Текст книги "Генерал и его армия"
Автор книги: Георгий Владимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Генерал, даже привстав на сиденье, напряженно следил, не просядет ли паром до дна бухточки, но все обошлось, бодро и нетерпеливо всхрапнул движок, скрежетнул на прощанье песок плеса, и паром, покачиваясь, медленно тронулся в путь, как оторвавшаяся от берега льдина. Генерал беззвучно прошептал ему вслед: "Ну, с Богом!" – и поймал себя на том, как сильно ему хочется перекрестить эти три танка, уже понемногу сносимые течением влево. Через миг они исчезли из виду, заслоненные высоким камышом. В ту же неизвестность отправлялся второй паром, и генерал его проводил с тем же сложным чувством тревоги и сумасшедшей радости, и одновременно с сознанием какого-то, ему самому не понятного, своего греха, а на третий он дал погрузиться одному танку.
– Въезжай давай ты теперь, – приказал он Сиротину. – Пошел!
Сейчас, сидя вот так же, справа от Сиротина, он вновь увидел, как тот оглянулся на него с удивлением и внезапным отчаянием, с лицом, на котором ясно написано было: "Что же вы с нами-то делаете?" Офицер, дежурный по переправе, со скрученным в трубку флажком, кинулся остановить непредусмотренный "виллис", но Донской так спокойно взглянул на дежурного, так красноречиво-убедительно выставил перед ним растопыренную ладонь, что тот сразу все понял: они переправляются тоже, и бронетранспортер охраны с ними, это оговорено заранее, странно, что дежурному это неизвестно. Не сильно удивился и Шестериков, только упрекнул со вздохом:
– И что было раньше не сказать? Чем я вас там кормить буду в обед?
Ни погрузку, ни миг отплытия память не удержала, а лишь то, как он уже стоял на палубе, уже плыл в неизвестность, расставив по-моряцки ноги и сунув кулаки в карманы черной своей кожанки, рядом с "виллисом", принайтовленным цепями к рымам на палубе, и в лицо, взбадривая и тревожа, ударял влажный и холодный речной ветер.
Понимал ли он вполне, что делает и зачем? Понимали ли это рулевой в рубке и старик-шкипер? Шестериков, скорчившийся на сиденье, и там же развалившийся Донской, вываливший через борт "виллиса" журавлиные свои ноги? Радист, выглядывавший из приоткрытого кормового люка бронетранспортера? Они посматривали на него украдкой, и он обострившимся боковым зрением улавливал их удивление, досаду, отчасти и злость. И если б кто спросил его тогда, зачем он здесь, он бы затруднился ответить. Сейчас, на пути в Ставку, он смутно сознавал, что совершалось тогда нечто значительное и оправданное, даже необходимое.
Генерал Кобрисов решил, что его гибель на Мырятинском плацдарме не только возможна, но даже, наверное, неотвратима; и он согласился с тем, что его косточки будут лежать где-нибудь на Мырятинском кладбище или в центральном парке этого городка, никогда им не виденного, но никакая сила не сбросит его живым с правого берега Днепра, если он только ступит на этот берег, уже получивший название "плацдарм". А когда человек так ставит крест на собственной жизни – спокойно и просто, никого не оповещая, когда он не из слепого отчаяния и не для театрального эффекта вставляет в свои расчеты собственную возможную гибель, тогда зачастую случается, что ему удаются предприятия, казавшиеся безумными, в которые не смеет верить надежда и не надеется вера, тогда воды реки перед ним становятся твердью, и покоряются ему неприступные крепости и плацдармы.
Но как еще было до этого далеко! Два парома, отчаливших раньше, были опять на виду, и первый из них уже, наверное, пересекал ту невидимую вожделенную линию, которая зовется стрежнем и на прямом участке реки должна была находиться близ середины; в тишине натужливо стрекотали их состарившиеся движки, не заглушая при этом дремотно-ласкового подхлюпывания под бортом, – и в одно мгновение эта тишина оборвалась ревом и воем. То, что казалось уже преодоленным, встало перед ним новой преградой, и он сам едва не взвыл от обиды, от беспомощного гнева, когда увидел эскадрилью "юнкерсов", три тройки, стоявшие над его головою – так спокойно, точно у них была тут назначена встреча с ним. Они не летели, не плыли в небе, они именно стояли на месте, дожидаясь, когда он задерет голову и посмотрит на них, и затем тотчас же плавно сошли со своих мест, набирая скорость.
