трехгранных дубовых раках, каждый спящий – точно высеченный из камня образ безмолвия, залитый светом десятка ламп, сияющих над его сомкнутыми веждами.

На торговом судне масло для матроса такая же невидаль, как королевино молоко. Одевайся в темноте, ешь в темноте, в темноте вались на койку – вот она, матросская доля. Но китобой, гоняясь за пищей для света, сам живет, купаясь в свете. Койка его – это лампа Аладдина, и в нее он укладывается спать, так что в самой гуще ночного мрака черный корпус его судна несет в себе целую иллюминацию.

Поглядите, как запросто подхватывает китолов в горсть все свои лампы – правда, подчас это лишь старые флаконы, пузырьки и бутылки, – несет их к медному чану, где остужают масло, и наполняет там, точно кружки элем из бочонка. И жжет он у себя чистейшее из масел в необработанном и, стало быть, незагрязненном виде; жидкость, недоступную ни для каких солнечных, лунных и звездных изобретений на суше. Она сладка, точно коровье масло, сбитое по весне, когда свежа трава на апрельских лугах. Китолов сам охотится за маслом для своих ламп, чтобы быть уверенным в его свежести и неподдельности, как путешественник в прериях сам охотится за дичиной себе на ужин.

Глава XCVIII
Разливка и приборка

Мы уже рассказывали о том, как дозорные на мачтах замечают великого левиафана; как гонятся за ним по водным пашням и забивают его в бездонной лощине; как затем его швартуют у борта и обезглавливают и как (на том же основании, на каком в былые времена заплечных дел мастеру доставалась одежда казненного) его длиннополый с прокладками сюртук становится собственностью его палача; как по прошествии должного времени его подвергают кипячению в котлах и как, подобно Седраху, Мисаху и Авденаго, его спермацет, масло и кость выходят из пламени невредимы; теперь остается заключить последнюю главу этой части описаний пересказом, я бы сказал – воспеванием, романтической процедуры разливки его масла по бочкам и спуска их в трюм, очутившись в котором левиафан снова возвращается в свои родные глубины, скользя, как и прежде, под водой, но, увы, чтобы уж никогда не подняться на поверхность и никогда уж больше не пускать фонтанов.

Масло, еще теплое, разливают, точно горячий пунш, по шестибаррелевым бочкам; и пока полуночное море подбрасывает корабль на волнах и швыряет из стороны в сторону, огромные бочки одна за другой устанавливаются днищем к днищу, иногда вдруг срываясь и грозно, точно оползни, перекатываясь по осклизлой палубе, покуда их наконец не остановят матросы; и повсюду раздается «стук, стук, стук!» – это бьют десятки молотков, потому что каждый матрос теперь ex officio[38]38
  По долгу службы (лат.).


[Закрыть]
превращается в бочара.

Наконец последняя пинта перелита в бочку, масло остужено, и тогда распечатываются большие люки, настежь распахнуто нутро корабля, и бочки уходят вниз, чтобы обрести покой среди волн морских.

Дело сделано, крышки люков водворяются на место и герметически задраиваются; трюмы теперь – словно замурованное подполье.

Это, думается, один из самых значительных моментов в жизни китобойца. Сегодня палубы еще струятся кровью и жиром; на священном возвышении шканцев грудой навалены куски распиленной китовой головы; вокруг, точно во дворе пивоварни, валяются большие ржавые бочки; от дыма салотопок все поручни покрыты копотью и сажей; матросы ходят с ног до головы пропитанные маслом; и весь корабль, уж кажется, не корабль, а сам великий левиафан; и повсюду стоит оглушительный грохот.

Но проходит день-другой, вы осматриваетесь вокруг, вы прислушиваетесь – корабль как будто бы тот же самый, но, не будь перед вами вельботов и салотопки, вы бы поклялись, что стоите на палубе тихого купеческого судна, на котором капитан – дотошный чистоплюй. Необработанный спермацет обладает редким очистительным свойством. Вот почему на китобойце палубы никогда не бывают такими белыми, как после «масляного дела», как у нас говорят. Кроме того, из золы, собираемой после сжигания всяких остатков, без труда приготовляется очень крепкий щелок, и если где-нибудь к корабельному боку пристала слизь от китового бока, ее быстро удаляют при помощи этого щелока. А по фальшбортам матросы старательно проходятся мокрыми тряпками, возвращая им их первоначальную чистоту. Копоть с нижних снастей счищают. Всевозможные орудия и инструменты, бывшие в ходу, также подвергают чистке и убирают с глаз долой. Большая крышка, тщательно вымытая, снова водворяется над салотопкой, скрывая из виду оба котла; все бочки спрятаны, тросы свернуты в бухты и убраны; а когда в результате совместных и одновременных усилий всей команды ответственное это дело подходит к концу, люди принимаются за омовение собственных тел, переодеваются с ног до головы во все свежее и наконец выходят на белоснежную палубу, сверкая чистотой, точно женихи, повыскакивавшие прямо из элегантной Голландии.

Легкими шагами расхаживают они по двое и по трое вдоль по палубе и весело беседуют о гостиных, диванах, коврах и тонких батистах – не покрыть ли палубу коврами или, может, подвесить к снастям портьеры; да и не худо бы, мол, было бы устраивать чаепития при лунном свете на веранде бака. Всякое упоминание о ворвани, костях и сале в присутствии этих раздушенных моряков было бы по меньшей мере наглостью. Они и знать ничего не знают об этих вещах, на которые вы пытаетесь издалека навести разговор. Ступайте – и подать сюда салфетки!

Но поглядите: там, в вышине, на верхушках всех трех мачт, стоят трое дозорных и пристально высматривают вдали китов, которые, если их поймают, непременно опять запачкают старинную дубовую мебель и хоть где-нибудь оставят после себя сальное пятнышко. Именно так; и до чего же часто случается, что после тяжелейших трудов, тянувшихся без перерыва добрых девяносто шесть часов, когда, не зная ни дня ни ночи, прямо из вельбота, где они с утра до вечера гребли, надсаживаясь до боли в запястьях, китобои ступают на палубу, чтобы таскать огромные цепи и ворочать тяжелую лебедку, и рубить, и резать, да притом еще заживо поджариваться и печься, обливаясь потом, в двойном огне – тропического солнца и тропической салотопки, – затем, едва только успеют они вымыть судно и снова навести повсюду безупречную чистоту, – как часто случается, что бедняги, застегивая воротник чистой рубахи, снова слышат извечный клич: «Фонтан на горизонте!» – и вот уже они снова плывут, чтобы сразиться с китом, и все начинается сначала. Но, друзья мои, ведь это – человекоубийство! Да, однако такова жизнь. Ибо едва только мы, смертные, после тяжких трудов извлечем из огромной туши этого мира толику драгоценного спермацета, содержащегося в ней, а потом с утомительным тщанием очистим себя от ее скверны и научимся жить здесь в чистых скиниях души; едва только управимся мы с этим, как вдруг – Фонтан на горизонте! – дух наш струей взмывается ввысь, и мы снова плывем, чтобы сразиться с иным миром, и вся древняя рутина молодой жизни начинается сначала.

О метампсихоза! О Пифагор, скончавшийся в солнечной Греции две тысячи лет тому назад; в прошлом рейсе я плыл вместе с тобой вдоль перуанского побережья – и я, как дурак, учил тебя, зеленого юнца и простофилю, как сплеснивать концы!

