Текст книги "Объяснимое чудо"
Автор книги: Герман Кант
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
В ее лавке долги уплачивались не как обычно, то есть при очередной покупке товара; для этого нужно было подняться на второй этаж и войти в комнату, где всегда было нестерпимо жарко и, казалось, навечно устоялись все запахи молочной лавки. Тут-то в полутьме и восседала Гульда, взимая долг!.. И так как ни одного гроша она не принимала без того, чтобы не прочесть должнику лекции о бренности мамоны, то моя мать, если нужно было что-то уплатить, посылала наверх меня.
Без сомнения, Гульда была ведьмой; даже сейчас, когда она стояла в ярком свете кухонной лампы, это впечатление не исчезало. Сначала она осмотрела своими довольно противными маленькими глазками широкий буфет, на котором было приготовлено к ужину, и, лишь убедившись, что нами ничего не было куплено у ее конкурентов, уставилась на аквариум.
– Так-так, – сказала она, когда Ионатан и Алиса поспешно уступили ей место: они, как и мы, вечно были ее должниками, – так-так, это и в самом деле интересно. И денег это, надо думать, кое-каких стоило, а?
Пусть не думают, что у нее на уме одни только поганые деньги, в могилу она их все равно не возьмет, да, да, в последнее время она довольно часто размышляет о смерти, однако дела ей после себя хочется оставить в порядке, ну, а кто-то сказал ей, что мы приобрели что-то необыкновенное, и она случайно обнаружила в своей книжке, что за кое-какой товар мы еще не уплатили; вообще-то деньги – проклятье, а сколько, между прочим, стоили рыбки?
Появление пастора Мейера на время избавило отца от ответа. Пастор оглядел столь необычное сборище мягким вопрошающим взором, весело произнес: «Добрый вечер всем, всем, всем», – правда, не без того, чтобы не метнуть молниеносного взгляда в сторону Ионатана, взгляда, которым он давал понять, что этого вот «шарлатана» он хотел бы исключить из своего «всем, всем, всем», – а потом сказал, что до него дошла весть, будто мой отец собрал в стеклянном сосуде дивное множество божьих тварей, и это согревающее душу известие повлекло его сюда по темным и дождливым тропам. То, что до пастора Мейера «дошла весть», никого особенно не удивило, у нас в округе почти не было дела, о котором он не проведал бы; мой отец даже пустил в обращение прозвище «Пинкертон господа бога», ибо не варилось еще такого мяса в кастрюлях общины, о котором бы не пронюхал сей «пастырь духовный». И его выражение «дождливые тропы» как нельзя было к месту, поскольку шнурованные сапоги господина пастора выглядели так, будто он часа два брел по размытой глине. Мать не сводила взора с грязных пасторских сапог, вздрагивала каждый раз, когда с них сваливался очередной комок глины, тут же попадавший под широкие подошвы духовного гостя.
Пастор Мейер, как видно, решил не упускать возможность потренироваться в общении с возлюбленной паствой, в своей речи он вперемежку с душеспасительной церковной лексикой усердно употреблял хлесткие народные словечки, причем внешность и поведение наших экзотических рыбок служили для него источником разнообразных сравнений и аллегорий.
Ионатан, завернувшись в свою накидку, как в тогу, пытался время от времени изображать на своем сектантском лице, помятом еще в эпоху Йонни, насмешливую улыбку; Алиса, услышав очередную метафору пастора, восклицала своим хриплым прочувствованным голосом: «Красотища какая!», советник медицины то и дело гудел от удовольствия: «Это господин коллега сформулировал поистине великолепно», а то, что он не находил великолепным, было «капитально» или «феноменально»; глазки ведьмы Гульды тайком скользили по кухне, оценивая стоимость нашей утвари, и лавочница наверняка в любой момент могла бы указать довольно точную цифру, однако при этом она не забывала энергично трясти своим тройным подбородком, когда пастор Мейер упоминал о бренности всего земного.
