Текст книги "Бородино"
Автор книги: Герхард Майер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 6 страниц)
Мы шли мимо здания школы.
«Здесь, в северо-западном крыле, слышь, Биндшедлер, были старшие классы. Здесь и распустилась пышным цветом любовь к Линде. А вот там, слева, видишь окошко с барочной кованой решеткой? Там находилась школьная лавка, и мои коричневые полуботинки были куплены именно здесь, ну те самые, для конфирмации. А железная ограда справа – она еще тех времен. И турник тоже, я на нем большой оборот делал. Гимнастика была моей страстью. Я даже подумывал, не стать ли мне акробатом в цирке», – сказал Баур.
На крыше трансформаторной будки каркала ворона, но ее перекрывала барабанная дробь в исполнении внука вдовы столяра, чья свадебная фотография, по мнению Катарины и Баура, постепенно темнела.
«На эти деревья, – сказал Баур, указывая на каштаны южнее пивоварни, – я частенько засматривался из окон того самого северо-западного крыла, особенно весной, когда нежнаязелень окутывала кроны и сквозь нее просвечивал фасад пивоварни, прямо как в Париже».
После того как детская маскарадная процессия расползлась между столиками на террасе ресторана, он встал, прислонившись спиной к каштану, этот внук вдовы столяра.
Между тем время подходило к четырем часам дня. Все так же светило солнце. Его белесый свет ложился на крыши, на юго-западные фасады, на кроны каштанов сверху, освещал он и людей (во всяком случае, те части их тел, которые были к нему обращены). Сейчас, в карнавальную субботу, в первый день того великого (по Бауру) представительного времени, когда мир раскрывается во всем своем великолепии, каковое и на самом деле, очевидно, ему присуще, чтобы во все оставшиеся триста шестьдесят два дня действовать словно под маскировкой. Из переулка открылся вид на Юрские горы. Я сказал Бауру, что эти горы своими мягко расплывающимися очертаниями напоминают мне музыкальные композиции Чарлза Айвза, которые точно так же словно тают, уходя в тишину. Баур ответил, что если смотреть на эти горы с шоссейного моста, то эта расплывчатость настолько бросается в глаза, особенно вечером в хорошую погоду, что возникает соблазн – коли уж привлекать какие-то музыкальные ассоциации – сравнить это таяние с Четвертой симфонией Шостаковича, причем постепенное затихание звуков в этой симфонии, во всяком случае для него лично, самое захватывающее во всей истории музыки, насколько он может судить, опираясь на ретроспективный обзор. Причем в истории музыки речь идет скорее не об обзоре, оценке на взгляд, а о суждении на слух, о прослушивании. Следующую, Пятую симфонию, Шостакович, реагируя на критику партии, завершил совсем иначе, так сказать, громоподобно.
Между прочим, как раз недавно он наткнулся на имя Шостаковича в связи с портретом русской пианистки Марии Юдиной, о независимости и личном мужестве которой Шостакович сообщает такие вещи, что дух захватывает. Например, она всегда и в любой компании сообщала о своих религиозных убеждениях, даже в тех условиях, когда атеизм в России настолько доминировал, что одна принадлежность к церкви имела для человека скверные политические последствия. Ее платье, напоминающее монашескую рясу, также красноречиво говорило о стремлении открыто провозглашать свою веру. Самая невероятная история, однако, связана со Сталиным. Диктатору понравилась непостижимым образом попавшая к нему пластинка с до-мажорным фортепианным концертом Моцарта № 25, по каталогу Кехеля № 503. Он распорядился отправить пианистке 20 000 рублей. Она (по словам Шостаковича) ответила следующим письмом: «Благодарю Вас, Иосиф Виссарионович, за Вашу помощь. Я буду молиться за Вас денно и нощно и просить Господа, чтобы он простил Ваши прегрешения перед народом и страной. Господь милостив, он простит. А деньги я отдам на ремонт церкви, в которую хожу». С Юдиной ничего не сделали. Утверждают, что пластинка с моцартовским концертом стояла у Сталина на диске патефона, когда его нашли мертвым в загородной резиденции.
