Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4"
Автор книги: Герман Гессе
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)
Служение
Гостя в горах, в стенах монастыря,
В библиотеку в час вечерни ранней
Забрел я как-то. Багрецом заря,
Высвечивая тысячи названий,
На корешках пергаментных горела.
И я, придя в восторг, оцепенело
Взял том какой-то и поднес к глазам:
«Шаг к квадратуре круга»[81]81
Неразрешимая математическая задача о разыскании квадрата, равновеликого данному кругу, была с древних времен до эпохи барокко излюбленным символом религиозно-философских исканий равновесия между Божеским и человеческим, между вечностью и временем.(Комм. С. Аверинцева).
[Закрыть]. Ну и ну! —
Подумал я. Прочту-ка! Но взгляну
Сперва на этот, в коже, с золотым
Тисненьем том и с титулом таким:
«Как от другого древа съел Адам»[82]82
Наряду с древом познания добра и зла, вкушение плодов которого ввергло Адама и Еву в первородный грех, в библейском Эдеме находится, согласно Ветхому Завету, и другое древо – Древо Жизни: его плоды сообщают вкусившему бессмертие и совершенство.(Комм. С. Аверинцева).
[Закрыть].
Какого же? Конечно, жизни. Ясно,
Адам бессмертен. Значит, не напрасно
Сюда пришел я! И еще заметил
Я фолиант. Он ярок был и светел,
С цветным обрезом толстым, многолистным
И пестрым заголовком рукописным:
«Всех звуков и цветов соотношенья,
А также способы переложенья
Любых оттенков цвета в ноты, звуки».
О, как хотелось мне азы науки
Такой постичь! И я почти уж верил,
Прекрасные тома перебирая,
Что предо мной библиотека рая.
На все вопросы, что меня смущали,
Что мозг мой, возникая, иссушали,
Здесь был ответ. Без жертв и без потерь
Здесь давний голод утолить я мог.
Здесь каждый титул, каждый корешок
Сулил победу над духовной жаждой.
Ведь каждый к знаньям отворял мне дверь
И обещал плоды такие каждый,
Каких и мастер редко достигает,
А ученик достичь и не мечтает.
Здесь, в этом зале, был нетленный, вечный
Смысл всех наук и песен заключен,
Творений духа свод и лексикон,
Настой густейший мудрости конечной,
Здесь, в переплетах, предо мной лежали
Ключи ко всем вопросам вековым,
К загадкам, тайнам, чудесам любым,
И все ключи тому принадлежали,
Кто призван был увидеть их теперь.
И положил я на пюпитр для чтенья
Одну из книг, дрожа от нетерпенья,
И без труда священных знаков строй
Вдруг разобрал. Так с незнакомым делом
Во сне шутя справляешься порой.
И вот уже летел я к тем пределам,
К тем сферам звездным, где в единый круг
Сходилось все, что виделось, мечталось,
Мерещилось в пророчествах наук
Тысячелетьям. И сойдясь, сцеплялось,
Чтоб вновь затем другими откровеньями
Весь этот круг открывшийся пророс,
Чтоб вновь и вновь за старыми решеньями
Неразрешенный ввысь взлетал вопрос.
И вот, листая этот том почтенный,
Путь человечества прошел я вмиг
И в смысл его теорий сокровенный
Старейших и новейших враз проник.
Я видел: иероглифы сплетались,
Сходились, расходились, разбегались,
Крутились в хороводе и в кадрили,
Все новые и новые творили
Фигуры, сочетанья и значенья
По ходу своего коловращенья.
Но наконец глаза мои устали,
И, оторвав их от слепящих строк,
Увидел я, что я не одинок:
Старик какой-то рьяно в этом зале
Трудился, архиварий, может быть,
У полок он усердно делал что-то,
И захотелось мне определить,
В чем состояла странная работа
Его увядших рук. За томом том,
Увидел я, он извлекал, потом
По корешку знакомился с названьем,
Затем к губам своим бескровным ловко
Том подносил и, старческим дыханьем
Отогревая буквы заголовка —
А заголовки окрыляли ум! —
Стирал названье и писал другое,
Совсем другое собственной рукою,
Потом опять брал книгу наобум,
Стирал названье и писал другое!
Я долго на него в недоуменье
Глядел и снова принялся за чтенье
Волшебной книги той, где встала было
Чреда картин чудесных предо мною,
Но мне теперь ее увидеть снова
Не удавалось. Меркло, уходило
Все то, что так осмысленно и славно
Мне поднимало дух еще недавно.