Отец с матерью только посматривали друг на друга; именно в эти минуты я понял, что имеют в виду авторы романов, когда говорят о красноречивых взглядах. Свет лампы пробивался словно сквозь гамбургский ноябрьский туман; пахло пасторским потом, карболкой советника медицины, чесноком вегетарианца Ионатана, плебейским «одеколончиком» Алисы, самым дешевым табаком фирмы «Бринкман» и всей мелочной лавкой ведьмы Гульды. А какая была жарища!
Уж совсем поздно вечером младшая сестренка протиснулась на кухню, в самый разгар пасторской аллегории о заботливой цихлиде и прожорливой рыбе-меч, и плаксивым, сонным голосом спросила, когда же уйдут все эти гости, она умирает от голода. Пастор тут же встал; мягким, но решительным жестом, словно давая знак церковному хору грянуть гимн, он поднял остальных и, втирая в пол последний комок глины, сказал, что детишкам, которые просят кушать, никто не имеет права отказывать. Затем он погнал всех гостей к двери, невзирая на то, хотелось ли им, как, например, Гульде, сказать еще что-нибудь или нет. На пороге он обернулся и в клубах вылетающего из кухни пара, окутавшего его освещенную лампой голову, спросил, нельзя ли ему в следующий раз привести с собой своих ребятишек – их у него было семеро, причем шестеро умели ходить, – чтобы и они посмотрели на эту водную аллегорию или как там отец называет свой сосуд, как-то в забавно-народном духе, кажется, «что-то такое эдакое».
– Точно, – ответил отец голосом более хриплым, чем у Алисы, – именно так.
В ближайшее воскресенье отец отправился на Рыбный рынок, а вечером у нашей калитки лежала собака, лохматая, злая, родичей которой можно увидеть в любой деревушке.
Перевод Г. Чистяковой
Приход и уход
Да, боюсь, это будет нелегко; нелегко для вас и для меня не легче. Для вас, поскольку вы должны отказаться от своих надежд, освоиться в новом положении, удовольствоваться другим человеком, для меня же это будет тяжело потому, что я все понимаю, понимаю ваше разочарование, понимаю также, что для вас я не более как замена.
Я должна занять то место, на котором все надеялись увидеть Ханну Барлов, а чтобы это сделать, понадобилось бы по меньшей мере три человека с моим жизненным опытом, да и то все вокруг начали бы вскорости призывать Ханну Барлов.
Только призывать нам пришлось бы очень долго: Ханна Барлов больше не придет, она умерла, умерла вчера, через два дня после своего семидесятилетия и за день до праздника вашего посвящения в юность, накануне того праздника, когда на этом самом месте вы должны были услышать ее выступление.
И не просто должны, но и хотели услышать, потому что Ханна Барлов славилась своими речами, и многие из вас это знали, так как среди ваших родителей я вижу и тех, кому довелось идти по жизни вместе с Ханной Барлов.
Бессмертие, знаете ли, слово отнюдь не безобидное, заявив о себе, оно подвергает сомнению одно из важнейших обстоятельств, определяющих нашу жизнь, – оно подвергает сомнению то обстоятельство, что мы смертны, оно как бы утешает нас, а это не всегда хорошо, ибо в надежде на вечную жизнь мы откладываем на потом слишком многое из того, что откладывать никак нельзя.
О бессмертии, пожалуй, следовало бы говорить лишь применительно к умершим, а если подбирать метод, с помощью которого можно определить его присутствие, то лучше всего, на мой взгляд, подсчитать количество истинного движения, движения в смысле движения вперед, прогресса, развития, привнесенного одним человеком в жизнь других людей.
И все же как хотите, а в этом смысле Ханна Барлов бессмертна.