Во времена всеобщего нивелирования личности и сходящего на нет индивидуализма фигуры, подобные Марии Юдиной (судя по портрету), несли людям утешение и радость. И, наверное, такие характеры могли формироваться и расцветать только под диктаторским давлением, когда попиралась духовная свобода.
Баур поправил на голове шляпу.
Вечерами на исходе лета над Юрскими горами нередко появлялись барашковые облачка, розовые, и было их очень много, и тогда размывание очертаний превращалось в величественную симфонию угасания. И если такие вечера приходились на субботу, то по воле случая с белых церковных колоколен вдоль хребта Юра лился колокольный звон, мощно вливаясь в эту симфонию угасания.
Прошли мимо пивоварни. Баур забыл оповестить окружающих, что именно здесь когда-то фотографировалось общество гимнастов. Но, судя по двум каштанам, слева и справа обрамляющим дом, по балкону над парадным крыльцом и черным кованым перилам, наверняка как раз здесь и было то самое место, где управляющий универмагом стоит на стуле в самом заднем ряду вместе с тремя другими ветеранами гимнастического общества, а само общество сгруппировалось вокруг.
А каштан, который высится с северной стороны, – тот самый, в семи шагах от которого стоял Баур, когда мимо проезжала праздничная процессия госпитального базара, и вместе с нею – Иоганна, изображавшая Гельвецию,в повозке с упряжкой убранных цветами лошадей.
Баур посмотрел на землю. И здесь тоже кругом все было усыпано конфетти. На кустах и выступах стен висели бумажные змеи, красные и зеленые.
Завернули на дорожку, по которой наверняка частенько хаживали Гизела, Юлия, Иоганна, а также Бенно и Филипп. Миновали вишневый сад на повороте дорожки. Сквозь ветви яблонь увидели значительный фрагмент Юрского массива, который простирался на восток, и в верхней его части виден был какой-то замок. В отчетливой прозрачности мгновения вороной жеребец, стоявший под яблонями на лугу торговца яйцами, воспринимался как статуя.
Подойдя ближе, Баур сказал мне: «Вот за этой дверью на гумно Филипп однажды встал, подняв вверх мотыгу. Он сказал: „Если попробуешь войти, я опущу мотыгу!“ Я вошел. Он опустил мотыгу… Несколько месяцев спустя я за Филиппом погнался. Он споткнулся о каменный колодец за домом, колено повредил, причем серьезно, – сказал Баур и посмотрел на опорную балку крыши, словно хотел сказать, что под этими стропилами училось жизни не одно поколение; потом указал на дощатый пол гумна и добавил: – Здесь стояла паровая молотилка, которая в конце лета путешествовала от одного двора к другому, испуская клубы дыма. В те же времена часто случалось, что локомотивы на железной дороге, выбрасывая искры, поджигали живые еловые изгороди вдоль путей, и это очень беспокоило стада коров, а тем временем сливовые деревья вверх и вниз по долине вбирали в себя всю голубизну неба, пронизанного ястребами, которые парили попарно в вышине, издавая пронзительные Крики, что немного не согласовывалось с созидательным занятием сливовых деревьев».
Я подумал о полковнике Бахмане, том древнем тощем старичке, которого Баур посчитал умершим. Луч солнца, пробившись между кирпичами, отразился в сияющей лысине Баура, который именно в этот момент обернулся и сказал: «На одном из этих ящиков лежал когда-то увитый лентами венок, который мы доставили в Цюрих на похороны Бенно. Он лежал под ясным небом в открытом гробу, можно было разглядеть левый клык у него во рту». Баур надел шляпу, обстоятельно придал ей нужную форму. Обойдя дом, он остановился и сказал, что именно здесь стоял свояк Фердинанд, глядя на вишню и произнося знаменательные слова о том, что больше никогда не допустит, чтобы его вишни разрастались так высоко.