Глава XCIX
Дублон

Где-то раньше уже говорилось о том, что у Ахава была привычка расхаживать взад и вперед по шканцам, делая повороты у нактоуза и у грот-мачты; но среди многочисленных прочих подробностей, требовавших изложения, не было упомянуто, что иногда во время таких прогулок, если мрачные раздумья охватывали его с особенной силой, он имел обыкновение делать по пути остановки в обоих этих крайних пунктах своего маршрута и стоять, и там и тут пристально разглядывая один определенный предмет перед собой. Когда он задерживался у нактоуза, этим предметом была заостренная стрелка компаса, на которую он направлял свой взгляд, и взгляд его разил, точно копье, острием своего пылкого стремления; когда же, возобновив прогулку, он доходил до грот-мачты и останавливался перед нею, все тот же его разящий взор, как прикованный, застывал на прибитой к дереву золотой монете, и вид его выражал все ту же твердую решимость, быть может, только с примесью исступленного, страстного желания и даже какой-то надежды.

Но однажды поутру, остановившись на пути перед дублоном, он задержал взгляд на изображениях и надписях, запечатленных на нем, точно попытался на этот раз впервые связать их тайный смысл со своей бредовой, навязчивой мыслью. Ведь какой-то смысл таится во всех вещах, иначе все эти вещи мало чего стоят, и сам наш круглый мир – ничего не значащий круглый нуль и годен лишь на то, чтобы отправлять его на продажу возами, как холмы под Бостоном, и гатить им трясину где-нибудь на Млечном Пути.

Этот дублон был чистейшего самородного золота, вырытого из самого сердца прекрасных холмов, по которым на запад и на восток стекает в золотоносных песках не один Пактол. И хоть теперь он был прибит среди ржавчины железных болтов и патины медных костылей, все же и здесь, неприкасаемый, недоступный всему нечистому, он сохранял свой экваториальный блеск. И несмотря на то, что его окружали здесь люди, для которых не существовало ничего святого, и не ведающие страха Божьего матросы то и дело проходили мимо него; несмотря на то, что долгими, как жизнь, ночами его одевала густая тьма, чей покров скрыл бы от мира любую воровскую вылазку, все же каждый новый рассвет заставал дублон на том самом месте, где закат оставил его накануне. Ибо этот дублон был особенный, он предназначался иной, устрашающей цели; и самые беспутные на свой, матросский, манер моряки все до одного видели и почитали в нем талисман Белого Кита. Иной раз в унылые часы ночной вахты они вели между собой о нем разговоры, гадая, кому он достанется и доживет ли его новый владелец до того дня, когда он смог бы его истратить.

Эти величественные золотые монеты Южной Америки похожи на медали Солнца или на круглые значки, выбитые в память о красотах тропиков. Здесь и пальмы, и козы-альпага, и вулканы; солнечные диски и звезды; круги небесной сферы и роги изобилия, и пышные знамена – все в больших количествах и в крайнем роскошестве; кажется, само драгоценное золото становится еще дороже и сверкает еще ослепительнее, оттого что прошло через их изысканные, по-испански поэтические монетные дворы.

Дублон «Пекода» был как раз одним из ярких образчиков такого рода изделий. По его круглому краю шли буквы: REPUBLICA DEL ECUADOR, QUITO. Итак, родина этой монеты помещалась в самом центре мира, под великим экватором, и названа его именем; ее отлили где-то в Андах, в стране вечного неувядающего лета. В обрамлении этой надписи можно было видеть какое-то подобие трех горных вершин; из одной било пламя, на другой высилась башня, с третьей кричал петух, и сверху их аркой охватывали знаки Зодиака с их обычными кабалистическими изображениями. А Солнце – ключевой камень – как раз вступало в точку равноденствия под Весами.

Перед этой экваториальной монетой стоял теперь Ахав, и здесь не избегнувший посторонних взоров.