Возможно, мы и не станем воздвигать ей памятник, во всяком случае, лично я не могу ее себе представить ни отлитой из бронзы, ни высеченной из камня; она и впрямь не принадлежала к числу тех, кто нуждается в пьедестале, чтобы оказаться на виду, – я знаю, так можно сказать обо всех, кому мы нынче воздвигаем памятники, но для меня Ханна отличается от всех этих людей еще и тем, что я сама ее знала, что многие из собравшихся на эту встречу, которая была задумана как праздник, которая праздником и останется, тоже ее знали и что многое в нашем городе было бы не таким, как сейчас, не будь в нем Ханны Барлов.
Сейчас я скажу то, что всем известно, но я все равно хочу это сказать, поскольку лишь таким путем удастся, возможно, объяснить, как я осмелилась занять на трибуне место Ханны: Ханна Барлов была бургомистром нашего города до того, как бургомистром стала я, а я стала бургомистром только потому, что до меня им была Ханна Барлов.
Надеюсь, для вас это прозвучит как рассказ о тех временах, когда человек, которому понадобилось новое пальто, должен был идти с рогатиной на медведя, но даже в нашем городе мысль о том, чтобы женщина возглавила городское правление, укладывалась когда-то лишь в немногих головах, да и то Ханна подготавливала для нее почву; дело, правда, обошлось без открытого сопротивления, но канители было много, однако после того, как Ханна несколько лет пробыла на посту бургомистра, никто уже не мог понять, зачем понадобился весь шум и крик, а задаваясь порой вопросом, почему именно мне довелось сменить Ханну на посту бургомистра, я в момент озарения пришла к следующему выводу: потребовалось бы слишком много сил, чтобы после ухода Ханны город примирился с мыслью, что бургомистром снова будет мужчина.
Ко всему прочему она была еще и весьма хитроумная особа, наш товарищ по партии Ханна Барлов: едва уступив мне свое место она начала хлопотать, чтобы ей доверили председательство в комиссии по посвящению в юность. Разумеется – это знает здесь каждый, потому что сегодня все ожидали ее на этой трибуне именно в данном качестве, и по меньшей мере те из нас, кто постарше, заранее радовались возможности услышать одно из знаменитых выступлений Ханны Барлов, – разумеется, ей доверили этот пост, но – и на это я намекала, говоря, что она хитроумная особа, – но Ханна могла с тем же успехом хлопотать о месте почетного председателя в продовольственном контроле, либо в отделе мелиорации, либо даже в отделе народного искусства, лишь бы кабинет – и тут я наконец добралась до сути ее хитроумия, – лишь бы кабинет этой важной руководящей инстанции был расположен так, как расположена комната комиссии по посвящению, а именно – пусть за углом, но чтобы из нее была дверь прямо в кабинет бургомистра.
Наши отношения малость, самую малость смахивали на отношения между гномом и принцессой из сказки – не смущайтесь, если эта история жива и у вас в памяти: сказки существуют для пожизненного пользования; итак, когда я готова была прийти в отчаяние при виде той горы соломы, из которой еще до рассвета предстоит напрясть кучу золота, Ханна Барлов возникала в дверях своей комнаты, и тут колесо начинало жужжать, и мотовило принималось шустро сновать взад и вперед, и вот так за минувшие годы я и выучилась бургомистерскому ремеслу.
Поэтому я при всем желании не могла не выработать самое теплое отношение к празднику посвящения в юность, и поэтому даже и вопроса не возникло, кому выступать, когда пришло сообщение о том, что Ханна умерла; ведь в воскресенье сотни молодых людей будут ждать, чтобы кто-нибудь сказал им: детство кончилось, юность – вещь серьезная и жизнь – тоже, вдобавок они будут ждать, чтобы кто-нибудь красиво выразил эту мысль.
Впрочем, не возлагайте на меня слишком больших надежд, дорогие друзья, ибо утрата, которой является смерть Ханны, коснется многих, и вас в том числе.
Правда, остались записочки, с помощью которых Ханна готовилась к сегодняшнему торжеству, ей, кроме записок, ничего не требовалось, для меня же их слишком мало, но все-таки они будут мне подспорьем.