Он спилил у них все верхушки. Он не хотел, чтобы вишни у него были высокими. На газоне западнее садового домика цвели желтые весенники, попадались и белоцветники. Даже подснежники встречались порой. Позади, в плодовом саду, виднелась белая дымка. Подойдя ближе, я убедился: это все белоцветники. Баур присел на корточки и замер, возможно, ожидая порыва ветра, чтобы ощутить аромат, – и дождался.
Солнце явно собиралось уже скрыться за холмом. Снова, подойдя к весенникам, я подумал, что это наверняка та самая вишня, под которую Анна с криком убежала прятаться от своих преследователей, намеревавшихся сплавить ее в психиатрическую клинику. Прохладный ветер освежал виски. Солнце зашло незаметно, никакого торжественного зрелища не было.
«Биндшедлер, ровно там, где ты стоишь, была раньше земля для пастбища и пашни. На северо-западе по весне всегда зеленело пшеничное поле, в середине лета оно уже было золотым и напоминало морские волны, когда поднимался ветер. А мужчина с пегой окладистой бородой, отец Анны, был, что называется, архитектором этого ландшафта, он делал так, чтобы осенью прямоугольный участок земли в северо-западной части его земельных угодий начинал выделяться насыщенным бурым цветом, а через несколько недель на этом участке появлялась нежнаязелень. Секрет был прост: он сеял пшеничные зерна, бессознательно имитируя ван-гоговского „Сеятеля“, правда, еще через несколько недель ему приходилось мириться с тем, что всю его забаву с бурым и зеленым перечеркивала зима, растянув над возделанным полем белое покрывало, словно призывая глаза к покою, по крайней мере на несколько недель, после чего здесь начиналась настоящая оргия красок, предстающая отдохнувшим глазам вокруг вновь обретенного прямоугольника, покрытого нежнойзеленью, и все это была прелюдия к победоносному круговороту», – сказал Баур, профиль которого на фоне гаснущего неба напоминал вырезанный ножницами силуэт. Полувальмовая крыша дома Баура отливала перламутром. По Амрайну разносилась барабанная дробь.
Поленница у северной стены дома в основном состояла из сливовых поленьев – на дрова порубили сливу, пораженную древесным грибком, который вредил дереву последние два-три года: ветки сделались ломкими, листья и плоды становились все мельче и мельче, сказал Баур. А ведь он мастерски завалил его, это дерево: обнажил боковые корни вокруг ствола, обрубил их топором и потом только свалил дерево с помощью веревки, привязанной к верхушке. Когда дерево упало и обнажились мощные стержневые корни, оказалось, что они полностью изъедены грибком, а ведь это и была причина, почему сливу непременно надо было убрать. Если бы он его просто спилил, сказал Баур, оставалась бы, кроме того, опасность, что крестьянин во время сенокоса наткнется на пень.
Ему было жаль этого дерева, ведь более полувека назад он срывал с него спелые сливы; иногда целыми днями, как говорится, торчал под ним, прислушиваясь к местности, правда, ничего особенного не слышал, потому что в ту пору здесь находились только дома акушерки, почтальона и мужчины с пегой окладистой бородой. Соседней фабрики тогда еще не было. Здесь, в основном, заготавливали сено для коров, потому что на клочке земли под названием «треуголка» росла всего одна яблоня – золотой ранет, а клочок этот Бенно взял в аренду у одного землевладельца. На соседнем поле, отделенном от «треуголки» ручейком, когда-то стоял лен. Когда лен однажды зацвел, синими такими цветами, Баур нарвал себе букет. Хозяин этого поля нажаловался тогда его матери, что, впрочем, не избавило Баура от пристрастия к голубому цветку.
Однажды во время игры одна девчонка улеглась в боковую борозду на этом поле. Тогда он принес в ладонях воды из того самого ручейка, что отделял льняное поле от «треуголки». Эту воду он вылил девочке на венерин бугорок; а брат этой девочки, помнится, все играл своим париком, стоя на перроне в Амрайне, когда служил в армии, десятилетиями позже, разумеется, проговорил Баур, повернув лицо к угасающему небу, и так замер на некоторое время – вид его чем-то напоминал старую фотографию.