– Есть что-то неизменно эгоистическое в горных вершинах, и в башнях, и во всех прочих великих и возвышенных предметах; стоит взглянуть на эти три пика, преисполненные люциферовой гордости. Крепкая башня – это Ахав; вулкан – это Ахав; отважная, неустрашимая, победоносная птица – это тоже Ахав; во всем Ахав; и сам этот круглый кусок золота – лишь образ иного, еще более круглого шара, который, подобно волшебному зеркалу, каждому, кто в него поглядится, показывает его собственную загадочную суть. Велики труды – жалки плоды для того, кто требует, чтобы мир разгадал ее; мир не может разгадать самого себя. Сдается мне сейчас, что у этого чеканного солнца какой-то багровый лик, но что это? Конечно, оно входит под знак бурь – под знак равноденствия! А ведь всего только шесть месяцев назад оно выкатилось из прошлого равноденствия под Овном. От бури к буре! Ну что ж, будь так. Рожденный в муках, человек должен жить в терзаниях и умереть в болезни. Ну что ж, будь так! Мы еще потягаемся с тобой, беда. Пусть будет так, пусть будет так.

– Пальчики феи не оставили бы отпечатков на этом золоте, но когти дьявола, как видно, провели по нему со вчерашнего вечера свежие царапины, – пробормотал себе под нос Старбек, перегнувшись через фальшборт. – Старик словно читает ужасную надпись Валтасара. Я ни разу не присматривался к монете. Вот он уходит вниз; пойду погляжу. Темная долина между тремя величественными, к небу устремленными пиками, это похоже на Святую Троицу в смутном земном символе. Так в этой долине Смерти Бог опоясывает нас, и над всем нашим мраком по-прежнему сияет солнце Праведности огнем маяка и надежды. Если мы опускаем глаза, мы видим плесневелую почву темной долины; но стоит нам поднять голову, и солнце спешит с приветом навстречу нашему взору. Однако ведь великое солнце не прибьешь на одном месте, и если в полночь мы вздумаем искать его утешений, напрасно будем мы шарить взором по небесам! Эта монета говорит со мной мудрым, негромким, правдивым и все же грустным языком. Я должен оставить ее, чтобы Истина не смогла предательски поколебать меня.

– Вот пошел старый Могол, – начал Стабб свой монолог у салотопок, – как он ее разглядывал, а? А за ним и Старбек отошел от нее прочь; и лица у них у обоих, скажу я вам, саженей по девять в длину каждое. А все оттого, что они глядели на кусок золота, который, будь он сейчас у меня, а сам я на Негритянском Холме или в Корлиерсовой Излучине, я бы лично долго разглядывать не стал, а просто потратил. Хм! По моему жалкому, непросвещенному мнению, это довольно странно. Приходилось мне видывать дублоны и в прежние рейсы: и старинные испанские дублоны, и дублоны Перу, и дублоны Чили, и дублоны Боливии, и дублоны Попаяна; видал я также немало золотых моидоров, и пистолей, и джонов, и полуджонов, и четверть джонов. И что же там такого потрясающего в этом экваториальном дублоне? Клянусь Голкондой, надо сходить посмотреть! Эге, да здесь и вправду всякие знаки и чудеса! Вот это, стало быть, и есть то самое, что старик Боудич зовет в своем «Руководстве» Зодиаком и что точно так же именуется в календаре, который лежит у меня внизу. Схожу-ка я за календарем, ведь если, как говорят, можно вызвать чертей с помощью Арифметики Даболля, неплохо бы попытаться вызвать смысл из этих загогулин с помощью Массачусетского численника. Вот она, эта книга. Теперь посмотрим. Знаки и чудеса; и солнце, оно всегда среди них. Гм, гм, гм; вот они, голубчики, вот они, живые, все как один, – Овен, или Баран; Телец, или Бык, а вот – лопни мои глаза! – вот и сами Близнецы. Хорошо. А солнце, оно перекатывается среди них. Ага, а здесь на монете оно как раз пересекает порог между двумя из этих двенадцати гостиных, заключенных в одном кругу. Ну, книга, ты, брат, лежи лучше здесь; вам, книгам, всегда следует знать свое место. Вы годитесь на то, чтобы поставлять нам голые слова и факты, но мысли – это уже наше дело. Так что на этом я покончил с Массачусетским календарем, и с руководством Боудича, и с Арифметикой Даболля. Знаки и чудеса, а? Жаль, право, если в этих знаках нет ничего чудесного, а в чудесах ничего значительного! Тут где-то должен быть ключ к загадке; подождите-ка; тс-с-с, минутку; ей-богу, я его раздобыл! Эй, послушай, дублон, твой Зодиак – это жизнь человека в одной круглой главе; и я ее сейчас тебе прочту, прямо с листа. А ну, Календарь, иди сюда! Начнем: вот Овен, или Баран, – распутный пес, он плодит нас на земле; а тут же Телец, или Бык, уже наготове и спешит пырнуть нас рогами; дальше идут Близнецы – то есть Порок и Добродетель; мы стремимся достичь Добродетели, но тут появляется Рак и тянет нас назад, а здесь, как идти от Добродетели, лежит на дороге рыкающий Лев – он кусает нас в ярости и грубо ударяет лапой по плечу; мы едва спасаемся от него и приветствуем Деву – то есть нашу первую любовь; женимся и считаем, что счастливы навеки, как вдруг перед нами очутились Весы – счастье взвешено и оказывается недостаточным; мы сильно грустим об этом и вдруг как подпрыгнем – это Скорпион ужалил нас сзади; тогда мы принимаемся залечивать рану, и тут – пью-и! – со всех сторон летят в нас стрелы – это Стрелец забавляется на досуге. Приходится вытаскивать вонзенные стрелы, как вдруг – посторонись! – появляется таран Козерог, иначе Козел; он мчится на нас со всех ног и зашвыривает нас бог знает куда; а там Водолей обрушивает нам на голову целый потоп, и вот мы уже утонули и спим в довершение всего вместе с Рыбами под водой. А вот и проповедь, начертанная высоко в небе, а солнце проходит через нее каждый год, и каждый год из нее выбирается живым и невредимым. Весело катится оно там наверху через труды и невзгоды; весело здесь внизу тащится неунывающий Стабб. Никогда не унывай – вот мое правило. Прощай, дублон! Но постойте, вон идет коротышка Водорез; нырну-ка я за салотопку и послушаю, что он будет говорить. Ага, вот он остановился перед монетой, сейчас что-нибудь скажет. Вот, вот, он начинает.

– Ничего я здесь не вижу, кроме золотого кругляшка, и кругляшок этот должен достаться тому, кто первым заметит одного определенного кита. И чего они так все на него глазели? Он равен в цене шестнадцати долларам, это верно; что составляет, если по два цента за сигару, девятьсот шестьдесят сигар. Я не стану курить вонючую трубку, как Стабб, но сигары я люблю, а здесь их сразу девятьсот шестьдесят штук; вот почему Фласк идет на марс высматривать их.

– Не знаю, умно это или глупо; если это в самом деле умно, то выглядит довольно глуповато; а если в действительности это глупо, то кажется почему-то все же довольно умным. Но – тс-с! Вот идет наш старик с острова Мэн; он был там, наверное, возницей на похоронных дрогах, до того как вздумал стать моряком. Он кладет руль на борт возле дублона и обходит грот-мачту с другой стороны; эге, да там к мачте прибита подкова; но вот снова подходит к монете; что бы это должно означать? Тс-с! Он что-то бормочет. Ну и голос у него – что у твоей разбитой кофейной мельницы. Навострю-ка уши да послушаю.

– Если нам суждено поднять Белого Кита, это должно случиться через месяц и один день, и солнце будет стоять тогда в каком-то из этих знаков. Я изучил знаки, и мне понятны такие рисунки; меня обучила этому четыре десятка лет тому назад одна старая ведьма в Копенгагене. Так в каком же знаке будет в то время солнце? Оно будет под знаком подковы, ибо вот она, подкова, прямо напротив золота. А что такое знак подковы? Это Лев, рыкающий и пожирающий Лев. Эх, корабль, старый наш корабль, старая моя голова трясется, когда я думаю о тебе.