Все это вдруг какой-то пеленою
Подернулось, оставив предо мною
Лишь тусклый блеск пергамента пустого,
И чья-то на плечо мое рука
Легла, и я, увидев старика
С собою рядом, встал. Он книгу взял
Мою, смеясь. Озноб меня пробрал.
Он пальцами, как губкою, потом
Провел по ней. Макнул перо в чернила,
И без помарок новыми названьями,
Вопросами, графами, обещаньями
Оно пустую кожу испещрило.
И старец скрылся с книгой и пером.
Мыльные пузыри
Благочестивые вожди сначала
У смертных были. Меру, чин и лад
Они блюли, когда, творя обряд,
Благословляли поле и орала.
Кто смертей, жаждет справедливой власти
Надлунных и надсолнечных владык,
Они не знают смерти, зла, несчастий,
Всегда спокоен их незримый лик.
Полубогов священная плеяда
Давно исчезла. Смертные одни
Влачат свои бессмысленные дни,
Нет меры в горе, а в веселье лада.
Но никогда о жизни полноценной
Мечта не умирала. Среди тьмы
В иносказаньях, знаках, песнях мы
Обязаны беречь порыв священный.
Ведь темнота, быть может, сгинет вдруг,
И мы до часа доживем такого,
Когда, как бог, дары из наших рук,
Взойдя над миром, солнце примет снова.
После чтения «Summa Contra Gentiles»[84]84
На склоне жизни облекая в слово
Дум и занятий многолетних мед,
Из понятого и пережитого
Старик свой труд итоговый плетет
С мечтой о славе свой затеяв труд,
Намаявшись в архивах и читальнях,
Юнец-студент спешит вложить в дебют
Все глубину прозрений гениальных.
Пуская из тростинки пузыри
И видя, как взлетающая пена
Вдруг расцветает пламенем зари,
Малыш на них глядит самозабвенно.
Старик, студент, малыш – любой творит
Из пены майи[83]83
Майя – в индийской религиозной философии понятие мирозиждительной, космической иллюзии, которая Должна быть преодолена усилием самоуглубления. «Для того, кто достиг состояния истины и действительности, весь видимый мир исчезает» («Веданта-сутра-бхашья», II. 1, 14).(Комм. С. Аверинцева).
[Закрыть] дивные виденья,
По существу лишенные значенья,
Но через них нам вечный свет открыт,
А он, открывшись, радостней горит.
«Сумма против язычников» (лат.)
[Закрыть][85]85
«Сумма против язычников» – наряду с «Суммой богословия» – один из двух важнейших трудов крупнейшего философа-схоласта Фомы Аквинского (1225–1274). Обе «Суммы» в соответствии со своим наименованием стремятся дать законченный итог всего смыслового содержания средневековой христианской культуры. Гессе, увлекавшийся идеями Фомы Аквинского, сделал одним из героев своего романа «Нарцисс и Гольдмунд» монаха Нарцисса, истового и безупречного служителя «чистой духовности» средневековья; таким образом, мотив «Сумма против язычников» как бы перекидывает мост между двумя романами Гессе, выявляя некое тождество Нарцисса и Кнехта.(Комм. С. Аверинцева).
[Закрыть]
Ступени
Когда-то, мнится, жизнь была полнее,
Мир слаженнее, головы – яснее,
Еще наука с мудростью дружила,
И веселее жить на свете было
Всем тем, кем восхищаемся, читая
Платона и писателей Китая.
Когда, бывало, в «Суммы» Аквината,
Как в дивный храм, где мерой все заклято,
Входили мы, нас ослеплял лучистый
Блеск истины, высокой, зрелой, чистой:
Там дух природой косной правил строго,
Там человек шел к богу волей бога,
Там в красоте закона и порядка
Все закруглялось, все сходилось гладко.
А мы-то, племя позднее, мы ныне
Обречены всю жизнь блуждать в пустыне.
Тоска, борьба, ирония, сомненья —
Проклятье нынешнего поколенья.
Но наши внуки, наших внуков дети
И нас еще в другом увидят свете,
И мы еще за мудрецов блаженных
У них сойдем, когда от нас, от бренных,
От наших бед, от суеты несчастной
Останется один лишь миф прекрасный.
И тот из нас, кто менее других
В себе уверен, кто всегда готов
К сомненьям горьким, в сонм полубогов
Когда-нибудь войдет у молодых.
И робким, неуверенным, смятенным
Завидовать, быть может, как блаженным
Потомки наши станут, полагая,
Что в наше время жизнь была другая,
Счастливая, без мук, без маеты.
Ведь вечный дух, что духу всех времен
Как брат родной, живет и в нас, и он
Переживет наш век – не я, не ты.