Он был дитя природы, не иначе, сказал про себя Баур, вновь поворачиваясь ко мне, поэтому вновь почувствовал себя в своей тарелке только тогда, когда в поте лица своего стал возделывать фруктовый сад. На это же указывает и его увлечение Торо, Генри Дэвидом Торо, который построил себе в лесу хижину, на берегу озера, чтобы годами наблюдать за рыбами, травой, кленом, белкой, землеройкой, лисой, совой, снегом, ветром, молнией, льдом. Причем свои наблюдения он описал и сделал это до того удачно, что книга являет собой захватывающее чтение даже в переводе. Баур все время испытывает тягу к такому образу жизни, но редко может себе позволить помечтать об этом. Ведь так всегда: именно тем, что тебе близко, ты, по странному стечению обстоятельств, с легкостью пренебрегаешь. Именно так происходит у него с «Войной и миром» Толстого: всю жизнь – и всегда это происходило осенью – он испытывал отчетливую потребность в этой книге, но только минувшей зимой ему довелось эту потребность удовлетворить.
Тем временем мы зашли в садовый домик. Стояли оба, опустив руки по швам, взгляды устремлены на Юрские горы. Было уже совсем холодно. Что нас действительно объединяет, произнес Баур, так это, видимо, любовь к Востоку, я имею в виду славянские народы. Приходится признать, сказал он, что Россия для него воплощает страстную тоску по родине, возможно потому, что она такая большая – и такая истерзанная. Он считает, что на земле мало народов, которые столь самодостаточны. А те деформации, которые они испытывают сегодня, те непостижимые, бессмысленные деформации – они чем-то напоминают инфекционные заболевания, их просто нужно пережить, они – вроде насморка.
Мы оба посмотрели на Юрские горы, над которыми ширился покров тени. Я убедился, что весь южный склон порос буками, и представил себе, как четко выделяются буковые стволы на белом фоне, когда там выпадает снег. Вспомнил, что (по рассказам Баура) горы начинают как бы кипеть ещеза несколько дней до наступления плохой погоды. Попробовал представить себе эту картину и тогда действительно услышал далекое пение лесов,и это пение перенесло меня назад, в тот вечер накануне битвы при Бородино, когда главнокомандующему сообщили, что пехотинцы надели белые рубахи, они готовили себя к завтрашнему дню, к смерти. На что Кутузов сказал: «Чудесный, бесподобный народ! – А потом, качая головой, с закрытыми глазами повторил еще раз: – Бесподобный народ!» Из Амрайна доносились звуки трещоток и рожков. Где-то совсем далеко гремел барабан.
Еще раз вышли наружу, в сад. Баур остановился, указал на островок свежей земли и сказал: «Здесь стоял клен, причем с тремя стволами. Но ты видишь, Биндшедлер, между этим каштаном и той группой ореховых деревьев уже ничего больше не помещается, тесно. Поэтому мы с Катариной и решились убрать этот клен. А здесь, где сейчас ты видишь несколько кустиков белоцветника, тоже стоял клен, правда, другой – красный, у него такие же цветы, как у шарообразных кленов на улице Индустриштрассе. Он плохо сочетался с соседними деревьями, да еще вдобавок так резво пустился в рост, что забот с ним было хоть отбавляй. К тому же осенью, когда он сбросил листья, образовалась целая гора палой листвы. А в нашем возрасте, Биндшедлер, развивается отвращение к палым листьям. Березы мы тоже спилили. Они стояли слишком близко к дому, водостоки то и дело засорялись березовыми сережками, а по осени – забивались листьями. Помимо прочего, березы относятся к разряду деревьев, которые не терпят обрезки, они, можно сказать, истерично реагируют на вмешательство в свой рост и всегда в ответ на обрезку начинают буйно и необузданно расти.
А видишь, Биндшедлер, вон ту низинку возле сливы, здесь раньше находился пруд с утками и гусями. Вокруг него стояли индюки, издавая клокочущие звуки, покачивая гребнями. Сад был обнесен проволочной сеткой, и зимой, покрытая инеем, в лучах солнца она казалась гибким драгоценным ожерельем. Мы видели его в окно гостиной, во всяком случае ту часть, которая выходила на улицу и где стояла старая вишня. Возле нее наш последний вороной конь еще раз оглянулся на дом, когда коновал уводил его», – сказал Баур, почесал себя за правым ухом (четырьмя пальцами правой руки, на тыльной стороне которой виднелись родинки), с плотоядным выражением прикрыл правый глаз и голову слегка склонил вправо, а левую руку чуть приподнял и в этой позе напомнил ангела, стоящего справа от ступеней крыльца, у входа на виллу торговца сыром, поднимая над головой лавровый венок, который (венок) вызывает в памяти тамбурин, когда цыганки вскидывают его над головой во время карнавала (по рассказам Баура) на площади перед красной гостиницей.
«На том месте, где сейчас стоит садовый домик, находился мой маленький садик, Биндшедлер, а в нем малина, клубника, астры, морковка. Особенно меня интересовала клубника. Она казалась мне чем-то чужеродным, чем-то из доисторических времен. Там я проводил эксперименты, ботанические эксперименты, обреченные на неудачу. В мой садик однажды забрела курица. Я пытался курицу прогнать. Курица вспорхнула, натолкнулась на проволочную сетку, упала, да так и осталась лежать, видимо, стала жертвой сердечного приступа. Так что мои контакты с курами отягчены муками совести», – подытожил Баур.
Теневая завеса над южными склонами Юры сгустилась, небо на западе поблекло, бывшее имение Анны стало темнее.
Я сказал Бауру, что мне только что пришло на ум слово Араканга,он знает, это зоопарк на Унтерфюрунгсштрассе, семнадцать, в Ольтене. Мне пришло в голову: бывают же такие роскошные слова: вот эта Араканга,к примеру, или – Бородино.
Было, как я уже сказал, очень прохладно. Пошли в дом, чтобы на втором этаже поужинать: рис с шампиньонами, зеленый салат. Гостиная была обшита деревом. К западной стенке лепилась скромная книжная полка. В проеме между окнами висела «Девочка на красном фоне» Анкера [4]4
Альберт Анкер (1831–1910) – швейцарский живописец, прославившийся в первую очередь отображением сельской жизни.
[Закрыть](разумеется, репродукция). Офорты с изображением трав и пейзажей украшали остальные стены.
На десерт подали кофе и печенье. Баур сказал, что раньше он был заядлым курильщиком. С двадцати четырех лет он больше не курит – по случайному совпадению ровно столько же лет, сколько он дымил как паровоз. Он считает, что курение сжигает духовную энергию. Кстати, именно в этой комнате лежала Лина, жена Филиппа, когда у нее был туберкулезный менингит, и она выздоровела.
Над полями и угодьями между тем наступила ночь. Уже замерцали отдельные звезды. Серп луны висел прямо над Амрайном, где все слышнее громыхал карнавал: шутихи, гудки, сигналы трубы, беспорядочный барабанный бой.
Я подумал о Филиппе – и о вопросах, которые хотел бы задать.
Поблагодарил Катарину, собрался было спуститься вниз, но взгляд упал на один из офортов с изображением горы, цветной офорт, Баур, видимо, тоже обратил на него внимание, потому что тут же ни с того ни с сего подошел ко мне и сказал: «Завтра вечером именно здесь – причем топографически изображение не очень точное – будут праздновать День солнцестояния. На гребне этой горы зажгут огни, точно не менее пятидесяти, а у подножия будут запускать ракеты, чтобы в ночном небе распустились хризантемы, японские вишни (все в цвету, конечно), целые сады. А вот оттуда, – и он указал на место правее офорта, – другой такой же клуб будет стараться запустить в небо свои огненные сады, тоже с помощью фейерверка, внизу границу обозначат горящими кострами. Раньше этот праздник солнца праздновали каждый год, и всегда в карнавальное воскресенье по старому календарю, в восемь вечера, открывался он выстрелами из ракетниц. Это очень известная церемония. И тебе, Биндшедлер, думаю, понятно, что с годами, по прошествии десятилетий, она слилась воедино с религией, с карнавалом, с танцами инквильского гимнастического общества, которые исполнялись каждый раз на площади перед красной гостиницей – все эти индейские, негритянские и цыганские танцы. И если в течение года вам доведется увидеть замок Бехбург, то нередко вместе с ним вы видите хризантемы и огненные сады, и именно в тех местах исполняются упомянутые танцы».
Баур надел очки, показал пальцем на какую-то точку на офорте со словами: «Видишь, вот Амрайнская церковь. Это южный склон Юрского массива. Правда, замок Бехбург уже не так выглядит. Вот эта башня еще стоит, и та – тоже, но строения между ними уже разрушились, только фасады остались, а за ними ничего нет. На их месте сейчас висячий сад, и позади него старые каштаны, они хорошо видны.
В этом замке Бехбург я был однажды на дне рождения. Причем тогда мне впервые довелось посмотреть на Амрайн сверху. Южный склон Юры я до того момента тоже никогда не видел с этой перспективы. Вид на Швейцарское плато был просто грандиозен. Во время праздника я не раз заходил и в висячий сад, бывал там и в сумерках, и ночью – чтобы взглянуть на окружающие земли или чтобы снаружи заглянуть в пиршественный зал, одновременно держа правую руку на бруствере, чтобы прощупать пульс замка. Я люблю этот замок, Биндшедлер. Ну а кто, собственно, не любит замков? Недавно я прочитал книжку о замках Луары, довольно бегло ее просмотрел – и выяснил, что эти замки очень интересовали Бальзака, некоторые из них даже попали в его книги. Я стал думать о Бальзаке лучше.
Всякий раз заново для человека оказывается сюрпризом, Биндшедлер, что местность, импонирующая человеку, сразу вызывает в памяти образ женщины, и ты непроизвольно приписываешь ей историю жизни, обязательно связанную с обсуждаемой местностью и обладающую красноречивыми, хотя и юношескими, достоинствами. Причем выдуманные истории жизни всегда оказываются проще, чем реальные». Он отступил на шаг. Снаружи слышались вопли, гудки, беспорядочный барабанный бой.
«Так вот, значит, речь у нас шла о замке Бехбург, который сейчас выглядит несколько иначе. Теперь к замку ведет аллея. У меня она всегда связана с Рильке, с его „Осенней песнью“. И когда я по этой аллее шагаю, Райнер Мария Рильке тут же присоединяется и шагает вместе со мной. И восточная башня Бехбурга кажется мне тогда башней замка Мюзот, где Рильке заканчивает свои „Дуинские элегии“, где на него находит ужасающая немота, в этой атмосфере его сводит в могилу болезнь, а далекая возлюбленнаяпреданно ухаживает за ним до смерти – находясь далеко от Мюзота», – сказал Баур и добавил, что День солнцестояния празднуется теперь раз в три года.
Катарина тем временем отнесла всю посуду на кухню и сразу приступила к мытью. Мы предложили свою помощь, она отказалась.
Снова отправились в путь, спустились вниз по лестнице, вышли на террасу и остановились. Баур указал на фруктовый сад, говоря: «Вон в той низине стоял обрубок ивы, прутья которой действительно шли на плетение корзин, а плел их Якоб-корзинщик, тот, что жил на склоне и был не только корзинщиком, но и пасечником, коз разводил и за деревьями ухаживал. В этом саду тоже есть деревья, которые он прививал. Он применял прививку черенков в расщеп. Просто никакого другого способа не знал. Якоб-корзинщик был большим ретроградом. Например, он не терпел у себя электрического света. Перед домом у него рос каштан. А под каштаном был колодец, в каменной нише которого он замачивал ивовые прутья, чтобы они сделались гибкими. Якобу-корзинщику открывался вид на долину, на лес, над которым весной дымилась цветочная пыльца, словно желтые облака невиданной величины. Небо тоже необычайно красиво смотрелось с его участка. Якоб-корзинщик вовсю использовал это преимущество и сделался знатоком погоды, соглядатаем сил небесных.А в синеве его глаз была частица амрайнского неба в ту пору, когда расцветает луговой шалфей. – Баур провел рукой по голове, ладонь его задержалась на затылке, пока он разглядывал Большую Медведицу, раскинувшуюся над Юрскими горами. – А сегодня от той ивы ничего уже и не осталось», – добавил он под конец.