Первая тройка пикирующих штурмовиков "Юнкерс-87", у немцев именуемых "штука", а у нас получивших прозвище "лапотник", в аккуратном симметричном строю – один впереди, двое чуть приотстав, – прошла над паромом и вернулась, сделав красивый полукруг. За спиною, на своем берегу, торопливо затявкали скорострельные зенитки, роскошной басистой трелью разразился крупнокалиберный пулемет, но вспышки и облачка разрывов не помешали "юнкерсам" еще раз плавно уйти в боевой разворот для прицельного бомбометания или обстрела. Слишком рано он позволил себе только подумать: "Переживем..."
– ...товарищ командующий! – уже давно кричал ему радист из чрева бронетранспортера, протягивая трубку. – Вас просят.
– Слушаю! – прижав к уху теплую трубку, он расслышал прерывистое дыхание и далекий лязг танковых гусениц. Что-то случилось и там, на правом берегу, куда он так спешил и где, казалось ему, группа Нефедова уже исчерпала свою задачу. – Слушаю!.. У аппарата!
– Кто? – спросила трубка. – Кто меня слушает?
– Я, – сказал генерал, не переставая смотреть в небо. – Кобрисов слушает.
– Как? – переспросила трубка хриплым и точно бы пересыхающим от жажды голосом. – Кобрисов? Я такого не знаю... Не вызывал. Не слышал такого Кобрисова.
Бог ты мой, он совсем забыл, кто он сегодня, забыл свое условное имя, и это ему показалось еще одним неучтенным препятствием. В придачу ко всем неожиданностям, он себя уже раскрыл – и немецкими слухачами засечен, у них это быстро делается, а связь с правым берегом вот сейчас оборвется, бессмысленно настаивать и глупо надеяться, что полуоглохший Нефедов узнает его по голосу.
– Нефедов! – закричал он, обрадованный, что нашел выход. – Мы же вчера с тобой гудели. Вспомни, родной, водку пили, стихи я тебе читал... Ну? Вспомнил?
Трубка еще секунды три помолчала и ответила слабым голосом:
– Плохо дело, Киреев.
Вот кто он был сегодня – и вылетело из головы. Все эти "юнкерсы" вышибли.
– Плохо дело, – повторила трубка. – "Фердинанды" тут у меня... Не предвидел, что объявятся. На хуторе скрывались, замаскированные... Восемь штук. А средства отражения какие? Гранаты, слава Богу, взяли противотанковые... Немного, правда. Бутылки с "каэсом"*, штук десять, но это же близко надо подпускать... А с ними автоматчиков – до взвода. Если даже прибавил со страху – все равно у меня людей меньше...
* КС – самовозгорающаяся жидкость, названная так по инициалам изобретателей – Качугина и Солодовникова. На Западе ее называют "коктейлем Молотова" (никакого отношения он к ней не имел).
Нефедов так себя раскрывал, поскольку и немцам было известно, какие у него "средства отражения". Самое страшное, что могло случиться, вот и случилось. Даже не так страшны были эти "юнкерсы", как упущенные воздушной разведкой "Фердинанды". Маскируемые, верно, копнами сена, вьшолзли эти самоходки-страшилища и поставили заслон его танкам. От удара их снаряда башню "тридцатьчетверки" вышибает из гнезда и отбрасывает чуть не на сто метров. А корпус... Какой там корпус! Погибли, погибли, еще не коснувшись берега, его "тарахтелки", "примуса", "керосинки". Против толстой брони "Фердинанда" что стоили их пушки! Зато его длиннющая пушка сделает из них обгорелые коробки. И он представил себе тупые рыла этих чудищ, уродливую заднюю посадку башни на корпусе, длиннейший хобот ствола с набалдашником дульного тормоза. И стало понятно, почему немецкая артиллерия не обрушилась тотчас на группу Нефедова, едва он себя раскрыл, не разворотила весь берег, который был же пристрелян заранее. Свои "Фердинанды" там, вот и весь секрет молчания. Нет, это невозможно было снести! Это было несправедливо! Ведь хорошо же все начиналось!..