Игра в бисер
Цветок сникает, юность быстротечна,
И на веку людском ступень любая,
Любая мудрость временна, конечна,
Любому благу срок отмерен точно.
Так пусть же, зову жизни отвечая,
Душа легко и весело простится
С тем, с чем связать себя посмела прочно,
Пускай не сохнет в косности монашьей!
В любом начале волшебство таится,
Оно нам в помощь, в нем защита наша.
Пристанищ не искать, не приживаться,
Ступенька за ступенькой, без печали,
Шагать вперед, идти от дали к дали,
Все шире быть, все выше подниматься!
Засасывает круг привычек милых,
Уют покоя полон искушенья.
Но только тот, кто с места сняться в силах,
Спасет свой дух живой от разложенья.
И даже возле входа гробового
Жизнь вновь, глядишь, нам кликнет клич призывный,
И путь опять начнется непрерывный…
Простись же, сердце, и окрепни снова.
И музыке вселенной внемля стройной,
И мастерам времен благословенных,
На праздник мы зовем, на пир достойный
Титанов мысли вдохновенных.
Волшебных рук мы отдаемся тайне,
Где все, что в жизни существует врозь,
Все, что бушует и бурлит бескрайне,
В простые символы слилось.
Они звенят, как звезды, чистым звоном,
И смысл высокий жизни в них сокрыт,
И путь один их слугам посвященным —
Путь к средоточью всех орбит.
Три жизнеописания
КудесникЭто было тысячи лет назад, и владычествовали тогда женщины; в родах и семьях почитали и слушались матерей и бабок, при рождении ребенка девочка ценилась гораздо выше, чем мальчик.
Жила в деревне одна прародительница, лет ста или старше, которую все чтили и боялись, как царицу, хотя она уже с незапамятных времен, почти что пальцем не шевелила и слова не молвила. Часто сидела она у входа в свою хижину, окруженная свитой прислужников-родственников, и женщины этой деревни приходили засвидетельствовать ей свое почтение, рассказать о своих делах, показать ей своих детей; приходили беременные и просили, чтобы она дотронулась до их чрева и дала имя ожидаемому ребенку. Прародительница иногда клала руку им на живот, иногда только качала головой или вообще не шевелилась. Слова она редко произносила; она только была на месте; она была на месте, сидела и правила, и жидкими прядями окаймляли желтоватые седины ее дубленое, проницательное лицо орлицы, она сидела и принимала почести, подарки, просьбы, известия, отчеты, жалобы, сидела, известная всем как мать семи дочерей, как бабка и прабабка множества внуков и правнуков, сидела, храня в резких чертах лица и за коричневым лбом мудрость, предания, законы, обычаи и честь деревни.
Стоял весенний вечер, пасмурный, с ранними сумерками. Перед глинобитной хижиной прародительницы сидела не она сама, а ее дочь, почти такая же седая и степенная, да и не намного менее старая, чем прародительница. Она сидела и отдыхала, сиденьем служил порог двери, плоский камень-валун, покрывавшийся в холодную погоду шкурой, а дальше от хижины, полукругом, сидели на корточках, на земле, в песке или на траве, несколько младенцев, женщин и мальчиков; они сидели здесь каждый вечер, когда не шел дождь и не было мороза, ибо хотели слушать, как рассказывает дочь прародительницы, как она рассказывает истории или поет заговоры. Раньше прародительница делала это сама, теперь она была слишком стара и неразговорчива, и вместо нее сидела и рассказывала дочь, и, взяв все эти истории и притчи у матери, она взяла у нее и голос, и облик, и тихое достоинство в осанке, движениях и речи, и более молодые из слушателей знали гораздо лучше ее, чем ее мать, и уже почти не помнили, что это дочь сидела на месте той и делилась историями и мудростью племени. Из ее уст бил по вечерам родник знания, она хранила под своими сединами сокровища племени, за ее старым, в мягких морщинах лбом пребывали воспоминания и дух этого селения. Если кто-нибудь был сведущ в чем-либо и знал заговоры или истории, то этим он был обязан ей. Кроме нее и прародительницы, в племени был только один знающий человек, который, однако, оставался в тени, человек таинственный и очень молчаливый, заклинатель погоды и дождей.
Среди слушателей сидел, скорчившись, и мальчик Кнехт, а рядом с ним была девочка по имени Ада. Девочка эта нравилась ему, он часто сопровождал ее и защищал, не потому что любил ее – об этом он еще ничего не знал, он и сам был еще ребенок, – а потому что она была дочерью заклинателя дождей. Его, кудесника, Кнехт очень почитал, никем, помимо прародительницы и ее дочери, он так не восхищался, как им. Но те были женщины. Их можно было почитать и бояться, но нельзя было помыслить и пожелать стать таким, как они. Заклинатель же был человек довольно неприступный, нелегко было мальчику держаться вблизи от него; приходилось искать окольных путей, и для Кнехта одним из таких окольных путей к кудеснику была забота об его дочери. Мальчик всегда старался зайти за ней в несколько отдаленную хижину заклинателя, чтобы вечером вместе посидеть возле хижины старух и послушать их рассказы, а потом отвести ее домой. Так поступил он и сегодня и теперь сидел рядом с ней в темном кружке и слушал.
Старуха рассказывала сегодня о деревне ведьм. Она говорила:
– Заводится иногда в какой-нибудь деревне женщина злого нрава, которая никому не желает добра. Обычно у этих женщин не бывает детей. Иногда такая женщина оказывается настолько злой, что деревня не хочет больше видеть ее. Тогда ее ночью уводят, мужа заковывают в цепи, порют женщину розгами, гонят ее подальше в леса и болота, проклинают проклятьем и ославляют одну. С мужа затем снимают цепи, и если он не слишком стар, он может сойтись с другой женщиной. Изгнанница же, если она не погибнет, бродит по лесам и болотам, обучается звериному языку и, наконец, после долгих блужданий и странствий, находит маленькую деревню, деревню ведьм. Туда собрались все злые женщины, которых прогнали из их деревень, и устроили себе там сами деревню. Там они живут, творят зло и занимаются колдовством, особенно любят они, поскольку у самих у них детей нет, заманивать к себе детей из обычных деревень, и если какой-нибудь ребенок заблудился в лесу и не возвращается, то, может быть, он вовсе не утонул в болоте и не растерзан волком, а ведьма заманила его на ложный путь и завела в деревню ведьм. Когда-то, когда я была еще маленькой, а моя бабушка была старостой деревни, одна девочка пошла с другими за черникой и, собирая ягоды, устала, уснула; она была еще очень маленькой, листья папоротника прикрыли ее, и другие дети, ничего не заметив, пошли дальше и, только вернувшись в деревню, уже вечером, увидели, что этой девочки с ними нет. Послали парней, они искали и звали ее в лесу до ночи, потом вернулись, так и не найдя ее. А девочка, выспавшись, пошла дальше и дальше в лес. И чем страшней становилось ей, тем быстрее она бежала, но она давно уже не знала, где находится, и просто убегала все дальше от деревни туда, где еще никто не бывал. На шее она носила на лыковой тесемке зуб кабана, подаренный ей отцом, тот принес его с охоты и осколком камня просверлил в зубе отверстие, чтобы продеть лыко, а перед тем трижды выварил зуб в кабаньей крови, пропев при этом добрые заговоры, и кто носил на себе такой зуб, был защищен от разного колдовства. И вот из-за деревьев вышла какая-то женщина – она была ведьмой, – сделала умильное лицо и сказала: «Здравствуй, прелестное дитя, ты заблудилась? Пойдем же со мною, я приведу тебя домой». Ребенок пошел с ней. Но тут девочка вспомнила, что говорили ей мать и отец: чтобы она никогда не показывала чужим кабаньего зуба, и на ходу она незаметно сняла зуб с тесемки и засунула его за пояс. Незнакомка шла с девочкой много часов, была уже ночь, когда они пришли в деревню, то была не наша деревня, а деревня ведьм. Заперев девочку в темном сарае, ведьма пошла спать в свою хижину. Утром ведьма сказала: «Нет ли при тебе кабаньего зуба?» Девочка сказала: нет, был, да потерялся в лесу, и показала ей тесемку из лыка, на которой уже не было зуба. Тогда ведьма принесла каменный горшок, в нем была земля, а в земле росли три растения. Девочка посмотрела на растения и спросила, что это. Ведьма указала на первое растение и сказала: «Это жизнь твоей матери». Затем указала на второе и сказала: «Это жизнь твоего отца». Затем она указала на третье растение: «А это твоя собственная жизнь. Пока эти растения зелены и растут, вы живы и здоровы. Если какое-нибудь увядает, заболевает тот, чью жизнь оно означает. Если какое-нибудь вырвать, как я сейчас это сделаю, умирает тот, чью жизнь оно означает». Она взяла пальцами растение, означавшее жизнь отца, и стала тянуть его, и, когда она немного потянула и показался кусок белого корня, растение издало глубокий вздох…
При этих словах девочка, сидевшая рядом с Кнехтом, вскочила, словно ее укусила змея, вскрикнула и стремглав умчалась. Она долго боролась со страхом, который наводила на нее эта история, теперь она не выдержала. Какая-то старая женщина засмеялась. Другие слушатели испытывали, пожалуй, не меньший страх, чем эта девочка, но сдержались и остались на местах. Кнехт же, как только он очнулся от оцепенения сосредоточенности и страха, тоже вскочил и побежал вслед за девочкой. Прародительница продолжала рассказ.
Хижина заклинателя дождей стояла близ деревенского пруда, туда и направился Кнехт на поиски убежавшей. Он пытался приманить ее влекущим, успокоительным бормотаньем, пеньем и верещаньем, голосом, каким женщины приманивают кур, протяжным, ласковым, завораживающим.
– Ада, – кричал и пел он, – Ада, милая, иди сюда, не бойся, это я, я, Кнехт.
Так пел он снова и снова, и, еще не услыхав и не увидев ее, он вдруг почувствовал, как в его руку втискивается ее мягкая ручка. Она стояла у дороги, прислонившись спиной к стене хижины, и ждала его, с тех пор как услыхала, что он зовет ее. Облегченно вздохнув, она прильнула к нему, казавшемуся ей большим и сильным и уже мужчиной.
– Ты испугалась, да? – спросил он. – Не надо, никто не причинит тебе зла, все любят Аду. Пойдем-ка домой.
Она еще немного дрожала и всхлипывала, но уже успокаивалась и пошла с ним доверчиво и благодарно.
В дверях хижины мерцал тусклый красноватый свет, в глубине ее, согнувшись, сидел у огня заклинатель погоды, его свисавшие волосы просвечивались яркими, красными сполохами, у него был разведен огонь, и он что-то варил в двух маленьких горшочках. Прежде чем войти с Адой, Кнехт с любопытством заглянул в хижину; он сразу увидел, что варится не кушанье – на то имелись другие горшки, да и слишком позднее было для этого время. Но заклинатель уже услышал его.
– Кто это стоит в дверях? – крикнул он. – Входи же! Это ты, Ада?
Он закрыл крышками свои горшочки, засыпал их раскаленными углями и золой и обернулся.
Кнехт все еще косился на таинственные горшочки, ему было любопытно, он благоговел и стеснялся, как всякий раз, когда входил в эту хижину. Входил он в нее, когда только мог, он изыскивал для этого всякие поводы и предлоги, но, входя, всегда испытывал это щекочущее и вместе предостерегающее чувство тихой подавленности, в котором жадное любопытство и радость спорили и боролись со страхом. Старик не мог не видеть, что Кнехт давно ходит за ним и всегда появляется поблизости там, где надеется встретить его, что он следует за ним по пятам, как охотник, и молча предлагает свои услуги и свое общество.
Туру, заклинатель погоды, взглянул на него светлыми глазами хищной птицы.
– Что тебе здесь надо? – спросил он холодно. – Сейчас не время приходить в гости в чужие хижины, мальчик.
– Я привел домой Аду, мастер Туру. Она была у прародительницы, мы слушали всякие истории о ведьмах, и вдруг Аде стало страшно и она вскрикнула, и тогда я проводил ее.
Отец повернулся к девочке.
– Трусиха ты, Ада. Умным девочкам не надо бояться ведьм. Ты же умная девочка, разве не так?
– Так-то оно так. Но ведьмы ведь только и знают, что делать зло, и если у тебя нет кабаньего зуба…
– Ах, тебе хочется, чтобы у тебя был кабаний зуб? Посмотрим. Но я знаю кое-что получше. Я знаю один корень, я добуду его тебе, осенью надо будет нам поискать и вытащить его, он защищает умных девочек от всякого колдовства и делает их даже еще красивее.
Ада улыбнулась и обрадовалась, она успокоилась, как только ее окружил запах хижины и тусклый свет от очага. Кнехт робко спросил:
– Не мог бы я пойти поискать этот корень? Если бы ты описал мне его…
Туру прищурился.
– Узнать это хочется многим маленьким мальчикам, – сказал он, но голос его звучал не зло, только чуть насмешливо. – Успеется еще. Осенью, может быть.
Кнехт удалился и исчез в стороне дома для мальчиков, где он спал. Родителей у него не было, он был сиротой, и поэтому тоже он ощущал близ Ады и в ее хижине какое-то волшебство.
Заклинатель Туру не любил слов, он не любил ни слушать других, ни говорить; многие считали его чудаком, иные брюзгой. Он не был ни тем, ни другим. О происходившем вокруг него он знал, во всяком случае, больше, чем можно было ожидать при его ученой и отшельнической рассеянности. Среди прочего он прекрасно знал и о том, что этот немного надоедливый, но красивый и явно умный мальчик ходит по пятам и наблюдает за ним, он заметил это с самого начала, так продолжалось уже больше года. Он прекрасно знал также, что это означает. Это многое означало для мальчика и многое для него, старика. Означало, что юнец этот влюблен в волшбу и ничего так страстно не желает, как ей научиться. Всегда оказывался такой мальчик в селении. Многие уже так приходили. Одни быстро робели и падали духом, другие – нет, и уже двое были у него в ученье по нескольку лет, потом, женившись, они переселились к женам в другие, далекие отсюда деревни и стали там заклинателями дождей или собирателями трав; с тех пор Туру остался один, и если бы он когда-нибудь взял снова ученика, то сделал бы это, чтобы иметь преемника в будущем. Так было всегда, так было заведено, иначе и не могло быть: снова и снова появлялся одаренный мальчик, снова и снова привязывался он душой к тому и ходил по пятам за тем, кто, как он видел, был мастером своего ремесла. Кнехт был одарен, у него было и необходимое, и еще кое-что, говорившее в его пользу: прежде всего пытливый, острый и в то же время мечтательный взгляд, тихая сдержанность во нраве, а в выражении лица и в посадке головы что-то чуткое, настороженное, бдительное, внимательное к шорохам и запахам, что-то птичье и охотничье. Несомненно, из этого мальчика мог выйти предсказатель погоды, может быть, даже маг, он подошел бы. Но никакой спешности не было, он был ведь еще слишком юн, и вовсе не следовало показывать ему, что его распознали, нельзя было ничего облегчать ему, ни от чего избавлять его. Если он сробеет, устрашится, отступится, падет духом, значит, нечего о нем и жалеть. Пусть подождет, послужит, пусть покрутится, походит за ним.
Удовлетворенный и приятно взволнованный, брел Кнехт к деревне сквозь наступившую ночь под облачным небом с двумя-тремя звездами. Об удовольствиях, прелестях и тонкостях, которые нам, нынешним, кажутся естественными и совершенно необходимыми и доступны теперь любому бедняку, селение это ведать не ведало, оно не знало ни образования, ни искусств, не знало иных домов, чем кривые глинобитные хижины, не знало железных и стальных орудий, неведомы были и такие вещи, как пшеница или вино, а такие изобретения, как свеча или лампа, показались бы тем людям сияющим чудом. Жизнь Кнехта и мир его представлений не были поэтому менее богаты; как бесконечная тайна, как детская книга с картинками окружал его мир, все новые кусочки которого он с каждым новым днем завоевывал, от жизни животных и роста растений до звездного неба, и между немой, таинственной природой и его обособленной, дышавшей в робкой детской груди душой существовали все родство, все напряжение, весь страх, все любопытство, вся жажда овладеть, на какие способна человеческая душа. Если в его мире не было письменного знания, истории, книг, азбуки, если все, находившееся больше чем в трех-четырех часах пути от его деревни, было ему совершенно неведомо и недоступно, то зато жизнью своей деревни, своей воистину, он жил целиком и полностью. Деревня, родина, единство племени под началом матерей давали ему все, что могут дать человеку нация и государство, – почву с тысячами корней, в сплетении которых он сам был волоконцем и ко всему приобщался.
Довольный, шел он своей дорогой, в деревьях шелестел и тихо похрустывал ночной ветер, пахло влажной землей, камышами и тиной, дымом от сырых дров – это был густой, сладковатый запах, больше, чем всякий другой, означавший родину, а под конец, когда он приблизился к хижине для мальчиков, запахло ею, запахло мальчиками, молодым человеческим телом. Бесшумно пролез он под циновку, в теплую, дышащую темноту, лег на солому и думал об истории с ведьмами, о кабаньем зубе, об Аде, о кудеснике и его горшочках на огне, пока не уснул.
Туру лишь скупо шел мальчику навстречу, он не облегчал ему жизнь. А юнец не переставал ходить за ним, его тянуло к старику, он часто и сам не знал, до какой степени. Иногда, ставя ловушки где-нибудь в тайном месте, в лесу, на болоте или в лугах, обнюхивая след зверя, выкапывая какой-нибудь корень или собирая семена, старик вдруг чувствовал взгляд мальчика, который бесшумно и невидимо следовал и наблюдал за ним уже несколько часов. Порой он делал вид, что ничего не заметил, порой ворчал и сердито прогонял преследователя, но порой подзывал его и оставлял на этот день с собой, принимал от него услуги, показывал ему то и се, заставлял его что-то угадывать, подвергал испытаниям, открывал ему названия трав, приказывал ему набрать воды или развести огонь и при каждом действии применял какие-то уловки, приемы, секреты, заклинания, которые строго наказывал мальчику держать в тайне. И наконец, когда Кнехт подрос, он совсем оставил его при себе, признал своим учеником и взял из дома, где спали мальчики, в собственную свою хижину. Этим Кнехт был отмечен во всеувиденье: он уже перестал быть мальчиком, он сделался учеником кудесника, а это значило: если он продержится, если чего-то стоит, то будет его преемником.
С того часа, как старик поселил Кнехта в своей хижине, преграда между ними пала, не преграда благоговения и послушания, а преграда недоверия и сдержанности. Туру сдался, уступив упорному домогательству Кнехта; теперь он не хотел уже ничего другого, кроме как сделать из него хорошего заклинателя и преемника. Для обучения этому не существовало понятий, науки, методов, писаных правил, чисел, а существовало лишь очень немного слов, и не столько разум ученика развивал наставник Кнехта, сколько его чувства. Великим богатством традиций и опыта, всеми знаниями тогдашнего человека о природе надо было не просто владеть и пользоваться, их надо было передавать дальше. Медленно и смутно вырисовывалась перед юношей большая и сложная система опыта, наблюдений, инстинктов, почти ничего из этого не было сведено к понятиям, почти все приходилось нащупывать, постигать, проверять чувствами. Основой же и средоточием этой науки были сведения о луне, о ее фазах и действии, когда она то набухает, то снова идет на убыль, населенная душами умерших и посылающая их родиться заново, чтобы освободить место для новых мертвецов.
Так же, как вечер, когда он пришел от сказительницы к горшкам на очаге старика, запомнился Кнехту другой час, час между ночью и утром, когда через два часа после полуночи учитель разбудил его и вышел с ним в глубоком мраке из хижины, чтобы показать ему последний восход уменьшающегося серпа луны. Они долго – учитель молча и неподвижно, мальчик, недоспавший и потому зябнувший, немного боязливо – ждали на просторном выступе плоской скалы среди лесистых холмов, пока на заранее указанном учителем месте и в заранее описанных им облике и наклоне не появилась тонкая луна, нежная, изогнутая полоска. Испуганно и очарованно смотрел Кнехт на медленно поднимавшееся светило, среди облачной темени оно тихо плыло в ясном островке неба.
– Скоро она изменит свой облик и снова набухнет, тогда наступит время сеять гречиху, – сказал заклинатель, считая по пальцам дни. Затем он опять погрузился в прежнее молчание; словно бы оставшись один, сидел Кнехт на блестевшем от росы камне и дрожал от холода, из глубины леса доносился протяжный крик совы. Долго размышлял о чем-то старик, затем поднялся, положил руку на волосы Кнехта и тихо, как бы сквозь сон, сказал:
– Когда я умру, мой дух полетит на луну. Ты тогда будешь мужчиной, и у тебя будет жена, моя дочь Ада будет твоей женой. Когда у нее родится сын от тебя, мой дух вернется и вселится в вашего сына, и ты назовешь его Туру, как зовут меня.
Удивленно слушал ученик, не осмеливаясь сказать ни слова, тонкий серебряный серп поднялся и был уже наполовину проглочен облаками. Удивительно было для юноши ощущение множества связей и сплетений, повторений и пересечений вещей и событий, удивительно было ему сознавать себя и зрителем, и действующим лицом перед этим чужим, ночным небом, где над бесконечными лесами и холмами появился, точно, как предсказал учитель, острый тонкий серп; удивительным, окутанным тысячами тайн показался Кнехту его учитель, он, думавший о собственной смерти, он, чей дух побывает на луне и, вернувшись оттуда, вселится в человека, которому суждено оказаться сыном Кнехта и носить имя бывшего учителя. Удивительно открытым, местами прозрачным наподобие облачного неба показалось будущее, показалось предстоявшее и назначенное ему, и способность знать о них наперед, назвать их и говорить о них показалась ему похожей на способность заглянуть в необозримые, исполненные чудес и все-таки полные порядка пространства. На миг все ему показалось постижимым, познаваемым, доступным уму, – тихий, уверенный ход светил в небе, жизнь людей и животных, их содружества и вражда, встречи и борьба, все великое и малое вместе с присущей всякому живому существу смертью, – все это он в первом трепете озарения видел или чувствовал неким целым, а себя – включенным и втянутым во все это как нечто вполне упорядоченное, подвластное законам, понятное уму. Невидимой дланью коснулась юноши в этой предрассветной лесной прохладе на скалах над тысячами шелестящих дерев первая догадка о великих тайнах, об их величавости и глубине, но и об их познаваемости. Говорить он об этом не мог, ни тогда, ни в течение всей своей жизни, но думать об этом ему приходилось много раз, во всем его дальнейшем житье эти минуты и их ощущение постоянно присутствовали. «Помни о том, – призывали они, – помни о том, что все это есть, что между луной и тобой и Туру и Адой проходят лучи и токи, что есть смерть и страна душ и возвращение оттуда и что на все картины и явления мира есть ответ в твоем сердце, что все касается тебя, что обо всем ты должен знать столько, сколько вообще возможно знать человеку». Так примерно говорил этот голос. Впервые Кнехт слышал так голос духа, его завлекательность, его требовательность, его магическую призывность. Не раз уже видел Кнехт, как плывет по небу луна, не раз уже слышал, как кричат ночью совы, не раз уже ловил из уст учителя, при всей его неразговорчивости, слова древней мудрости или одиноких раздумий – сегодня, однако, все было по-новому, по-другому, его проняла догадка о целом, проняло чувство связей и соотношений, порядка, который распространялся и распространял ответственность на него самого. У кого был ключ к этим связям, тот должен был уметь не только узнавать зверя по следу, а растение по корню или по семени, но и все на свете – звезды, духов, людей, животных, лекарства и яды – рассматривать в совокупности и по любой части, по любому признаку определять любую другую часть. Были хорошие охотники, они умели по следу, по помету, по волосинке или по объедкам узнавать больше, чем другие: по нескольким шерстинкам они узнавали не только, от какого те зверя, но и стар он или молод, самец это или самка. Другие по форме облаков, по запаху, по какому-то особому поведению животных или растений узнавали за несколько дней вперед, какая будет погода; его учитель был в этом недосягаем и почти непогрешим. У третьих была прирожденная ловкость: иные мальчики могли с тридцати шагов попасть камнем в птицу, они этому не учились, они просто умели это, это получалось без усилия, по волшебству или по какой-то милости, из их руки камень летел сам собой, камень хотел попасть в цель, а птица хотела, чтобы в нее попали. Четвертые, говорят, знали заранее будущее: умрет больной или нет, мальчиком или девочкой разрешится от бремени женщина; славилась этим дочь прародительницы, да и заклинателю погоды не чуждо было, говорили, такое знание. Так должно же, казалось в этот миг Кнехту, существовать в гигантской сети связей какое-то средоточие, из которого можно постичь все, увидеть и определить все, что было, и все, что будет. К тому, кто стоял бы в этой точке, знание бежало бы, как вода в долину и заяц к капусте, его слово попадало бы в цель метко и безошибочно, как камень, пущенный умелой рукой, силой духа в нем соединились бы и заиграли все эти отдельные чудесные способности и таланты, это был бы совершенный, мудрый, бесподобный человек! Стать таким, как он, приблизиться к нему, быть на пути к нему – вот где была дорога дорог, вот где была цель, вот что освящало жизнь и давало ей смысл. Так примерно виделось ему, и то, что мы пытаемся сказать об этом на своем, неведомом ему языке понятий, не в силах передать того трепета и жара, которые тогда охватили его. Подъем среди ночи, путь через темный, безмолвный лес, полный опасностей и тайн, ожидание на каменной площадке в предрассветном холоде, появление бледного призрака луны, скупые слова этого мудрого человека, пребывание наедине с учителем в такой необыкновенный час – все это Кнехт пережил и сохранил как праздник и таинство, как праздник посвящения, как приобщение к какому-то культу, как вступление в какой-то союз, как начало служения, но служения почетного, тому, что нельзя назвать, тайне мира. Облечься в мысли, а тем более в слова ни это ощущение, ни многие подобные ему не могли, и уж самой невозможной, немыслимой мыслью была бы, пожалуй, такая: «Только ли я один творю это ощущение, или его творит объективная реальность? Чувствует ли учитель то же, что я, или он посмеивается надо мной? Можно ли считать мои мысли, связанные с этим ощущением, собственными, уникальными, или учитель и многие до него ощущали и думали некогда в точности то же?» Нет, этих отклонений и мудрствований не было, все было реальностью, все было напоено и полно реальностью, как тесто дрожжами. Облака, луна, меняющиеся картины неба, мокрый холодный известняк под босыми ногами, холодная, росистая влажность тусклого ночного воздуха, утешительно-родной запах дыма от очага и подстилки из листьев, сохранявшийся в шкуре, в которую кутался учитель, достоинство и нотки старости и готовности к смерти, звучавшие в его хриплом голосе, – все было сверхреально и прямо-таки силой подчиняло себе все чувства юнца. А для воспоминаний память чувств – почва более питательная и глубокая, чем самые лучшие системы и методы мышления.