Заметки Ханны носят странный характер, и, не общайся я с ней в течение многих лет, я бы не знала теперь, что с ними делать; вот посмотрите, как они выглядят, а на них написано – на этой, к примеру: «Пусть носят защитные шлемы», а на этой: «Нелегко быть единственным коммунистом в Барске!»
Большая часть историй, о которых напоминают эти записки, мне знакома, я расскажу вам их в свой черед, но, кроме того, я хотела бы рассказать кое-что из истории самой Ханны Барлов, потому что, как мне кажется, такое знание придает силы.
А сила вам понадобится, потому что жить хотя и здорово, но зато здорово трудно.
Ваша жизнь – именно на этой торжественной встрече я обязана об этом сказать, – ваша жизнь будет особенно трудной, потому что вам придется участвовать в самом трудном упражнении на подъем тяжестей из всех, которые когда-либо знала человеческая история: вы должны будете поднять наше общество на более высокую ступень – в коммунизм.
Разумеется, вы будете поднимать наше общество не в одиночку, многие будут поднимать вместе с вами, да и сейчас уже поднимают, и все-таки упражнение будет не из легких; ведь это ж надо – поднять целое общество со всеми его атрибутами – средства производства, средства связи, продукты питания, образ жизни, образ поведения, образ мыслей и привычки – да, да, именно привычки, – а всего тяжелей, например, привычка различать людей и не только различать, но и судить, оценивать по тому, с какой стороны они застегивают пуговицы на своем пальто; либо привычка некоторых присчитывать к своему росту еще и толщину своего кошелька; либо привычка использовать собственные локти как надежнейшее средство передвижения.
Или привычки, имя которым зависть, и равнодушие, и карьеризм, и угодничество – или лень и тому подобное. Итак, в вас, сидящих здесь, мы видим часть той команды, которая призвана осуществить это грандиозное начинание.
Мне думается, именно сейчас и следовало бы прибегнуть к одной из Ханниных записок, к той, на которой упоминается единственный коммунист в Барске, потому что в этом месте своей речи товарищ Барлов непременно сказала бы: «Да, на вас возлагают большие надежды, но вы не одни – смысл сегодняшнего торжества состоит, между прочим, и в том, что мы говорим вам: «Добро пожаловать в большой великий союз борцов за долгожданные человеческие условия жизни; мы рады, что вы с нами, да и вам должно быть приятно сознание, что мы – с вами».
Есть множество явлений, которые требуют времени, чтобы в них можно было уверовать, но я возьму аванс у будущего и скажу вам уже сегодня: общность – вот истинное счастье, а если вы меня спросите, от какой беды человек может задохнуться, я вам отвечу: имя этой беде – одиночество.
Я знала одного человека – так сказала бы вам Ханна Барлов, использовав таким образом свою записку, – я знала человека, который двадцать пять лет подряд был единственным коммунистом в Барске.
На его долю выпало все, что может выпасть на долю человека, которого ландрат[2]2
Председатель земельного совета (до 1952 г.).
[Закрыть] честит разбойником, а пастор – богохульником, а помещик – поджигателем, а местный полицейский – позором для всей деревни, а деревенский лавочник – ненадежным покупателем, а малость придурковатая вдова – холуем Москвы, а отнюдь не слишком добродетельная крестьянка – бесстыжим выродком, который намерен ввести у них в деревне многоженство, а соседская дочь говорит, что не может больше с ним встречаться, если он будет водиться с «этими», а жандарм, который приходит его забрать, говорит: все потому, что он водился с «этими», а охранник с особой старательностью пинает его сапогом в живот, потому что он – один из «этих». Единственному коммунисту в Барске досталось полной мерой, потому что он был один из «этих самых», но он вытерпел все, потому что был один из «этих самых».
Молоденьким парнишкой примерно вашего возраста он обнаружил в себе способность отбивать музыку двумя палочками на опрокинутом тазу, на крышке молочного бидона, даже на трухлявом дереве скамьи, где этот бидон стоял, после чего на ярмарке в Вельмсхагене – был как раз перерыв между танцами, и музыканты, сгрудившись у стойки, принимали снаружи заказы на разные песенки, а внутрь – местную тминную – паренек из Барске поднял в Вельмсхагене порядочный шум, когда извлек этот шум из оставленного без присмотра барабана. Шум привлек к себе внимание и попутно обеспечил ему несколько оплеух, это не первые оплеухи и не последние, они забываются, когда набравшийся капельмейстер уговаривает своего барабанщика разрешить парню в следующих перерывах пошуметь еще малость.
Итак, бродячая капелла приобрела нового барабанщика, а сей последний в свою очередь – новую жизнь, потому что с этого дня он стал в Барске единственным человеком искусства; получи он много денег в наследство, он значил бы еще больше, но благодаря своему умению барабанить он стал хоть чем-то, а раз он начал бродить вместе с капеллой, он стал в Барске не просто чем-то, а чем-то особенным.
Но «музыканты, они все такие» – так вскорости начинают поговаривать не только в Барске, но и в самом Вельмсхагене, – «они готовы играть для всякого, кто им платит», и когда вельмсхагенские коммунисты приглашают капеллу играть у них на танцах, музыканты барабанят, пиликают и дудят также и для коммунистов, а эти коммунисты – «они все такие», начинают вскорости судачить люди не только в Вельмсхагене, но и в самом Барске, – эти коммунисты заводят разговор с барабанщиком, замечают, что парень далеко не дурак, и «сразу на него набрасываются как волки».
Таким путем Барске приобретает одного коммуниста, другими словами, одного красного, правда, этот красный еще очень зелен, но все-таки он слишком красный для Барске, расположившегося в камышовой излучине речушки Мюриц.
Да, дорогие друзья, уж Ханна-то Барлов сумела бы вам рассказать о деревне Барске и об ее единственном коммунисте, но я не могу израсходовать все ваше время на одну историю, поэтому буду краткой.
Когда в Барске бывали выборы, националисты, а позднее, соответственно, нацисты получали почти все голоса; но с того дня, как единственному коммунисту Барске сравнялся двадцать один год один голос неизменно получали коммунисты, и когда начинался подсчет голосов, редко какому члену партии доводилось услышать столько пьяных насмешек и редко какого члена партии так избивали по следующей причине: «Этот гад испортил нам показатели».
Когда нацисты пришли к власти, кто-то позаботился о том, чтобы и Барске дал стопроцентные показатели, ибо в научных трудах по поводу тридцать третьего года прямо сказано, что победа национал-социалистов была полной. Деревня Барске внесла посильный вклад в правильность данного утверждения, деревня Барске одержала до того убедительную победу над своим единственным коммунистом, что чуть не превратила его в покойника.
Знайте же, мальчики и девочки, это продолжалось двенадцать лет, почти столько же, сколько вы прожили на свете, и хуже всего – так говорил Ханне Барлов тот единственный коммунист, – хуже всего было одиночество.
А теперь я открою вам ту часть истории, о которой ни разу не упоминала Ханна Барлов, когда говорила об одиночестве, общности и единственном коммунисте Барске. Впрочем, она рассказывала о том, как этот единственный к концу войны бежал из тюрьмы и как его кто-то прятал чуть ли не целый месяц и тем спас ему жизнь, и на одной встрече вроде сегодняшней она так же правдиво описала, что именно кричал коммунист из Барске соседям, когда на каком-то собрании уже много лет после войны кто-то решил над ним посмеяться и сказал, что он, мол, держит себя так, будто Красная Армия пришла сюда именно ради него, – и тогда он закричал, да так яростно, как может закричать лишь тот, кто двадцать пять лет подряд был единственным, он не просто закричал, он, можно сказать, заревел: «Именно ради меня! Ради чего ж еще могла Красная Армия заявиться в Барске? Ради ваших семи коз, восьми зубов, девяти волос? Вы никак думаете, Красная Армия спешила сюда только потому, что даже во Владивостоке прослышали, какие вы все идиоты?
Из-за меня они пришли, да-да-да! Меня пришли освобождать! Я всегда буду так думать и заранее вас предупреждаю, что не позволю здесь, в Барске, сказать ни одного плохого слова, кинуть ни одного косого вгляда на моих друзей, которые пришли, чтобы освободить меня! Да-да-да, к Красной Армии у меня совершенно личное отношение, и я действительно способен вообразить, что она выслала своих солдат специально для меня, чтобы вызволить меня из того, что представляет собой эта страна, а в этой стране представляет собой Барске, и еще я воочию вижу, как много их погибло на пути к моей решетке, погибших, говорю я вам, вы тоже должны присчитать, если намерены и в будущем тягаться со мной, если намерены и впредь мешать воцарению в Барске разума и человечности».
Вы уж извините, дорогие друзья, я несколько разгорячилась, произнося эту часть того, что было, вообще-то говоря, задумано как речь по поводу вашего торжественного посвящения в юность, но единственный коммунист Барске, сдается мне, тоже горячился в свое время, а уж о Ханне Барлов всем известно, как она горячилась, когда об этом рассказывала; Ханна утверждала, что настоящее новое время наступит лишь тогда, когда достаточно будет просто высказать любую истину один раз спокойным тоном, – и ни на одном из собраний вроде нашего сегодняшнего она не приводила подробностей этого побега из тюрьмы единственного коммуниста, как и не поминала тот месяц, когда беглец пользовался относительной свободой вплоть до своего истинного освобождения.
А провел он его на сеновале у Ханны Барлов.
Поскольку все мы уже видели множество таких историй в кино и по телевидению, они представляются нам слишком красочными и бурными, слишком приключенческими.
Сарай же у Ханны Барлов был самый обычный козий хлев, а над хлевом был устроен сеновал, а в углу стояли грабли и мотыги, лопаты и ведра, и еще козлы и початый мешок цемента, и еще две козы, которые начинают вонять, как целых двадцать, если провести около них длительное время, и закуток для кроликов, и еще для кур, которые после каждого яйца начинают предательски громко кудахтать.
Вы можете сказать, что было не очень-то разумно, бежав из городской тюрьмы, прятаться в расположенном по соседству козьем хлеву, но чтобы поступать разумно, требуется немножко больше времени и немножко больше сил.
И разве в конце концов это не оказалось проявлением высочайшего ума: из всех мыслимых укрытий выбрать единственно пригодное, а среди всех запуганных и жадных, тупых и болтливых отыскать единственную – Ханну Барлов?
Возможно, вы сейчас задаете себе вопрос: а Ханна и этот беглец, они раньше были знакомы или нет? – и я отвечу вам: едва ли.
Между прочим, за тот месяц, что беглец провел у нее в хлеву, они тоже друг друга не видели.
Просто Ханна однажды утром заметила, что в хлеву что-то переменилось, но так, как это бывает, если человек что-то заметил, а мысль о замеченном отгоняет в сторону. Мысль эта снова вернулась к ней, когда днем зашла соседка и сказала, что из тюрьмы убежала тьма народу, мало нам и без того хлопот, так изволь еще на старости лет запирать все двери.
Тогда еще был жив муж Ханны; хронический кашель с мокротой согнул и высушил его – и если даже в хлеву что-то было не так, ему об этом знать не следовало.
Соседка ушла, а муж пристроил свою больную спину на диване; тут Ханна метнулась в хлев и как следует выбранила коз: если они будут учинять здесь такой беспорядок и разбрасывать сено куда надо и куда не надо и хозяин это увидит, он по своей злой недужности может и мясника кликнуть. Из всего, что по нынешним временам важно для жизни, следует в первую очередь назвать порядок, поэтому на лестнице не должно быть клочьев сена, и все должно лежать на своем законном месте: вот, например, объедки, предназначенные на ужин для кроликов, всегда ставят на одно и то же место, а именно на верхний выступ в темном углу слева.
И не будут ли козы так любезны усвоить, что ежели им по естественной нужде понадобится выпустить из себя кое-какое добро, так пусть они это делают поближе к той стенке, под которой прорыт сток в яму.
Тише вы, козы, перестаньте блеять и стучать копытами; хозяин хоть дышит плохо, зато слух у него – дай бог каждому. И засыпает он, когда пробьет десять и станет темно, но не позже двенадцати его уже разбудит первый приступ кашля.
Да, детки (вы уж не обижайтесь на меня за такое обращение), Ханнины козы, судя по всему, отлично ее поняли; они поддерживали в хлеву строгий порядок и привыкли к странным речам Ханны, хотя, надо сказать, речи эти были им порой не по зубам, особенно когда она говорила с ними в рифму: «Летят над домом самолеты, но в них не фюрера пилоты!», либо: «Ой вы, козушки, беда: русские идут сюда». Муж Ханны Барлов даже сказал по этому поводу, что ему любопытно, какая из двух бед стрясется раньше: то ли он выкашляет последний кусок легкого, то ли его старуха окончательно спятит.
Но однажды – а так продолжалось уже целый месяц – муж наведался в хлев, когда Ханна пошла убираться к директору газового завода, и сказал сам себе такие слова:
– Грудь-то у меня больная, но голова, слава богу, в порядке, и я знаю, на сколько нам раньше хватало одного жареного кролика, и насчет хлебных карточек тоже знаю, и как пахнет козья моча – тоже. А ежели кто-нибудь думает, я буду помалкивать только потому, что моя жена замешана в этом деле, пусть этот кто-нибудь зарубит себе на носу: я все знаю, никто и не поверит, что я ничего не знал. Уж лучше мне через год захлебнуться в собственной крови, чем завтра лечь под топор. Так что мотай отсюда, гад поганый, я еще пожить хочу.
Н-да, вот как получилось, что на другой день Ханна вечером обнаружила в темном углу над кроличьим закутом утреннюю пайку хлеба, а когда она поняла, что это значит, и разглядела торжество в больных глазах мужа, она перестала разговаривать с козами, а заодно – даже много спустя после войны – и со своим мужем.
Зато потом она хоть по разу да переговорила со всеми людьми в нашей местности – сперва как депутат, потом – как бургомистр и, наконец, как председатель комиссии по посвящению в юность.
А род занятий, где требуется постоянно разговаривать, она избрала потому, что однажды вечером, после войны уже, к ней заявился один человек и сказал, что он – тот самый, с кем в былые времена можно было поддерживать отношения только через коз.
Теперь он стал здесь ландратом и подыскивает людей, на которых можно положиться, а уж что на Ханну Барлов можно положиться, он знает куда лучше, чем сам господь бог.
Да, дорогие друзья, несколько лет назад он умер, этот человек, который двадцать пять лет подряд был единственным коммунистом в Барске, и утешить нас может только то обстоятельство, что в Барске уже давным-давно коммунистов гораздо больше, чем один.
Мне это ясно, но когда человеку четырнадцать-пятнадцать лет, мой рассказ повествует как бы о незапамятных временах, на наше счастье, речь идет именно о таких временах: обстоятельства, при которых впервые встретились наш бывший бургомистр и наш бывший ландрат, встретились, хотя и не увидели друг друга, эти чудовищные обстоятельства принадлежат к отдаленнейшей части нашей предыстории – для вас они остались далеко позади, да и для меня тоже, но заблуждается тот, кто настолько дорожит своим временем, что не желает при случае вспомнить о временах, канувших в прошлое. То, что совершилось некогда, так же способно и так же не способно кануть в прошлое, как леса, покрывавшие нашу землю в каменноугольный период, – без них у нас не было бы сегодня ни каменного угля, ни нефти.
Разумеется, вовсе незачем каждый раз, когда включают свет, растроганно бормотать: «О вы, дивные леса каменноугольного периода!» Но откуда что взялось, тем не менее знать следует, хотя бы для того, чтобы не воспринимать все подряд как само собой разумеющееся.
На этот счет есть высказывание одного писателя, и бумажка, на которой оно написано, в порядке исключения досталась мне не от Ханны Барлов, это моя бумажка, потому что я уже давно начала подражать ей и записывать то, что мне понравилось либо, наоборот, не понравилось, я могу всячески рекомендовать этот метод, а писатель – его имя Томас Манн, и я от всей души желаю, чтобы вы когда-нибудь познакомились с его книгами, – итак, этот писатель сказал: «Есть люди, которые все находят само собой разумеющимся. Если не делать этого, жизнь окажется очень занятной».
Точней не скажешь – занятной в смысле, ну да, именно в смысле занятной, веселой: прекрасной, ни капельки не скучной, освежающей, бодрящей…
И правда, не надо принимать все как само собой разумеющееся, хорошее не надо, а уж плохое – тем паче. Как есть, так и ладно, это ведь тоже одна из тех присказок, которые остались с тех времен, когда людям, словно они были не в своем уме, приходилось разговаривать с козами, чтобы сохранить жизнь себе и другим.
Если кто-нибудь из вас питает надежду проложить такой широкий путь, как Маркс или Ленин, либо как Леонардо да Винчи или Гёте, либо как Эйнштейн, или Вирхов, или Бертольт Брехт, тот должен зарубить себе на носу: фраза «как есть, так и ладно» была для них самой отвратительной из всех возможных фраз.
Но поскольку большинство из нас не устремляется мыслями так высоко, мы можем сказать: фраза «как есть, так и ладно» – это такая жизненная позиция, при которой у человека очень скоро отрастает пузо, а мы ведь желаем друг другу еще много лет быть стройными.
Вот я и перешла к пожеланиям, как это заведено, когда произносишь торжественные речи, и, хотя речь у меня получилась менее торжественной, чем принято, пусть и она не страдает недостатком добрых пожеланий.
Одни из них остались вам еще от Ханны Барлов, другие добавила я, но важно не то, откуда они взялись, гораздо важнее, куда они направлены, кому адресованы, какое действие оказывают…
На ту прекрасную и большую часть жизни, которая начинается нынешним днем, мы желаем вам:
Лишь крайне редко испытывать мерзкое чувство, которое принято называть скукой.
Время от времени переживать счастливый миг, когда сознаешь, что сейчас тебе не нужно делать ничего, ну как есть ничего, абсолютно ничего мало-мальски важного.
Мы желаем вам приключений, которые вознесут вас до луны и приведут на берега всех морей, и еще мы желаем вам такой работы, о которой вы никогда не сможете толком сказать, на какую лучшую вы были бы готовы ее променять.
И еще мы желаем вам завершить свои школьные дни так, чтобы разлука со школой не казалась вам избавлением.
Вам, мальчикам, мы желаем славных девушек (множественное число), а вам, девушки, славных мальчиков (множественное число), хотя с этим можно пока и не торопиться.
Мы желаем вам обзавестись тончайшим слухом, чтобы воспринимать тончайшие шепоты мира, – и вдобавок крепчайшими нервами, потому что порой наша земля издает рык и рев.
Мы не желаем вам тишины, которая возникает, когда двое должны поговорить друг с другом и внезапно умолкают – по злобе или со стыда, по лени, из трусости либо сдуру.
Еще мы желаем вам смелости, чтобы говорить всю правду друзьям, и смелости, чтобы говорить всю правду врагам, но если понадобится – чтоб не проронить ни слова.