– Нефедов! – закричал он в трубку молящим голосом, даже привзвизгнув. Задержи мне их! Любыми силами задержи!
– Какие у меня силы? – тем же усталым голосом сказал Нефедов. – Ну, постараемся, товарищ Киреев...
– А рота где же? Роту я тебе послал, под твое начало. У них и ружья противотанковые есть... Ну, и вообще – рота все-таки...
– Роту еще собирать и собирать. Где-то она пониже высадилась, течением снесло. Слышу, бой ведут... Слышу, но не вижу. И кажется мне... может, ошибаюсь, – загибается рота...
– Понятно, – сказал генерал упавшим голосом. – Понятно, милый... Ну, сейчас я тебе огонька подброшу, гаубичного. Свяжу тебя с ними, ты скорректируй...
– Слишком близко я их подпустил... Теперь только себе на голову корректировать.
– Что же ты так, Нефедов? Почему ж не разведал?
– Сам себя грызу... Но уж так.
В трубке послышался нарастающий лязг, в ухо ударило из нее грохотом, и генерал трубку выронил – в руки Донского.
– Любого огня требуй, – сказал генерал. Донской молча кивнул, ничуть не изменясь в лице. – Только скажи, чтоб поаккуратней работали пушкари. Никому в смертники неохота.
Но сам он понимал, что и Нефедов, и двадцать его людей, так благополучно одолевшие водную преграду и укрепившиеся на пятачке, уже вдвойне смертники. Если не "Фердинанды" их втопчут в землю, так свои щедрым огоньком – как его ни корректируй. Это же надо Нефедову выйти из боя и всю группу отвести... Возможно ли это? Или уже так втянулись, что не выйти? Так что же, соображал он лихорадочно, вернуть танки назад, пока не поздно? Скомандовать, чтоб задержали погрузку – тех, что еще не погрузились? Нельзя, невозможно, дело начато, и он должен был предвидеть продолжение. Да ведь и предвидел же, знал хорошо: весь ужас переправы – что она неотменима.
Сошедший на воду – должен ее переплыть. Или на дно пойти. Только одно было позволено ему, генералу, – самому вернуться. Не упрекнет никто. Ни своя свита, ни все те, кто расценивали как дурь его желание переправиться вместе с ними. Но себе он простит когда-нибудь – так много надежд связавший с этим плацдармом, жизнью поклявшийся?
Впрочем, ни одну свою мысль он не мог до конца додумать. Только что он все видел и слышал, как потревоженный зверь, еще минуту назад, еще несколько секунд назад, и вот уже все переменилось, и он, оглохший, с поплывшими в глазах радужными кругами, не мог понять, что за всплески запрыгали вдруг по воде, по лоснящимся волнам, приближаясь к борту парома, зачем это его подхватили под руки и куда-то волокут Шестериков с Донским, и отчего вдруг, побелев лицом, отпрянул радист в открытом люке бронетранспортера, и как странно, съежась, скорчась на сиденье, прикрывает голову руками – руками! Сиротин.
Подняв лицо навстречу реву, он увидел, как один из "юнкерсов", утративший свою длину, свое крестообразное очертание, вырастает в своей ширине, в размахе крыльев, он пикирует, показывая подробности окрашенного лягушечьими разводами фюзеляжа, остекления кабины, обтекателей неубирающегося шасси – а вот его почему "лапотником" зовут, подумалось спокойно, даже слишком спокойно, – и стало различимо, как эксцентрично вращается широкий и тупой обтекатель втулки винта – почему-то красный, что же это за маскировка? И такие же красные украшения на крыльях... Какие там украшения! Вспышки из крыльевых пулеметов...
Пули цокали по броне танка и рикошетом, с протяжным пением, уходили куда-то. Вокруг парома на лоснящихся волнах вскипала дождевая пузырчатая сыпь.
Его силком тащили, пригибали ему голову, чтоб втолкнуть в люк. Он в этом увидел непереносимое унижение для себя и, мгновенно рассвирепев, рванулся из этих рук, ставших ему ненавистными.
– Сколько у меня истребителей? – закричал он, трясясь от гнева, который даже пересиливал страх. Лицо Донского, бледное, но внимательное, вбирающее неслышные слова, приблизилось к нему, к его лицу. – Я спрашиваю, сколько у меня истребителей!..
В эту минуту "юнкерc", достигнув опасной для него высоты, стал выходить из пике, снова показывая свою бесконечную длину и крестообразность, свое голубое брюхо, расчлененное стыками, пластинчатое брюхо громадного ящера, которое еще приближалось от "проседания", перекрывая небо. И вот, наконец, пронеслось оно – с ужасающим ревом. Под крыльями висели на кронштейнах две пузатые бомбочки. Почему не сбросил? Оставил для второго захода? Но этот-то – кончился?
Он упустил, что "штука" уходящая все еще страшна. Ибо, взмывая, она открывает обзор и обстрел воздушному стрелку, сидящему сзади. Но, к счастью, плывшие на паромах об этом не забыли. И задравши стволы, встречно его огню били по его фонарю из автоматов, винтовок, башенных пулеметов.
– Извини, Фотий Иваныч, – вдруг точно с неба послышалось, сквозь рев и треск перестрелки. – Ну, призадержались маленько, надо ж чайку попить перед вылетом... Сейчас я его уберу...
Радист из люка, откуда и исходил этот голос, протягивал генералу трубку радиотелефона. Генерал ее принял, не поняв толком, зачем она, если собеседник его и так услышал.
– Ты, Галаган? – спросил генерал, хотя ни треск в самой трубке, ни рев "Юнкерса" уже далеко за спиною не смогли этот знакомый голос исказить. Куда ж твои соколы подевались?
– У меня не соколы, – сказал Галаган с неба. – У меня – орлы. Ты их не порочь, они у меня обидчивые. Хлопцы, расходимся! Каждый себе дружка выбирает по личной склонности...
Краснозвездная шестерка – четверо "МИГов" и две "Аэрокобры", заканчивая взмыв в вышину, перевалив невидимый хребет, плавно и красиво расходясь веером, опускалась на "юнкерсов". Одна "кобра" была самого Галагана, другая – его ведомого. Ни больше ни меньше, как сам командующий воздушной армией вылетел на охоту.
– Хлопцы, прошу внимания! – командовал Галаган, живя полной жизнью. Вот этого, сто сорок шестого, который чуть Фотия Иваныча не обидел, не трогать, это мой... Надо его наказать примерно... Сейчас я морду ему набью...
"Славные же мы конспираторы, – подивился генерал. – Он меня Фотий Иванычем, я его – Галаганом. Уж будто не знают немцы, кто такой Фотий Иваныч. А про него – уже, поди, во всех наушниках вой стоит: "Ахтунг! В небе – Галаган!""
Вся шестерка наших пронеслась над Днепром и вскоре вернулась, освещенная где-то уже всходившим солнцем, которого еще не было на земле и воде. "Юнкерсы" расходились в разные стороны; тот, что нападал, теперь, сильно накренясь, входил в разворот, чтобы уйти.
– По-английски уходишь, не попрощавшись? – возмутился Галаган. – Куда ж это годится? Не-ет, не уйдешь.
Немец, зная отлично, что в прямом полете "кобра" его настигнет легко и все спасение лишь в одном его преимуществе – маневренности, пролетел с километр и повернул обратно. Галаган со своим ведомым, пролетев много дальше, пропали из виду и показались не скоро. Пожалуй, теперь уже немцу было не до паромов с танками, обе свои подвесные бомбочки он сбросил как попало, совсем в стороне, только бы облегчиться; и не так страшны ему были все те, что плыли под ним по всей ширине реки, ничем не защищенные, такие удобные, ну разве что излишне разбросанные мишени; из этой игры он выключился вовсе, включился в другую игру, на другом этаже, в не лишенную увлекательности воздушную дуэль с русским асом, где ставкой была уже только собственная жизнь, а выигрышем – уйти от смерти. Но на что надеялся немец? Что вот так и будет он уворачиваться от сверхскоростной, но неповоротливой "кобры", пока у нее не опустеют баки? Опять с ревом, буравящим уши и мозг, промчался "юнкерc" над паромом – так низко, что показалось, он ногою шасси сшибет с генерала фуражку. Верно, был у немца расчет, что преследователь остережется расстреливать его над головами своих. Он имел радио, но не знал русского – и не знал Галагана. Вот уж чего мог немец не опасаться, так это генеральских пулеметов. Расстрелять в воздухе – это не удовольствие было для Галагана, удовольствие было – набить морду...