Было зябко, посмотрели на градусник, висевший в беседке: минус два. Что поделаешь, февраль на дворе. Температура к утру может опуститься еще на три-четыре градуса. А днем погода уже, собственно говоря, теплая и солнечная, десять-двенадцать градусов тепла. Возможно, в марте февральская неустойчивость продолжится.
Когда мы вошли в нижнюю комнату, Баур указал на глиняные плиты со словами: «Здесь когда-то раньше стояла печка с подогреваемыми сиденьями, не кафельная, а облицованная песчаником. Однажды трубочист отсоветовал ею дальше пользоваться. К тому же выяснилось, что стену за печкой повело и она все больше выпучивается – пришлось ее срочно заменять. Решили дымоходы не перекрывать, и вместо печки построили камин. Кузина Элиза частенько стояла, прислонившись к этой печке, вся в черном, худая, с покрасневшими глазами. Локтем правой руки она опиралась обычно на верхнюю плиту-сиденье, рассказывая нам про жизнь, в основном про ту, которая шла на другом берегу реки. Вот так, Биндшедлер, она у меня в памяти и осталась – как кузина Элиза, стоящая у печки,и повешена эта картина на южный склон моей души». Баур шмыгнул носом довольно демонстративно и зашагал взад-вперед, на разворотах пружинисто прочерчивая в воздухе полукруг правой ногой.
Шторы на окнах подняли вверх. На столе в глиняном кувшине стояла ветка форзиции. Я сел в кресло, стоявшее, вполне вероятно, там, где когда-то стоял Баур в день конфирмации в синем костюмчике, держа в руках коричневые полуботинки, и говорил мне, что между окнами на секретере вроде бы должны стоять две влюбленные парочки, которые Баур предоставил для призов в дни детского храмового праздника, а потом заполучил обратно, так что эти милые фарфоровые фигурки вновь встали по обеим сторонам зеркала, перед которым приводила себя в порядок Иоганна, когда ей довелось исполнять роль Гельвециилетним воскресным днем в двадцатые годы.
Мне пришло в голову, что в картинной галерее Баура (во всяком случае, согласно моему опыту), судя по рассказанному, должны непременно висеть следующие картины: Кузина Элиза, стоящая у печи, Поле, усеянное костями, Три женщины с хризантемами.
Из Амрайна снова донесся барабанный бой, гудки, ликующие крики. Баур решил развести в камине огонь: поверх скомканной газеты он шалашиком сложил тонкую лучину, добавил более увесистых поленьев, поджег бумагу и схватил каминные щипцы, чтобы подправить это дровяное сооружение, если, горя, оно начнет разваливаться. Огонь начал гореть ровно, и Баур подложил пару крупных березовых плашек, наверное, от тех самых сваленных им берез, которые он уже упоминал. Одна, трехствольная, стояла раньше прямо перед домом, две другие – по отдельности позади дома, причем настолько близко, что сережки и листья всякий раз засоряли водосток, и ситуацию никак нельзя было улучшить подрезкой деревьев, поскольку березы этой операции не переносят и отвечают на обрезку истерически буйным ростом.
Баур подложил еще дров, посидел некоторое время на корточках перед камином, из которого поначалу пыхнуло дымом в помещение, провел рукой по каминной полке, к которой утром время от времени прислонялся, рассказывая о встрече ветеранов и то и дело сожалея, что я не мог на ней присутствовать.
Между тем я взял в руки иллюстрированную книгу «Замки Луары», которая лежала на видном месте, думая о словах Баура, что, мол, местность, располагающая к себе человека, как правило, сразу требует женщину, которой вегетативно можно приписать оживленную жизнь, соотносящуюся с этой местностью. Я как раз открыл страницу про замок Вилландри, где с правой стороны, в цвете, – общий вид замка, живописное изображение в разгар лета. И почувствовал, что точка зрения Баура и вправду добавляет достопримечательным местам очарования.
На другой странице я увидел черно-белую фотографию с изображением павильона, у которого левая сторона была обрезана краем страницы, перед ним – булыжная мостовая, лестница с двумя маршами, ведущая в террасный сад и обрамленная деревьями. Между лестницей и павильоном открывается вид вдаль.
Но самыми обворожительными в Вилландри были сады. Их восстановил доктор Карвальо в тридцатые годы. Эти сады, среди которых возвышалась главная башня и красовался на холме сам замок, располагались тремя ярусами. Их задумали в подражание садам эпохи Ренессанса: огород, огромный квадрат с цветочными клумбами, окаймленными стрижеными кустами самшита, фигурный сад в партере с разноцветными грядками, в самом верхнем ярусе – каскад фонтанов.
Две трети цветных иллюстраций посвящены были самшиту, фигурно подрезанные кустики которого составляли орнамент. Сам дворец стоял на берегу маленького озерца, сиял желтыми имперскими фасадами, отличался импозантной конструкцией крыши и многочисленными каминами.
Дымка истории, обволакивавшая Вилландри, навевала чуть ли не меланхолию. На ум приходили Наполеон, Бородино, Наташа, а между тем сквозь окна ворвалась ночь. Девочка на красном фонесидела у открытого окна на самом верху башни, слушая звуки гитары, доносившиеся из самшитового сада, под луной, подернутой розовой дымкой. Да-а! Вот в какие дебри может увлечь Баур своей болтовней о замках и женщинах. Я захлопнул книгу с большой неохотой.
Между тем в каком-то подъезде, гараже или сарае наверняка уже поставили ту коляску, покачивание которой, как мы достоверно выяснили, связано было с кривизной деревянных ободов, ту самую, которую вечерней порой везла супружеская пара в масках, идя какое-то время позади детского маскарадного шествия. Правда, ее содержимое (астральные субстанции, которым – как утверждал Баур – суждено противостоять разрыву времен, и это происходит всякий раз в первый день Амрайнского карнавала) наверняка уже улетучилось.
Баур зажег два свечных огарка, сунул вилку в розетку, подошел к проигрывателю, поднял крышку и сказал: «А сейчас послушаем балалайку».
К слову, эту пластинку привез им из России сын вместе с остальными шестью пластинками. Он ездил по Транссибирской магистрали, не обошлось без приключений, что называется, потому что, пока ехали до Байкала, у него разыгралась невралгия, и левая половина лица распухла, так что потребовалась срочная консультация врача, и весь план путешествия порушился, потому что ему пришлось срочно отправиться в Москву, а оттуда он самолетом вернулся на Байкал, чтобы продолжить путешествие Транссибирским экспрессом.
Баур выключил свет. Мы расположились у камина. Балалайка все сильнее и сильнее затмевала того гитариста в самшитовых кустах под окном. Казалось, мы перенеслись на берега Немана, где стоял Наполеон, глядя в подзорную трубу на русские степи, в глубине которых ему мнилась Москва и откуда его прогнал неповоротливый с виду Кутузов, и этот факт отогнал балалайку на некоторое расстояние, побудил ее на время уступить поле битвы гитаре, пока Наполеон не оказался у окна на острове Святой Елены, он стоял, скрестив руки на груди, наблюдая за парусным судном, вот оно отошло от берега, и тут балалайка начала прорываться снова, все громче и громче, а парусник все удалялся – с Марией Валевской на борту.