– Ну, вот и еще одно толкование все того же текста. Люди все разные, да мир-то один. Спрячусь снова! Сюда идет Квикег, весь в татуировке – сам похож на все двенадцать знаков Зодиака. Что же скажет каннибал? Умереть мне на этом месте, если он не сравнивает знаки, смотрит на собственное бедро; он, видно, думает, что солнце у него в бедре, или в икрах, или, может быть, в кишках, – точно так же рассуждают об астрономии деревенские старухи. А ведь он, ей-богу, нашел что-то у себя поблизости от бедра, там у него Стрелец, надо думать. Нет, не понимает он, что за штука этот дублон; он думает, что это старая пуговица от королевских штанов. Но скорей назад! Сюда идет этот чертов призрак Федалла; хвост, как обычно, подвернут и спрятан, и в носках туфель, как обычно, напихана пакля. Ну-ка, что он скажет с этой своей дьявольской рожей? О, он только делает знак этому знаку и низко кланяется; там на монете изображено солнце, а уж он-то солнцепоклонник, можете не сомневаться. Ого! Чем дальше в лес, тем больше дров. Пип идет сюда, бедняга; лучше бы умер он или я; он внушает мне страх. Он тоже следил за всеми этими толкователями и за мной в том числе, а теперь, поглядите, и сам приближается, чтобы рассмотреть монету; какое у него нечеловеческое, полоумное выражение лица. Но тише!

– Я смотрю, ты смотришь, он смотрит, мы смотрим, вы смотрите, они смотрят.

– Господи! Это он учит Грамматику Муррея. Упражняет мозги, бедняга! Но он опять что-то говорит – тихо!

– Я смотрю, ты смотришь, он смотрит; мы смотрим, вы смотрите, они смотрят.

– Да он наизусть ее заучивает – тс-с-с! – вот опять.

– Я смотрю, ты смотришь, он смотрит, мы смотрим, вы смотрите, они смотрят.

– Вот поди ж ты, не смешно ли?

– И я, ты, и он, и мы, вы, и они – все летучие мыши; а я – ворона, особенно когда сижу на верхушке этой сосны. Кар-р, кар! Кар, кар-р! Кар-р! Кар-р! Разве я не ворона? А где же пугало! Вот оно стоит; две кости просунуты в старые брюки, и другие две торчат из рукавов старой куртки.

– Интересно, уж не меня ли это он имеет в виду? Лестно, а? Бедный мальчишка! Ей-богу, тут впору повеситься. Так что я, пожалуй, лучше оставлю общество Пипа. Я могу выдержать остальных, потому что у них мозги в порядке; но этот слишком замысловато помешан, на мой здравый рассудок. Итак, я покидаю его, пока он что-то там бормочет.

– Вот пуп корабля, вот этот самый дублон, и все они горят нетерпением отвинтить его. Но попробуйте отвинтите собственный пуп, что тогда будет? Однако если он тут останется, это тоже очень нехорошо, потому что, если что-нибудь прибивают к мачте, значит, дело плохо. Ха-ха! Старый Ахав! Белый Кит, он пригвоздит тебя. А это сосна. Мой отец срубил однажды сосну у нас в округе Толланд и нашел в ней серебряное кольцо, оно вросло в древесину, обручальное колечко какой-нибудь старой негритянки. И как только оно туда попало? Так же спросят и в час восстания из мертвых, когда будет выловлена из воды эта старая мачта, а на ней дублон под шершавой корой ракушек. О золото, драгоценное золото! Скоро спрячет тебя в своей сокровищнице зеленый скряга! Те, тс-сс! Ходит бог среди миров, собирает ежевику. Кок, эй, кок! Берись за стряпню! Дженни! Гей, гей, гей, гей, гей, Дженни, Дженни! Напеки нам на ужин блинов!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю