355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Герман Гессе » Собрание сочинений в четырех томах. Том 4 » Текст книги (страница 34)
Собрание сочинений в четырех томах. Том 4
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:25

Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. Том 4"


Автор книги: Герман Гессе



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)

Йог слушал это излияние спокойно, потупив глаза. Теперь он поднял их и направил свой взгляд в лицо Дасы, светлый, пронизывающий, до невыносимого твердый, сосредоточенный и ясный взгляд, и, в то время как он рассматривал лицо Дасы, думая о его торопливом рассказе, на губах старика медленно заиграла улыбка, перешедшая в смех, он с беззвучным смехом закачал головой и, смеясь, сказал.

– Майя! Майя!

Смущенный и пристыженный, Даса застыл на месте, а старик стал прогуливаться, перед тем как поесть, по узкой тропинке в папоротниках; размеренно и твердо походив взад и вперед, он после нескольких сот шагов вернулся и прошел в свою хижину, и лицо ею было опять, как всегда, обращено не к миру явлений, а куда-то еще. Что же это за смех такой был, которым ответило бедному Дасе это все время одинаково неподвижное лицо? Долго пришлось ему о том размышлять. Доброжелательным или издевательским был он, этот ужасный смех в минуту отчаянного признания, отчаянной мольбы Дасы? Утешительным или осуждающим, божественным или демоническим? Был ли он лишь циничным хихиканьем старости, которая уже ничего не способна принять всерьез, или потехой забавляющегося чужой глупостью мудреца? Был ли он отказом, прощанием, приказом уйти? Или он означал совет, призывал Дасу поступить так же и засмеяться тоже? Он не мог этого разгадать. До поздней ночи размышлял он об этом смехе, в который превратились, казалось, его жизнь, его счастье и горе для этого старика, мысли его упорно жевали этот смех, как твердый корень с каким-то, однако, вкусом и запахом. И так же, пытаясь его разжевать, размышлял он и бился над словом, которое старик так звонко выкрикнул, так весело и с такой непонятной радостью, смеясь, произнес: «Майя! Майя!» Что оно приблизительно означает, он наполовину знал, наполовину догадывался, да и тон, которым смеявшийся произнес его, позволял, казалось, угадать некий смысл. Майя – это была жизнь Дасы, его молодость, это было его сладкое счастье и горькое горе, майя – это была прекрасная Правати, майя – это была любовь и радость любви, майя – это была вся жизнь. Жизнь Дасы и жизнь всех людей – все было в глазах этого старого йога майей, было каким-то ребячеством, зрелищем, театром, игрой воображения, было пустотой в пестрой оболочке, мыльным пузырем, чем-то таким, над чем можно даже восторженно смеяться и что можно одновременно презирать, но ни в коем случае нельзя принимать всерьез.

Но если для старого йога жизнь Дасы этим смехом и словом «майя» исчерпывалась, то для самого Дасы дело обстояло не так, и, как ни хотел он сам стать смеющимся йогом и не видеть в собственной жизни ничего, кроме майи, в те беспокойные дни и ночи в нем снова проснулось и ожило все, о чем он здесь, в своем пристанище, после тягот бегства, казалось, уже почти забыл. Ничтожной представилась ему надежда, что он когда-либо действительно научится искусству йоги, а тем более сравняется в нем со стариком. Но тогда – какой тогда смысл был в дальнейшем его пребывании в этом лесу? Он нашел здесь прибежище, немного передохнул и набрался сил, немного опомнился, это тоже чего-то стоило, тоже было немало. И может быть, тем временем, там, в стране, прекратили охоту на убийцу князя и можно без особой опасности двигаться дальше. Решив так и поступить, он намерился отправиться в путь на следующий же день, мир был велик, нельзя было вечно сидеть здесь, в укрытии. Решение это несколько успокоило его.

Он собирался отправиться на рассвете, но, когда он проснулся после долгого сна, солнце уже взошло и йог уже начал свое самопогружение, а уходить не попрощавшись Дасе не хотелось, к тому же у него была одна просьба к йогу. Поэтому он ждал час за часом, пока старик не поднялся, не расправил члены и не принялся прохаживаться взад и вперед. Тогда он преградил ему дорогу, стал кланяться и не отступал до тех пор, пока йог не направил на него вопрошающий взгляд.

– Учитель, – сказал он смиренно, – я пойду дальше своей дорогой и не буду больше нарушать твой покой. Но еще один раз, досточтимый, позволь мне обратиться к тебе с просьбой. Когда я рассказал тебе свою жизнь, ты засмеялся и воскликнул «майя». Умоляю тебя, поведай мне чуть больше о майе.

Йог повернул к хижине, приказав Дасе взглядом следовать за ним. Старик взял чашу с водой, подал ее Дасе и велел ему вымыть руки. Даса послушно сделал это. Затем учитель вылил остаток воды из тыквенной чаши в папоротники, протянул молодому человеку пустой сосуд и приказал ему принести свежей воды. Даса повиновался и пошел, прощальные чувства бередили ему душу, когда он в последний раз спускался по этой тропинке к источнику, в последний раз подносил легкую чашу с гладким, стертым краем к маленькому зеркалу воды, в котором отражались листовики, своды ветвей и в россыпи бликов милая синева неба, зеркалу, которое теперь, когда он склонился над ним, в последний раз отразило в коричневатом сумраке и его собственное лицо. Он окунул чашу в воду, окунул задумчиво и медленно, чувствуя неуверенность и не понимая, почему у него так странно на душе и почему, если он решил отправиться в путь, ему все-таки стало больно оттого, что старик не пригласил его остаться, остаться, может быть, навсегда.

Он присел на корточки у источника, глотнул воды, осторожно, чтобы ничего не пролить, поднялся с чашей и хотел начать короткий обратный путь, когда вдруг слуха его достиг звук, приведший его в восторг и ужас, звук голоса, который он не раз слышал во сне и о котором не раз в часы бдения думал с горькой тоской. Сладостно звучал этот голос, сладостно, по-детски и влюбленно звал сквозь лесной сумрак, и у него задрожало сердце от страха и радости. Это был голос Правати, его жены. «Даса», – звала она. Не веря ушам своим, он, все еще с чашей в руках, оглянулся, и, подумать только, между стволами возникла она, стройная и гибкая, на длинных ногах, Правати, любимая, незабываемая, вероломная. Он бросил чашу и побежал ей навстречу. Улыбаясь и чуть смущенно стояла она перед ним, подняв большие, как у серны, глаза, и, приблизившись, он увидел, что она стоит в сандалиях из красной кожи и на ней очень красивые и дорогие одежды, на руке у нее золотой браслет, а в черных волосах сверкающие всеми цветами драгоценные камни. Он отпрянул. Разве она все еще была девкой князя? Разве он не убил этого Налу? Неужели она еще носит его подарки? Как могла она, украшенная этими запястьями и камнями, подойти к нему и произнести его имя?

Но она была прекраснее, чем когда-либо, и, прежде чем призвать ее к ответу, он невольно обнял ее, погрузил лицо в ее волосы, запрокинул ей голову и поцеловал ее в губы, и, делая это, почувствовал, что все вернулось к нему и то, что когда-то принадлежало ему, стало опять его достоянием, – счастье, любовь, вожделение, радость жизни, страсть. Всеми своими мыслями он был уже очень далек от этого леса и старого отшельника, уже лес, отшельничество, медитация и йога превратились в ничто и были забыты; и о чаше старика, которую следовало бы отнести ему, он тоже больше не думал. Она так и осталась лежать у источника, когда он с Правати направился к опушке леса. И она торопливо стала рассказывать ему, как очутилась здесь и как все произошло.

Дивно было то, что она рассказывала, дивно, восхитительно и похоже на сказку, как в сказку, входил Даса в свою новую жизнь. Мало того, что Правати опять принадлежала ему, мало того, что этот ненавистный Нала был мертв, а поиски убийцы давно прекратились, – Даса, княжеский сын, который стал пастухом, был объявлен в городе законным наследником и князем; старый пастух и старый брахман напомнили всем и сделали притчей на устах почти забытую историю его исчезновения, и того же, кого одно время искали везде как убийцу Налы, чтобы подвергнуть его пытке и казни, искали теперь по всей стране еще гораздо старательнее, чтобы провозгласить его раджой и чтобы он торжественно вступил в город и во дворец своего отца. Это было как сон, и приятнее всего поразила Дасу счастливая случайность, по которой из всех разосланных гонцов первой нашла его и приветствовала именно Правати. На опушке леса он увидел шатры, пахло дымом и жареным мясом. Правати громко приветствовали ее приближенные, и сразу же началось великое торжество, как только она объявила, что это Даса, ее супруг. В свите Правати находился один человек, который пас коров вместе с Дасой, и он-то и привел всех сюда, в места, где бывал прежде. Он радостно засмеялся, узнав Дасу, бросился к нему и, наверно, дружески хлопнул бы его по плечу или обнял, но, поскольку теперь прежний товарищ стал раджой, он остановился на полпути как вкопанный, затем медленно и почтительно прошагал дальше и согнулся в низком поклоне. Даса поднял его, обнял, ласково назвал по имени и спросил, чем его одарить. Пастух пожелал телку, и ему дали трех телок из лучшего приплода в стаде раджи. Новому князю представляли все новых и новых людей, чиновников, старших егерей, придворных брахманов, он принимал их приветствия и поздравления, был подан обед, грянула музыка барабанов, щипковых инструментов и свирелей, и вся эта праздничная пышность казалась Дасе сном; ему не верилось, что все происходит наяву, действительностью была для него пока только Правати, его молодая жена, которую он обнимал.

Небольшими переходами шествие приближалось к городу, вперед были посланы скороходы с радостной вестью, что молодой раджа найден и скоро прибудет, и когда город стал виден, он уже гремел гонгами и барабанами, и раджу встретила процессия брахманов в белых одеждах во главе с преемником того самого Васудевы, который когда-то, лет двадцать назад, отправил Дасу к пастухам и совсем недавно умер. Они приветствовали его, пели гимны и разожгли перед дворцом, куда они его повели, несколько больших жертвенных костров. Даса был доставлен в свой дом, приветствия и почести, благословения и поздравления встретили его и здесь. А на улицах города до поздней ночи шло праздничное веселье.

Ежедневно обучаемый двумя брахманами, он в короткое время постиг в необходимой мере науки, присутствовал при жертвоприношениях, чинил суд и упражнялся в рыцарских и воинских искусствах. Брахман Гопала познакомил его с политикой; он рассказал ему, как обстоит дело с ним, князем, с его семьей и ее правами, с притязаниями его будущих сыновей, и какие у него враги. Тут прежде всего следовало назвать мать Налы, женщину, которая когда-то лишила принца Дасу всех прав и посягала на его жизнь, а теперь должна была ненавидеть его еще и как убийцу своего сына. Она бежала, нашла покровительство у соседнего князя Говинды и жила в его дворце, а этот Говинда и его род издавна были врагами, и притом опасными, они воевали еще с предками Дасы и притязали на какие-то части его владений. Зато сосед с юга, князь Гайпали, дружил с отцом Дасы и терпеть не мог погибшего Налу; навестить его, одарить и пригласить на ближайшую охоту было важной обязанностью.

Правати уже вполне свыклась со своим высоким положением, она умела держаться как княгиня и выглядела в своих прекрасных одеждах и украшениях чудесно, так, словно она ничуть не менее высокого происхождения, чем ее господин и супруг. Год за годом жили они в счастливой любви, и их счастье придавало им ореол избранников богов, и поэтому народ почитал и любил их. И когда Правати, после того как он очень долго и тщетно этого ждал, родила ему прекрасного сына, которого он в честь собственного отца назвал Раваной, счастье его стало полным, и все, чем он владел, – его земли и власть, его дома и хлевы, его молочни, коровы и лошади, – приобрело теперь в его глазах двойное значение, двойную важность, особенные ценность и блеск: все это достояние было до сих пор прекрасно и мило, потому что окружало Правати, позволяло одевать ее, украшать ее и служить ей, а теперь стало еще намного прекрасней, милей и важнее, потому что предназначалось в наследство сыну Раване и составляло будущее его счастье.

Если Правати больше всего удовольствия доставляли праздники, шествия, великолепие и роскошь нарядов и украшений, обилие слуг, то Дасу больше всего радовал его сад, где он велел посадить редкие и драгоценные деревья и цветы, а также завел попугаев и других пестрых птиц, ежедневно ухаживать за которыми вошло у него в привычку. Наряду с этим его привлекала ученость; благодарный ученик брахманов, он выучил много стихов и изречений, обучился искусству читать и писать и держал собственного писца, который умел делать из пальмовых листьев свитки для письма и под чьими тонкими руками начала складываться маленькая библиотека. Здесь, возле книг, в драгоценной комнатке со стенами из благородного дерева сплошь в резных, частью позолоченных фигурах, изображавших жизнь богов, он часто слушал, как приглашенные брахманы, самые лучшие среди этих жрецов ученые и мыслители, диспутировали о сотворении мира и о майе великого Вишну, о священных ведах, о силе жертв и еще большем могуществе отречения от жизненных благ, через которое смертный может добиться того, чтобы перед ним и боги задрожали от страха. Брахманы, говорившие, спорившие и доказывавшие лучше других, получали внушительные подарки, в виде награды за победоносный диспут иной уводил с собой, например, прекрасную корову, и бывало что-то одновременно смешное и трогательное в том, как великие ученые, которые только что читали наизусть и объясняли стихи из вед и отлично разбирались во всех небесных и океанских делах, гордо и напыщенно удалялись со своими почетными наградами, а порой даже ревниво ссорились из-за них.

Да и вообще все, что относится к жизни и человеческой природе, часто казалось князю Дасе – среди его богатств, его счастья, его сада, его книг – диковинным и сомнительным, трогательным и одновременно смешным, как те суетно-мудрые брахманы, светлым и одновременно темным, желанным и в то же время презренным. Любовался ли он лотосами в прудах своего сада, или переливами красок в перьях своих павлинов, фазанов и птиц-носорогов, или золоченой резьбой дворца – вещи эти казались ему иногда божественными, исполненными вечной жизни, а в другие разы и даже одновременно он чувствовал в них что-то нереальное, ненадежное, сомнительное, какое-то тяготение к бренности и распаду, какую-то готовность вновь погрузиться в бесформенное состояние, в хаос. Так же, как он сам, князь Даса, был принцем, стал пастухом, опустился до положения объявленного вне закона убийцы и наконец снова вознесся в князья, направляемый и понуждаемый неведомой силой, не уверенный ни в завтрашнем, ни в послезавтрашнем дне, – так и везде в обманчивой игре жизни содержались одновременно высокое и низкое, вечность и смерть, великое и смешное. Даже она, любимая, даже прекрасная Правати иногда на какие-то мгновения теряла для него свое очарование и казалась ему смешной, слишком много браслетов было у нее на руках, слишком много в глазах гордости и победительности, слишком много нарочитой степенности в ее походке.

Еще дороже, чем его сад и его книги, был ему Равана, его сынок, венец его любви и его жизни, предмет его нежности и забот, нежный, красивый ребенок, настоящий принц, серноокий, как мать, и склонный к задумчивости и мечтательности, как отец. Не раз, когда он смотрел, как мальчик, приподняв брови, с неподвижным, отсутствующим взглядом долго стоит в саду перед каким-нибудь диковинным деревом или сидит на ковре, погруженный в созерцание какого-нибудь камня, какой-нибудь резной игрушки или пера какой-нибудь птицы, ему казалось, что сын очень похож на него. Как сильно любил он Равану, Даса понял однажды, когда ему впервые пришлось покинуть мальчика на неопределенное время.

Как-то раз явился гонец из тех мест, где его страна граничила со страной соседа Говинды, и сообщил, что люди Говинды вторглись туда, угнали скот, а также захватили и увели какое-то число тамошних жителей. Даса немедленно собрался, взял с собой начальника личной стражи, несколько десятков лошадей и людей и пустился в погоню за разбойниками; и когда он за миг до того, как ускакать, взял сына на руки и поцеловал, любовь вспыхнула в его сердце обжигающей болью. И из этой обжигающей боли, сила которой поразила его, как внезапный зов из неведомого, родилось во время долгой езды некое открытие и знание. Скача, Даса размышлял о том, по какой причине он сидит на коне и так рьяно мчится куда-то, какая, собственно, сила заставляет его делать такое усилие. Подумав, он понял, что в глубине души ему не так уж это и важно и не так уж от этого больно, если где-то на границе у него угнали скот и людей, что этого грабежа и этого оскорбления его княжеских прав недостаточно, чтобы разгневать его и побудить к действию, и что ему свойственнее было бы отделаться от сообщения об угоне скота сочувственной улыбкой. Но этим, он знал, он нанес бы жестокую обиду гонцу, который выбился из сил, спеша донести о случившемся, а равно и тем, кого ограбили, и тем, кого взяли в плен и угнали от дома, от мирной жизни на чужбину и в рабство. Но и всем другим своим подданным, даже тем, у кого ни один волос с головы не упал, он нанес бы обиду, отказавшись от мести оружием, они огорчились бы и не поняли бы, почему их князь не защищает свою страну, а значит, и им, если нападут и на них, нельзя рассчитывать на месть и на помощь. Он признал, что это его обязанность – совершить акт возмездия. Но что такое обязанность? Сколькими обязанностями мы часто, глазом не моргнув, пренебрегаем! Почему же сейчас он не был безразличен к этой обязанности отомстить, почему исполнял ее не кое-как, не вполсилы, а ретиво, со страстью? Едва возник у него этот вопрос, как сердце его уже и дало ответ, еще раз дрогнув от той же боли, что и при прощании с Раваной, принцем. Если князь, понял он теперь, позволит, не оказывая сопротивления, угонять у себя скот и людей, то разбой и насилие будут подступать от границ его страны все ближе и ближе к нему и наконец враг окажется вплотную перед ним самим и ударит по самому уязвимому и чувствительному его месту – по его сыну! У него похитят сына, наследника, похитят и убьют, возможно, замучат, и это будет самым большим горем, какое может его постичь, еще более, гораздо более страшным, чем даже смерть Правати. Вот почему, значит, он так усердно скакал туда и был таким верным своему долгу князем. Он был им не от обиды за то, что у него отняли скот и земли, не от доброты к своим подданным, не потому, что дорожил честью своего княжеского рода, а был им из-за сильной, жестокой, безумной любви к этому ребенку и от жестокого, безумного страха перед той болью, которую причинила бы ему утрата этого ребенка.

Вот что понял он тогда, скача на коне. Кстати сказать, ему не удалось догнать и наказать людей Говинды, они благополучно ушли с награбленным, и, чтобы показать свою твердую волю и доказать свою храбрость, ему пришлось теперь самому перейти границу, разорить у соседа деревню, угнать немного скота и рабов. Он отсутствовал несколько дней, но на победном обратном пути снова предался размышлениям и вернулся домой притихший и как бы в печали, ибо, размышляя, понял, сколь прочно и безнадежно запутался он всем своим существом в коварных сетях. По мере того как все росла и росла его склонность задумываться, его потребность в тихом созерцании и в бездеятельной, невинной жизни, с другой стороны, из любви к Раване, из страха за него и заботы о нем, из страха за его жизнь и его будущее, совершенно так же вырастала необходимость действий и столкновений, из нежности вырастала распря, из любви война; он уже, пусть только справедливости ради и в наказание, похитил стадо, нагнал страху на деревню, силой увел несчастных, ни в чем не повинных людей, а из этого, конечно, вырастут новые акты мести и насилия, и так оно и пойдет, пока вся его жизнь и жизнь его страны не станут сплошной войной, сплошным насилием, сплошным звоном оружия. Из-за этого открытия или видения он и вернулся тогда домой притихшим и с виду печальным.

И правда, недобрый сосед не давал покоя. Он повторял свои грабительские набеги. Дасе приходилось давать отпор, мстить и, когда враги уходили от его погони, мириться с тем, что его солдаты и охотники наносили соседу все новый урон. В столице появлялось все больше конного и вооруженного люда, во многих пограничных деревнях теперь постоянно стояли для охраны солдаты, военные совещания и приготовления делали жизнь беспокойной. Даса не понимал, какой смысл и толк в вечных стычках, ему было жаль страдавших, жаль убитых, жаль своего сада и своих книг, которые он совсем забросил, жаль покоя своей жизни и мира в своей душе. Он часто говорил об этом с Гопалой, брахманом, а несколько раз и со своей супругой Правати. Надо, говорил он, постараться призвать в третейские судьи кого-нибудь из уважаемых соседей-князей и заключить мир, а он со своей стороны готов пойти на уступки и отдать ради мира какие-то пастбища и деревни. Он был разочарован и несколько раздражен, когда оказалось, что ни брахман, ни Правати не хотят об этом и слышать.

Что касается Правати, то разногласия с ней по этому поводу привели к очень резкому объяснению, даже к ссоре. Убедительно и терпеливо излагал он ей свои резоны, но она воспринимала каждое слово так, словно оно направлено не против войны и бессмысленного кровопролития, а единственно против нее самой. Ведь в том-то и состоит замысел врага, поучала она его пылко и многословно, чтобы извлечь пользу из добродушия и миролюбия Дасы (чтобы не сказать: из его страха перед войной), враг заставит его заключать перемирие за перемирием и платить за каждое маленькими уступками, отдавать каждый раз землю и людей. После чего он, враг, отнюдь не успокоится, а перейдет, как только Даса достаточно ослабеет, к открытой войне, чтобы отнять у него и последнее. Дело тут идет не о стадах и деревнях, не о преимуществах и невыгодах, а о самом главном, о жизни и смерти. И если Даса не знает, к чему его обязывает его положение, каков его долг перед женою и сыном, то ей приходится объяснять ему это. Глаза ее горели, голос дрожал, он давно не видел ее такой красивой и такой пылкой, но он испытывал только печаль. Между тем нарушавшие мир набеги на границе продолжались, только период дождей временно прекратил их. А при дворе Дасы было теперь две партии. Одна, партия мира, была самая маленькая, кроме самого Дасы, к ней принадлежал лишь кое-кто из брахманов старшего поколения, люди ученые и целиком ушедшие в свои медитации. Зато на стороне партии войны, партии Правати и Гопалы, были большинство жрецов и все офицеры. Повсюду усиленно вооружались, зная, что за рубежом враги-соседи делают то же. Равану главный егерь обучал стрельбе из лука, а мать брала с собой мальчика на каждый смотр войскам.

Иногда в эту пору Даса вспоминал лес, где жил когда-то несчастным беглецом, и седовласого старика, который жил там погруженным в свои мысли отшельником. Вспоминая о нем, он иногда чувствовал желание навестить его, увидеться с ним и посоветоваться. Даса не знал, жив ли старик, выслушает ли он его и посоветует ли ему что-нибудь, но, даже если бы тот и был жив и действительно дал бы ему какой-нибудь совет, все равно все шло бы и дальше по-заведенному и тут ничего нельзя было бы изменить. Самопогружение и мудрость были хорошие, были благородные вещи, но процветали они, кажется, лишь в стороне, лишь на обочине жизни, а дела и страдания того, кто плыл по стрежню жизни и боролся с ее волнами, не имели ничего общего с мудростью, они возникали, были роком, их надо было делать и выстрадать. Боги тоже не жили в вечном мире и вечной мудрости, им тоже были ведомы опасности и страх, борьба и битвы, он знал это по многим рассказам. И Даса сдался, он не спорил больше с Правати, он ездил на смотры войскам, понимая, что приближается война, и предчувствуя ее в изнурительных ночных снах, тело его тощало, лицо темнело, и он видел, как увядают и тускнеют счастье и радость его жизни. Оставалась лишь любовь к его мальчику, она росла вместе с заботой, росла вместе с приготовлениями к войне, она была алым, пылающим цветком в его опустелом саду. Он дивился тому, сколько пустоты и тоски способен человек вынести, насколько свыкается он с заботой и унынием, дивился и тому, как жарко и властно может расцвести в, казалось бы, уже охладевшем сердце такая боязливая и озабоченная любовь. Если жизнь его и была бессмысленна, то в ней все же были ядро, стержень, – она вертелась вокруг любви к сыну. Ради него поднимался он по утрам с ложа и проводил день в занятиях и трудах, целью которых была война и которые сплошь претили ему. Ради него терпеливо руководил он совещаниями военачальников и противился решениям большинства лишь настолько, чтоб хотя бы подождать и не ринуться в авантюру совсем уже напропалую.

Если его радость жизни, его сад, его книги постепенно стали чужими и изменили ему, или, может быть, он им, то такой же чужой ему и неверной стала и та, что так много лет была счастьем и светом его жизни. Началось это с политики, и в тот раз, когда Правати держала перед ним ту страстную речь, где почти откровенно высмеивала как трусость его боязнь греха и его любовь к миру и с горящими щеками витийствовала о княжеской чести, героизме и неискупленном позоре, он вдруг пораженно и с чувством головокружения ощутил и увидел, как далека жена от него или он далек от нее. А с тех пор пропасть между ними стала больше и все росла, но никто из них ничего не делал, чтобы этому помешать. Вернее, предпринять что-либо такое следовало бы Дасе, ведь пропасть видна была, собственно, только ему, и в его представлении она все больше становилась пропастью пропастей, вселенской пропастью между мужчиной и женщиной, между «да» и «нет», между душою и телом. Когда он оглядывался назад, ему казалось, что он все видит совершенно отчетливо: как Правати, волшебно красивая, заставила когда-то его влюбиться и играла с ним, пока он не расстался со своими товарищами и друзьями – пастухами и со своей такой веселой дотоле пастушеской жизнью и не стал жить ради нее на чужбине и в услужении, зятем в доме недобрых людей, которые пользовались его влюбленностью для того, чтобы он работал на них. Потом появился Нала, и началось его горе. Нала завладел его женой, своими прекрасными одеждами и шатрами, своими лошадьми и слугами богатый, красивый раджа соблазнил бедную, не привыкшую к роскоши женщину, это не стоило ему, конечно, особых усилий. Но смог ли бы он действительно соблазнить ее так быстро и легко, если бы она была верна и скромна в душе? Как бы то ни было, раджа ее соблазнил или просто взял, причинив ему самую страшную боль, какую он знал до тех пор. Но он, Даса, отомстил, он убил похитителя своего счастья, это был миг высокого торжества. Однако, как только месть совершилась, ему пришлось бежать, много дней, недель и месяцев жил он в кустах и камышах, вне закона, не доверяя ни одной душе. А что делала в то время Правати? Об этом они никогда много не говорили. Во всяком случае, за ним она не побежала, она стала искать его и нашла лишь тогда, когда он ввиду своего происхождения был провозглашен князем и понадобился ей для того, чтобы взойти на престол и поселиться во дворце. Тогда она появилась, увела его из леса и от достопочтенного отшельника, его облачили в прекрасные одежды и сделали раджой, и был весь этот пустой блеск счастья… Но на самом-то деле, что он тогда покинул и что получил взамен? Взамен он получил блеск и обязанности князя, обязанности, поначалу легкие, а потом все более тяжкие, вернул себе красавицу жену и сладостные часы ее любви, а потом приобрел сына, любовь к нему и возрастающую тревогу о его жизни и его счастье, из-за чего теперь у ворот стояла война. Вот что принесла ему Правати, когда нашла его тогда в лесу у источника. Но что он ради этого покинул и утратил? Покинул он мирную тишину леса, благочестивого одиночества, утратил соседство и живой пример святого йога, утратил надежду стать его учеником и последователем, обрести глубокий, лучезарный, непоколебимый душевный покой мудреца, освободиться от битв и страстей жизни. Соблазненный красотой Правати, опутанный и зараженный ее честолюбием, он покинул путь, на котором только и можно обрести свободу и покой. Такой представлялась ему история его жизни сегодня, и ее действительно было очень легко истолковать именно так, надо было лишь кое-что замять и опустить, чтобы увидеть все в таком свете. Опустил он среди прочего то, что еще вовсе не был учеником этого отшельника и уже готов был добровольно покинуть его. Так легко все смещается, когда оглядываешься назад.