Разогнавшаяся "кобра" настигла "сто сорок шестого" с таким избытком скорости, что можно было подумать, она либо опять проскочит мимо и придется возвращаться, либо врежется ему в хвост. Но, не долетев метров с полсотни, она вдруг взмыла круто, почти вертикально, и оттуда, с далекой высоты, переворотом через крыло повернула обратно, западала вниз, вниз, уже сомнений не оставляя, что вот сейчас расплющится об воду. Генерал Кобрисов, глядя завороженно, с колотящимся сердцем, все же упустил непонятным образом, когда же прекратилось падение и как оказался Галаган ровнехонько у "Юнкерса" за хвостом. Воздушный стрелок "Юнкерса" уже, видно, был ему не опасен – то ли убит, то ли кончились у него патроны; черный ребристый ствол пулемета задрался кверху и болтался из стороны в сторону.
Погасив свою сумасшедшую скорость, Галаган оставшийся излишек ее убрал взъерошенными тормозными щитками – и летел уже почти вровень с немцем, пристроясь чуть выше, метра на три, медленно опускаясь на него своим серебристым брюхом. Все же для рубки пропеллером еще оставался некоторый излишек, и, должно быть, не одному видевшему все это хотелось крикнуть в азарте: "Проскочишь!" – но замедленно, как в полусне, откинулись створки под крыльями, и вышли ноги шасси – как выпускает когти ястреб-тетеревятник над своей неминуемой добычей. Притиснутый к воде немец лишился единственного маневра, который может совершить преследуемый, – резкого клевка, ухода вниз. Перед "коброй" он был беззащитен совершенно. Плавное проваливание, удар ногою по фонарю кабины, и засверкали, крутясь, брызнувшие осколки плексигласа. "Кобра", приподнявшись, еще продвинулась вперед, опять провалилась и новым касанием снесла немцу лобовое остекление. Затем, приотстав, остекление заднее. Теперь над стесанным фюзеляжем торчала лишь одна черная голова пилота, вертясь и уклоняясь от новых ударов резиновой кувалды.
Когда простым и нежным взором
меня ласкаешь ты, мой друг,
мурлыкал Галаган в своей кабине; голос он имел среднего достоинства, но был, однако ж, большой любитель попеть "на охоте",
необычайным цветным узором
земля и небо вспыхивают вдруг!
– Галаган, – уже взмолился Кобрисов, – и что ты там кувыркаешься, делать тебе не хрена. Уведи ты его, да и прикончи разом!
Галаган услышал, сдвинул назад фортку своего фонаря, помахал рукою в перчатке.
– Грубый ты, Фотий Иваныч, – отвечал Галаган. – Зачем же "разом"? Надо – нежно. И постепенно. Следующим номером нашей программы будем скальп снимать...
Оба исчезли из виду, и когда появились вновь, на немце уже не было его черного шлема – должно быть, сорвал его вместе с наушниками и очками, из страха не все увидеть и услышать. Встречный поток лохматил светлые, соломенного цвета волосы, голова пригибалась к приборной панели, и черная шина совершала над нею округлые пассы...
Во всем этом хватало безумия. Галаган не в пустом воздухе кувыркался, и не в пустом вели свой многоэтажный хоровод пятерка "МИГов" с восьмеркой "юнкерсов", а в прошитом, прожигаемом снарядами зениток с левого берега, очередями крупнокалиберных пулеметов; эти невидимые трассы вдруг становились видны, когда срабатывали дистанционные взрыватели и вокруг "юнкерсов" вспыхивали молочно-розовые облачка – оставалось изумляться меткости зенитчиков, ухитрявшихся пусть не попасть в немца, но и своего не задеть. Но вот одному из "юнкерсов" все же досталось – снаряд ему попал в корень крыла, и, отделясь от фюзеляжа, оно устремилось вверх, вращаясь в размашистой спирали, сам же "юнкерc" – тоже в спирали, только обратного вращения устремился к воде. При такой малой высоте пилоту и стрелку было не выброситься с парашютами; впрочем, и неизвестно было, что сделалось с ними при таком сотрясении, они свои фонари не открыли, падая, не открыли при ударе об воду, погрузились в прозрачной своей коробке и так и не вынырнули, покуда еще маячило над местом падения, как плавник гигантской акулы, другое крыло с черным крестом.
Пришедшая от утопленника волна так накренила паром, что танк со скрежетом пополз боком к фальшборту, едва не обрывая слабые цепи. С грохотом откинулась крышка башенного люка, показалось искаженное ужасом лицо. Молоденький танкист не вынес этого особенного страха, и впрямь непереносимого в тесном пространстве и темноте, вылезти под пули ему было не страшнее, чем пойти на дно в муках удушья.
– Закройсь! – рявкнул на него генерал. – Ты мне тут не нужен пейзажем любоваться, ты мне там нужен целенький. Чего напугался – не выберешься? Жить захочешь – выберешься.
Лейтенант смотрел тупо, но понемногу приходил в себя, видя, как паром качнуло обратно и цепи, ослабнув, легли на палубу. Донской спокойно, ладошкой, ему напомнил закрыть за собою люк. И лейтенант, подчиняясь, уже улыбался трясущимися губами, смутясь своего греха. Выбраться при утоплении смог бы он один, башенному стрелку, сидевшему ниже, и тем паче механику-водителю судьба была захлебнуться.
Все, что происходило вокруг генерала, было как в полусне. Он кричал на танкиста, но как будто он только слушал и наблюдал, как кто-то другой кричит. И кому-то другому опять подали трубку из люка бронетранспортера, и он за этого другого должен был спешно решать, что делать. Нефедов ему докладывал, что "Фердинанды" уже занимают огневую позицию, уже вышли на прямую наводку, ожидают, когда подплывут поближе танки.
– Уходи! – кричал генерал. – Уходи с людьми подальше и корректируй. Больше ты же не сможешь, Нефедов! Ну, не совсем же у нас пушкари криворукие, авось что-нибудь смайстрячат...
Трубка не отвечала. Должно быть, полуоглохший Нефедов там соображал, что бы такое могли "смайстрячить" артиллеристы. А может быть, уже просто не слышал ничего...
– Что молчишь? – спросил генерал.
– Да вот думаю... Лучше ли оно будет – всю работу пушкарям передоверить?.. Не знаю.
И трубка замолчала надолго. Уже насовсем.
...А все же кто-то из них вынырнул, из экипажа утонувшего "Юнкерса". Неожиданно среди зыбей показалась его одинокая голова в шлеме и выпуклых очках, как будто поднялся из глубины обитатель дна, и первое, что он сделал, хлебнув воздуха распяленным ртом, – что было сил закричал. В его крике был пережитый ужас, неодолимая жалость к себе, обида на весь треклятый мир. Он кричал и плыл – торопясь, загребая широкими взмахами, выскакивая из воды чуть не до пояса, тратя много яростной энергии, да только не туда плыл, куда ему следовало, плыл к левому берегу, до которого его не могло хватить, плыл навстречу тем, кто не должны были его пощадить, а должны были забить насмерть чем попало – прикладом, веслом, саперной лопаткой. Что-то случилось с его головой – он потерял всякие ориентиры или потерял зрение, или, проще того, не соображал протереть запотевшие, забрызганные очки, да просто сорвать их к чертям – и увидеть, что еще не потеряно спастись... А над ним, над всею переправой, преследуемый неистовым Галаганом, все носился затравленный "сто сорок шестой", уже, наверное, на исходе горючего, и, может быть, завидуя участи товарища по эскадрилье, мечтая хотя бы приводниться, как он, или, напротив, страшась такого приводнения, в котором так же мало было спасения, как и в воздухе, перенасыщенном ненавистью...
...Палуба вдруг пошла из-под ног. Это паром с разбегу уткнулся в песок плеса. Лишь тогда генерал, повернув голову, увидел нависавшую над ним, уходящую в небо кручу берега. Потревоженные стрижи выпархивали из своих нор и кружились стаями, не желая разлетаться далеко. Упали на плес аппарели, и выпрыгнувший все же из танка лейтенант, давеча испугавшийся, вместе с Шестериковым освобождали танк от его цепных пут. Механик-водитель из своего люка выглядывал – не пора ли ему рвануть.
И рванул-таки, не дожидаясь команды, еще не выдернув из палубы последний удерживавший его рым; гусеницы яростно отшвырнули назад визжащую аппарель, и паром, всплывая, отвалил от берега и закачался на волне, не давая сползти "виллису" и бронетранспортеру.
Латаная чумазая "тридцатьчетверка" шла уже по Правобережью, она шла под обрывом, узкой полоской, где было бы не разойтись двоим, она тыкалась в расселины, ища, где положе, где бы ей взобраться на кручу, а где-то высоко над ее башней еще, наверно, шел бой за ее спасение, горстка людей пыталась отвратить от нее бронебойные жерла "Фердинандов". Под кручей она еще была в безопасности, но что еще ждало ее наверху? Что там вообще происходило?
Генерал, не дожидаясь "виллиса", сейчас и не нужного ему, спрыгнул в воду, ему оказалось по пояс, и побрел к берегу, помогая себе взмахами рук, точно при косьбе. Пехота, попрыгавшая с плотов, его обгоняла, один кто-то его узнал, сообщил дальше: "Командующий на плацдарме!" – и другим тоже захотелось посмотреть на командующего, в кои-то веки достается такое увидеть солдату. А может статься, поглядывали, как бы не допустить погибели этого чудака, зная по извечному русскому опыту, что новое начальство всегда хуже прежнего. Во всем, что он делал, тоже хватало безумия – куда теперь так спешил он? Донской и Шестериков разыскали для него тропку, взбегающую серпантином, пошли впереди него, они заранее его заслоняли от пуль, могших полоснуть с обрыва. По этой тропке, протоптанной, должно быть, жителями хутора, которые приходили сюда купаться или скотину пригоняли на водопой, он поднимался бесконечно долго, тяжело отдуваясь, обрывая сердце, от высоты уже начинало дух занимать, а в ноздри ударяли запахи гари, и едкий дым щипал горло; мучительно, тошнотворно пахло горящей резиной...
...Это догорали обрезиненные катки "Фердинандов", стоявших вразброс посреди клеверного поля, дальше пустого – вплоть до огородных плетней хутора. Там уже хозяйничали свои – наклоняли "журавль", с бодрыми возгласами доставали воду из колодца. "Правильное место я выбрал, – похвалил себя генерал. – Но что же они тут защищали? И как почувствовали, что я именно здесь высажусь с танками?" На некоторые вопросы никогда не находилось ответа, и он отвечал на них одинаково просто: "Война". Шесть обгорелых, подорванных чудищ с открытыми люками, покинутые своими экипажами "Фердинанды" выглядели по-прежнему грозно, но сталь их была мертва – это сразу чувствовалось. Всю жизнь имевший дело со смертоносной, поражающей или, напротив, защитной сталью, он каким-то чутьем, неясным ему, но безошибочным, определял сталь неживую, уже не способную двигаться, работать, исполнить свое назначение; даже казалось ему, она пахнет мертвечиной и вскорости станет разлагаться, как умершая плоть людская. Этой плоти, упакованной в черные комбинезоны, тоже довольно здесь было; ища спасения от невыносимого жара, от страха сгореть заживо, они нашли всего лишь более легкую и быструю смерть неподалеку от своих машин. Светлые волосы выбивались из-под шлемофонов, ветер их шевелил и овевал изжелта-черным дымом. Этот же волнуемый ветром клевер упокоил и свою "серую скотинку", тоже разбросанную прихотливо – кто к небу лицом, а чаще затылком, стриженным "под ноль", зрелище, столько раз виденное и к которому не мог он никогда привыкнуть. Между своими и немцами не было никакой нейтральной полосы; так близко сошлись в бою, что теперь иные лежали вперемешку. Один свой как будто пошевелился слабо, но, может быть, это лишь показалось генералу.
Живых осталось четверо. Трое из них успели уже после боя крепко хватить из фляжек, а может быть, и повредились в уме, говорить с ними было непросто. Лейтенанта Нефедова нашли в мелком, наспех отрытом окопчике, где он едва помещался сидя, опираясь затылком на бруствер. Руки он прижимал к животу; под задранной гимнастеркой, измазанной в липкой земле, белели намотанные щедро и беспорядочно бинты. Глаза его были закрыты, бледные губы обкусаны, лицо осунулось и стало почти неузнаваемым.
Донской наклонился над ним.
– Жив, – сказал он уверенно. И спросил раненого: – Можешь поговорить с командующим?
Нефедов, с видимым усилием, приподнял веки. Глаза его где-то блуждали, смотрели как бы сквозь людей. При виде генерала едва обозначилось в них удивление.
– Так это вы с парома со мной говорили? – спросил он каким-то бесцветным голосом. – А я думал, с берега. И чего, думаю, шум у него такой? Ну, значит, лично будете принимать?..
Он опять закрыл глаза.
– Что он сказал? – спросил генерал. И тоже наклонился к раненому. – Что принимать, Нефедов?
– Плацдарм, товарищ Киреев, – ответил раненый. – Плацдарм... Или вы уже не Киреев?.. Там, на хуторе, еще два "Федьки" прячутся. Ушли. Вы уж как-нибудь их сами...
– Ты не беспокойся, – сказал генерал. И спохватясь, что еще что-то должен сказать, добавил: – Спасибо тебе, дорогой. Считай, ты уже на Героя представлен.
– Вам спасибо, – ответил Нефедов не скоро, и было не понять, улыбается он или кривится от боли. – Но мне уже не нужно ничего... Видите, схлопотал очередь... Теперь мне бы только покоя...
– Кого б ты еще назвал, четверых? – спросил Донской, раскрывая планшетку. – Кто, по-твоему, особо отличился?
– Никто. Мы не отличались... Мы все старались... Как я могу кого-то обидеть?
– Всем ордена будут. Но кто-то же больше всех сделал, – говорил Донской ласково-терпеливо, но и настойчиво. – Князев, заместитель твой? Еще кто?
– Старший сержант Князев погиб самым первым. У него бутылка разбилась в руке. При замахе. Может, пуля попала... Не знаю, не видел. Видел, как он горит факелом. И нельзя было потушить никак... Там он лежит, узнать его можно. Вы только осторожно тут ходите, вдруг кто стрелять начнет... в полусознании.
– Князеву посмертно, – сказал Донской, взглянув вопросительно на генерала. – Кого еще назовешь?
– Никого. Никому ничего не нужно посмертно. Я это хорошо знаю. И мне тоже не нужно, когда умру. И если выживу – не нужно. Я слишком многое понял... Только говорить трудно... А помните, – он снова открыл глаза и тотчас закрыл, – вы написать обещали?..
– Что ты! – сказал генерал. – Жить будешь, Нефедов. Сейчас помогут тебе.
– Ох, ничем вы мне не поможете... Никто. И не спрашивайте меня... Можно, я просто так полежу?..
Все трое стоявших над ним распрямились. И генерал не знал, что еще сказать умирающему, чем ободрить. Вся его чудовищная власть – одного над сотнею тысяч – сейчас была бессильна не то что помочь этому парню выжить, но хоть уменьшить страдания. Даже такого простого он сейчас не мог – обратной переправой, этой наперекор, чтоб его доставили и сразу положили на стол и, может быть, что-то сделали.
– Шестериков, – сказал генерал, отведя его подальше. – Санитары должны бы прибыть, но что они знают? Сходи сестру разыщи, она с батальоном должна была переправиться. Его перевязать надо, бинты протекли, но мы же тут напортачим без нее. Может, его обмыть надо, а может, водой мочить – только загубим. Она – знает.




