Совершенно иначе смотрела на все это Правати, хотя таким мыслям она предавалась гораздо меньше, чем ее муж. Насчет Налы она вообще не задумывалась. Зато счастье Дасы, если память ее не обманывала, составила она одна, это она сделала его снова раджой, родила ему сына, одарила его любовью и счастьем, а в итоге выходило, что ему не по плечу ее величие, ее гордые замыслы. Ведь ей было ясно, что будущая война не приведет ни к чему иному, как к уничтожению Говинды, и удвоит ее могущество и ее владения. А Даса, вместо того чтобы радоваться этому и этого изо всех сил добиваться, очень не по-княжески, как ей казалось, уклонялся от войны и завоеваний и рад был бездеятельно состариться возле своих цветов, деревьев, попугаев и книг. Иное дело – Вишвамитра, главнокомандующий конницы и, как она сама, ярый сторонник и поборник скорой войны и победы. Всякое сравнение обоих мужчин выходило в его пользу.

Даса прекрасно видел, как сдружилась его жена с этим Вишвамитрой, как восхищалась им и заставляла восхищаться собой этого веселого и храброго, может быть, немного поверхностного и, может быть, не слишком умного хохотуна-офицера с красивыми, крепкими зубами и холеной бородой. Он смотрел на это с горечью и в то же время с презрением, с насмешливым безразличием, которое сам перед собою разыгрывал. Он не шпионил и не хотел знать, остается ли дружба этих двух в границах дозволенного и пристойного. Он взирал на эту влюбленность Правати в красивого конника, на то, что она явно отдавала ему предпочтение перед слишком уж негеройским супругом, с тем же внешне равнодушным, но горьким внутри спокойствием, с каким привык смотреть на все. Было ли это супружеской изменой, предательством, которое, казалось, решила совершить жена, или только выражением ее неуважения к взглядам Дасы, все равно это существовало, развивалось и росло, росло, надвигаясь на него, как война и как рок, средств против этого не было, и ничего тут не оставалось, как терпеть, спокойно сносить, в чем и состояли мужество и героизм Дасы, а не в том, чтобы нападать и захватывать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю