Текст книги "Генерал и его армия"
Автор книги: Георгий Владимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
* Наблюдательный пункт.
Этой весной, когда стали организовываться в армиях отделы "Смерша", брали туда, кроме прежних особистов, и некоторых боевых офицеров с наградами. Желающих не много нашлось, большинство уклонилось; не уклонился, для всех неожиданно, старший лейтенант Светлооков. С братьями-батарейцами, заодно и с полной жизнью в собачьей конуре, он расстался без грусти и боли, одним объяснив, что "надо же и отдохнуть от грохота", другим – что "надо ж расти, тут, глядишь, через пару месяцев в капитаны выйдешь", а третьим совсем коротко: "родина велит". Месяца через два-три, и правда, он возвысился в звании, даже, сверх ожидания, перескочив капитана; новые начальники провели его в старшие же лейтенанты госбезопасности, а это уже соответствовало армейскому майору. Впрочем, настоящее его звание было как-то расплывчато: в малопонятных конспиративных целях, а скорее из чистого шерлокхолмсства, он появлялся в форме то саперного капитана, то лейтенанта-летчика, но чаще – все же майора-артиллериста.
Оставшись таким же простым, шутливым, он претерпел, однако, быстрые изменения. Как-то невозможно стало Донскому поверить, что это он некогда бегал за водкой и спать укладывался на полу, а нары предоставлял гостю. Не пополнев, он как-то больше места занимал теперь в пространстве – ноги ли разбрасывал пошире, локти ли раздвигал, но с ним стало не разойтись в дверях – прежде легко расходились. Еще и прутик его неизменный потребовал своего пространства, которое он со свистом иссекал замысловатыми траекториями. Со стихами тоже пошло успешно: уже так мило не смущаясь, он ими заваливал армейскую газетку "За счастье Родины", а как набралась солидная подборка, послал ее на отзыв Илье Эренбургу и получил определенное "добро", вкупе с советами учиться побольше у классиков – Пушкина, Некрасова. После этого в газетке даже отдельную рубрику завели – "Поэтическая страничка Ник. Светлоокова", – и он говорил, ухмыляясь, не совсем в шутку:
– А придется еще Светлову другой псевдоним искать, а то путать начнут.
Перед праздничными днями и в особо ответственных случаях газетку приносили на подпись к генералу. Тогда же являлся без вызова автор поэтической рубрики и с нетерпением ждал, когда генеральский красно-синий карандаш дойдет до его "Казачьей лирической" и отметит наиболее ударные строки:
Мы идем, любимая, в беспощадный бой,
Чтобы в дни победные встретиться с тобой.
С этой думкой радостной седлаю я коня.
Милая, хорошая, не забудь меня!
– По линии рифмы, – говорил генерал, – претензий не имею. Но я что-то не понял, товарищ Светлооков, вы в этот самый... беспощадный-то бой – пешим ходите или конным? Потом – вот они уже идут, а вы еще только седлаете...
Майор Светлооков красиво зарумянивался, весь его крутой выпуклый лоб вспыхивал и озарялся до корней белесых волос.
– Неудачный эпитет, товарищ командующий? Можно заменить.
У него в стихах каждое слово было "эпитет", а генерал, по-видимому, не знал, что это значит. Он вздыхал и подписывал номер.
И все же что-то странное, на взгляд Донского, установилось меж этими двумя. Наверное, генерал, хозяин армии, мог бы со Светлооковым выбрать и другой тон, кроме насмешливой, но безобидной пикировки, однако он неуловимо пасовал перед вчерашним старшим лейтенантом, а тот неуловимо, все раздвигая локти, осваивал новые пространства. Никто не знал точно границ его власти; должность его была – "уполномоченный контрразведки при управлении армии", но что значило это – наблюдает ли он за людьми штаба? или выше того контролирует штабную работу? Передвигался он вместе со штабом, вытребывая из его помещений для себя и своих сейфов отдельное и с надежными замками. Стал являться и на Военный совет – задавал обыкновенно два-три вопроса: сначала по своей, артиллерийской, части, попозже – с накоплением оперативных познаний – и о том, как увязано взаимодействие с поддерживающей авиацией и не слишком ли при таком-то продвижении оголятся фланги. Тут же присутствовавший начальник армейского "Смерша", полковник, не пресекал его любопытства: может быть, гордился такой дотошностью своего подчиненного, а могло быть, что подчиненный обрел над своим начальником некую тайную власть. Светлоокову терпеливо отвечали, не глядя в его сторону, что с авиацией увязано так-то и о флангах тоже побеспокоились, никогда не отвечал – сам командующий, но неизменно заканчивал совещание шуткой: "У товарища Светлоокова нет вопросов? Тогда – всем ясно". Но – как ни смешно было предположить – не от него ли сбежал генерал в разбитый вокзальчик на Спасо-Песковцах, чтоб вызывать к себе нужных ему людей, а у майора Светлоокова не было бы частой причины туда являться?
С ощущением, будто задел едва зажившую болячку, Донской вспоминал давнишний, ранним летом, бой под Обоянью, когда впервые встретился с другим Светлооковым, не тем, с каким пили водку и говорили о стихах. Сложилась обычная ситуация, когда неясно, кто кого окружает. "Съезди-ка выясни, велел генерал, – кто там кого за причинное место ухватил", – выяснилось, что ухватили наши, но немцы этого не поняли и пытались зайти в тыл нашему вклинившемуся полку, отчего только углубились безнадежнее в клещи охвата. Связь восстановилась еще до прибытия Донского, и генералу уже обо всем доложили, Донского же кто-то позвал поглядеть на пленных...
Не было нужды адъютанту командующего идти в ту заповедную страшную зону, на неубранное поле, с еще краснеющими не впитавшимися лужицами, где бродили пожилые дядьки из трофейно-похоронной команды, легонько сапогами пиная лежащих. Все же он туда направился – повинуясь ли общему возбуждению от успеха или рассчитывая увидеть важных чинов, интересных для генерала, но не оказалось даже фельдфебеля, одни солдаты. Они стояли, тесно сгрудясь, человек восемь-десять, в окружении разгоряченных, но отчего-то примолкших победителей, не говоря им привычно-заученного "Гитлер капут", не говоря и между собою ни слова, и понуро смотрели себе под ноги, изредка поднимая злобно-затравленный взгляд исподлобья. Двоих мучили пулевые раны, однако они не стонали, а лишь, закрыв глаза, втягивали воздух сквозь стиснутые зубы. Никто не спешил им помочь, увести. При виде Донского пленные слегка оживились, взгляды сошлись на нем, на его погонах. Составив загодя подходящую немецкую фразу, он вдруг отчею-то понял, догадался, что она не понадобится, эти немцы его не поймут. Другие были у них лица, другие глаза, хоть на немецкий манер засучены рукава и расстегнуты на груди мундиры. Тот, кто позвал его, сыграл с ним невинную, но злую шутку, уготовил непредвиденное испытание. Он чувствовал тягучую, с каждой секундой все более расслабляющую растерянность, не знал, что приказать, о чем спросить этих пленных, которые как будто ждали от него вопроса – со страхом, но и с какой-то надеждой. Машинальное движение военного – оправить под ремнем гимнастерку – он продолжил другим движением, безотчетным и которого не ждал от себя: задвинуть пистолет подальше за спину, – и увидел, как застыли напряженно их лица в начале этого жеста и расслабились – в конце. И от этого еще больше он растерялся и не знал, что делать.
Тогда-то и подоспел на помощь к нему Светлооков – невесть откуда взявшийся, подходивший не торопясь, с улыбкой, похлопывая себя прутиком по сапогу.
– Что ж оружие побросали, земляки? – спросил он, улыбаясь ободряюще, простецки, но с легким упреком. – С оружием надо было сдаваться, это бы вам зачлось. А так – и не поймешь: может, у вас его из рук выбили. Тогда – не считается, что сдались добровольно...
Легкое движение, неясный говор прошли среди пленных и своих. Светлооков был капитан, но, должно быть, внушила большее впечатление его гимнастерка американского желто-зеленого габардина, почему-то в нем признали старшего, все взгляды обратились к нему, к его веселой улыбке.
– А может, вы его и в руках не держали, оружие? Обозниками служили? Или же переводчиками? – Никто соврать не решился или не успел понять, спасительней ли такой вариант, и сам же Светлооков его отверг: – Дурацкие вопросы задаю. Таких ребят в обозе держать, когда они столько своих перестрелять могут, – не-ет, это не дело!.. Так что, земляки, молчать будем? Такая встреча радостная – и молчим. Самое время поговорить... Смоленские среди вас есть?
Двое пленных подались к нему, вытолкнутые безумием надежды.
– Гляди, понимают. – Светлооков, как сообщнику, подмигнул Донскому. – А среди вас, герои? Нешто смоленских не найдется?
Внимательно, испытующе он оглядывал лица своих, изгвазданные, в грязи, в копоти и в поту, с ярко блестевшими белками глаз, в которых еще доцветали злоба и азарт боя. Смоленские нашлись, и Светлооков их подбодряюще похлопал по плечам. Нашлись, с той и другой стороны, и калужские. Также и воронежские. Все больше людей включалось в захватывающую и зловещую игру, и Донской не знал, как пресечь ее, хоть и догадывался уже, к чему она приведет.
– Что ж, поговорите, земляки с земляками, – сказал Светлооков и прутиком показал куда-то мимо Донского. – Во-он в тех кустиках...
Донской, чувствуя на своей щеке горящие взгляды пленных, повернул все лицо к Светлоокову. И, понимая, как он сейчас бессилен, как нелеп и жалок, жгуче себя презирая, а все же переступая, переступая онемевающими подошвами, повернулся к нему весь, так что пленные оказались за спиною.
– Куда торопишься? – спросил он хрипло. Во рту появились неодолимая сухость и какой-то медный вкус. – Их допросить нужно... назначить конвой...
– Так я же и назначил, – удивился Светлооков. – Ты разве не слышал?
– Я не это имел в виду...
– Ты только в виду имел, а я уже распорядился. А куда тороплюсь? Тороплюсь, покуда ребятки горячие, с боя не остыли.
Все же у Донского еще было время, коротких несколько секунд, и будь это немцы, он бы знал и что приказать, и как этого Светлоокова все-таки поставить на место, а сейчас не знал и терял эти секунды. Кто-то там, за его спиной, рванулся бежать, послышались топот сапог и хрипение погони, борьбы, удары по телу и треск кустов, бессвязная мольба, замирающий стон, короткое безмолвие – и затем звенящий, убойный грохот винтовок. Ему казалось, вспышки тех выстрелов отражаются у него на лице – так внимательно, с любопытством, смотрел на него Светлооков.
– Там двое раненых, – сказал Донской с запоздалым слабым упреком.
Светлооков, не переставая глядеть в глаза ему, кивнул согласно.
– Вылечат их. Уже вылечили.
Все так же не оборачиваясь взглянуть, Донской лишь вытянулся во весь свой рост и, оказавшись выше Светлоокова на полголовы, слабым подергиванием плеч выказал ему все презрение, какое чувствовал к себе. И медленно побрел прочь.
Весь день была давящая тяжесть на душе, суетливо подрагивали руки, не хотелось есть, не хотелось даже курить. И не хватало духу пожаловаться генералу на Светлоокова, который преступно превысил свою власть, да еще так демонстративно, в присутствии адъютанта командующего. За подобную жалобу однажды уже досталось – самому Донскому. "Что ты мне жалуешься? – мгновенно рассвирепев, закричал генерал. – У тебя на поясе пистолет болтается или хрен запасной? Вооруженный мужчина жалуется! Чтоб я этого от тебя не слышал". К вечеру, однако, вернулась способность докладывать сухо, деловито и как бы между прочим, не высказывая личного отношения. То, как воспринял его доклад генерал, несказанно удивило Донского. Он слушал насупясь, но не перебивая, лишь несколько раз в продолжение рассказа взглянул на Донского почти умоляюще, как бы прося его не продолжать. Затем встал и заходил по комнате, странно ссутулясь и заложив руки назад, как полагается арестованному ходить под конвоем.
– Видишь ли, в чем дело, Донской, – сказал он после долгого молчания. Они, как бы сказать... не пленные. Конечно, нехорошо это – в смысле воспитательном, для солдат. Но для них, пожалуй, лучше так. Чем еще суток десять трибунала ждать, да потом вся эта церемония... По мне – так лучше сразу...
Донской, обретя уверенность, осмелясь возражать, заговорил пространно, красиво и с задушевным пафосом – о том, что эти бессудные расправы, о которых он слышал доселе из чужих рассказов, а вот сегодня оказался свидетелем, расправы эти не только порочны в смысле воспитательном, но прежде всего не достигают цели, даже производят обратное действие. Предателей, перебежчиков нужно судить открыто, показательным судом, чтобы все видели, в чем их вина перед родиной и как глубоко падение. Но солдат-фронтовиков втягивать в исполнение, чтобы они участвовали в казнях ведь это не укрепляет, а разрушает психику. Улягутся в их солдатской памяти и штыковые бои, с распоротыми животами, с проломленными черепами, простится себе и тот раненый, которого ты в смерть добивал саперной лопаткой или каской, – то было в бою, не ты его, так он тебя, – но никогда не простится, не забудется бессильная жертва, схваченная за локти, чтобы ты мог спокойно взвести затвор, а прежде разбить ему губы в кровь или, сняв ремень, свободно замахиваясь, пряжкой крест-накрест располосовать лицо. Это не покинет тебя ни в снах, ни во хмелю, и до конца жизни будет маячить перед глазами. Озверевший садист может всего этого не предвидеть, или ему наплевать на последствия, но те, кому власть дана...
– Не дана, – глухо откликнулся генерал. И Донскому даже показалось, что он ослышался. Генерал уже не ходил по комнате, а смотрел не отрываясь в окно. – И ты вот что, братец... мне обо всем этом докладывать необязательно.
Донской умолк и более никогда об этом не докладывал. И с этого дня явственно зазвучали в нем слова, обращенные к генералу: "И ты такой же", что-то не слишком определенное, в чем были и понимание, и сочувствие, и легкая насмешка, и оправдание себя самого. Увы, есть такого рода страх, которому все подвержены без исключения, и даже – вооруженные мужчины.
А страх такого рода, посетивший его самого, вовсе не труса, все не выветривался. В столовой Военного совета он не мог заставить себя сесть рядом со Светлооковым, лишь украдкой, с неприятным чувством, поглядывал издали на его руки, точно бы это они держали тогда оружие, когда говорилось с ясной улыбкой: "Смоленские среди вас есть?.."
Но вот, несколько дней назад, Светлооков неожиданно оказался против него за столом и сказал вполголоса, глядя прямо в глаза:
– Охота мне, майор, с тобой посплетничать.
– Здесь? – почему-то спросил Донской, едва не поперхнувшись.
– Можно и здесь. Было время, мы стихи читали и водку до утра кушали. Но лучше в другом месте.
Странным показалось, что для "сплетен" он назначил свидание в леске, неподалеку от штаба, хотя мог бы, кажется, к себе пригласить, коли так дороги были ему воспоминания. И еще неприятно покоробила эта его уверенность, что Донской придет, куда ему укажут. В довершение всего он еще выговорил Донскому, когда тот с намеренным опозданием явился к поваленной сосне:
– Опаздываешь, адъютант. Это не годится. От бабы, что ли, никак оторваться не мог?
Для таких случаев князь-Андреева наука предусматривала, как отбросить это прилипчивое "ты", переменить навязываемый тон, – для этого следовало состроить на лице выражение, которое Донской мог бы сформулировать наизусть: "Вы хотите оскорбить меня, и я готов согласиться с вами, что это очень легко сделать, коли вы не будете иметь достаточно уважения к самому себе, но согласитесь, что и время и место весьма дурно для этого выбраны".
– Простите, – сказал Донской с таким именно выражением, еще усиленным холодностью тона, – как вас по имени-отчеству? Не имел до сих пор чести...
– Николай Васильич. Как Гоголя, – ответил Светлооков готовно, не оценив этой холодности. – Садись, потолкуем.
Донской, однако, остался на ногах и то прохаживался, то останавливался против Светлоокова, не сняв фуражки, как сделал он, и не расстегнув воротника.
– Ты чего-нибудь понимаешь, Донской, что происходит?
– Что вы имеете в виду? – Донской все же не оставил усилий вернуться к допустимому "вы". – И где именно "происходит", как вы изволили выразиться?
– Ты чо это ершишься? – спросил Светлооков весело. – Вот, будем мерихлюндии разводить. "Не имею чести", "изволите". Кстати, можешь меня на "ты", мы вроде одногодки и в чинах одних. – Он вынул из кармана перочинный ножик и огляделся по сторонам. – Нагни-ка мне веточку.
– Какую веточку?
– Какая тебе понравится.
Донской, подернув плечами, пригнул ему вершинку молодого вяза. Светлооков ловко отхватил ее и стал выделывать прутик, срезая боковые побеги.
– Я понять не могу, какой у него следующий шаг, у Фотия. Ну, повезло ему с плацдармом, это все признают, а дальше что? Есть у него в голове план или же торичеллиева пустота?
– Я попросил бы!.. – сказал Донской, вытягиваясь. – Я попросил бы вас о командующем...
– Брось, – перебил Светлооков. – Тут тебя не слышат. Намерен он этот Мырятин брать или ему сразу Предславль подавай?
– Все возможно. Командующий наш – человек масштабный.
– Чепуха, – отрезал Светлооков. – Кто о Предславле не мечтает, не клянчит у Ватутина*, чтоб позволили взять? И масштабные, и не масштабные все хотят и все могут. А только подавиться можно, хапнешь горяченького – а не проглотишь. Силенок-то у Фотия и на Мырятин не хватает, так ведь получается объективно? Считай, три недели армия топчется возле вшивого городишки.
* Генерал армии Н.Ф.Ватутин – в описываемое время командующий 1-м Украинским фронтом, генерал-лейтенант Н.С.Хрущев – Первый член Военного совета этого фронта. Номера частей, соединений, объединений (38-я армия и т. п.) – конечно же, условность.
– Простите, – Донской опять подернул плечами, – не предполагал, что и вопросы оперативные вас так живо интересуют.
– Меня все интересует. Потому тебя и позвал.
– Но вам, насколько я знаю, по роду деятельности доступны оперативные документы, даже совершенно секретные.
– Это когда они есть, документы. А когда их нету, еще не составлены? Как тогда?
– Что же может знать адъютант? Спросили бы у начальника штаба.
– Спрашивал. Начштаба он игнорирует, Фотий. Или же они в сговоре. А только ни хрена от начштаба путем не добьешься. Может и так быть, что Фотий его заранее не посвящает. А кого он вообще посвящает? Ты ж помнишь, чего он тогда, накануне переправы, с танками учудил. Переполох устроил во фронтовом масштабе: сутки никто не знал – ни в армии, ни в штабе фронта, – куда танковая колонна делась, шестьдесят четыре машины! Один он знал, да распорядиться не мог. Во дает! Собственные танки у себя, можно сказать, украл, только бы другим не достались. – Он поглядел искоса, снизу вверх, на Донского и быстро спросил: – А ты тогда – знал про эти танки, куда он их погнал?
– Ну, предположим...
– Знал все-таки?
– Простите, – сказал Донской, не отвечая на вопрос, – а что, у нас, в Тридцать восьмой армии, секретность подготовки отменена?
– Секреты секретами, а если б что случилось? В одном "виллисе" ездите, всех поубивало – с кого тогда за танки спросить?
– Насколько я в курсе, вопрос был заранее согласован с командованием фронта.
– А насколько я в курсе, Ватутин перед представителем Ставки оплошал. На вопрос, где танки Тридцать восьмой армии, ответить не мог. То же и Хрущев – ни бэ ни мэ.
– Что ж, бывают у командующего и странности.
– Дурь наблюдается, одним словом?
– Ну, если вам угодно применить такой термин...
– Дурь – это хорошо, – перебил Светлооков. Он говорил: "храшо-о". Дурь, она способствует украшению генеральского звания. – Донской подумал, что этот афоризм, пожалуй, следует прихватить в свою коллекцию метких фраз. – Только что у него еще имеется, кроме дури?
– Знаете, не могу поддерживать в таком тоне...
– Брось! – сказал Светлооков, хлестнув себя прутиком по сапогу, отчего Донской слегка вздрогнул и выпрямился. – Еще раз говорю – брось. Ты же не попка, не чурка с глазами. И знаешь прекрасно, что и командармы вашим умом живут – штабистов, оперативников, адъютантов. Да, и адъютантов. Нет-нет, да подскажете ему чего-нибудь путное. Да еще внушите, что он это сам придумал, иначе же он из ваших рук не возьмет.
Майор Донской, по правде, не припомнил бы случая, когда бы он что-то подсказал генералу, но услышать это было лестно. И все же если не здравый смысл и его положение офицера для поручений, то по крайней мере хороший стиль требовал возразить.
– И вы не делаете исключения для генерала Кобрисова?
Светлооков посмотрел на него с простодушным удивлением в голубых глазах.
– А почему это для него исключение? Имеются и погромче командармы. Ты присядь-ка, – он похлопал ладонью по стволу, на котором сидел, и Донской, к удивлению своему, подчинился. – Что у тебя за преклонение такое? Да в твоем возрасте, при твоих данных, другие бригадами командуют. А то и дивизиями.
– Умишком, значит, не вышел.
– Умишка тут много не требуется. А просто мямля ты. И тем, кто тебе мог бы помочь, сам руку не протянешь. Ты хорошо держишься, майор, скромно. Но нужно, чтоб от твоей скромности пар валил. И прямо Фотию в глаза. Тогда он тебя оценит. А может, и нет... Я-то вот – безусловно тебя оценил.
Сердце Донского ощутимо дрогнуло. Было приятно узнать, что за ним наблюдали пристально и так неназойливо, что он этого не замечал, и, однако ж, не замечая, совершенно естественно, произвел выгодное впечатление. Он понемногу оттаивал и проникался расположением к той силе, которую представлял новый Светлооков, к неожиданной ее проницательности, и вместе с тем испытывал некую почтительную робость перед ним самим, – которую, впрочем, все снобы испытывают перед людьми тайной службы.
– Вы сказали – "руку протянуть". Что это значит? Мы как будто и так делаем общее дело...
Светлооков опять хлестнул по сапогу – точно с досады.
– Все ты из себя непонятливого строишь. Ты же умный мужик.
– Предпочел бы все-таки, чтоб было четко сказано...
– Скажу. – Светлооков закрыл глаза, как бы в раздумье, и, широко открыв их, весело огляделся по сторонам. – Природа хороша тут, верно? Нам бы любоваться – может, последняя в жизни. А мы тут черт-те чем занимаемся, интригами... А ты вправду не знаешь, что он там решил насчет Мырятина? Брать его или обойти?
– Не знаю.
– Ни слова при тебе не говорил?
– Не говорил.
– Верю. И вообще знай – мы тебе верим. Ну, если скажет что про Мырятин – я про это должен знать. Сразу. Буквально через час.
Донской выпрямил стан и сделал строгое лицо. Ему показалось, что он уступает слишком рано – и оставленная позиция уже почти невозвратима.
– Вы понимаете, что вы мне предлагаете?
– Я-то понимаю, – сказал Светлооков, – ты пойми. Мы Кобрисова терпим, все же у него заслуги имеются. Может, я тут кой-чего зря про него, надо быть объективным. Он и заместителем командующего фронтом был, и он же армию формировал, это нельзя не учитывать. Но боимся, дров он наломает. Надо за ним послеживать неусыпно. Понимаешь? Предупреждать нежелательные решения. Ватутин не всегда знает, что у Фотия на уме, куда его завтра занесет. Он одно говорит, а делает другое. Он этим славится. Тут одна тонкость имеется... не знаю, известно тебе или нет. Он же из этих... ну, репрессированных.
Донской, со строгим лицом, важно кивнул.
– Знаю, – сказал он. Хотя услышал впервые. Однако он и не врал, в нем явственно прозвучало: "Ах, вот оно что!", словно бы подтвердились его догадки и все наконец стало на свои места. – Но ему же как будто простили?
– А чего там прощать было? Ни за что попал. Да я не в том смысле, что ему не доверяют. Кто б его тогда на армию поставил? Но он-то себя обиженным считает, ему реванш нужен, реванш! Беда с этими репрессированными. Уже сказали ему: "Ошиблись, ступай домой", – нет, он вокруг себя сто раз перевернется, чтоб всем доказать, кто он и что. Почему он на Предславль и нацелился: Мырятин – это шестерка, это его не устроит, а там – туз козырный, как минимум две звезды – и на погон, и на грудь. А вдуматься – это же карьеризм чистый, надо же прежде всего о людях думать, о потерях. Одной дури и желания непомерного мало, еще талант нужен. И учет сил. Силами одной армии Предславль же не взять. Значит, надо координироваться с соседями. А он все хочет единолично. Не получится это – одному банк сорвать!.. Моя бы власть, я б таким командования не доверял. С кем один раз ошиблись – тот для нас уже пропащий. Но – где-то повыше нас думали. И вот приходится нам возиться. Поэтому и прошу тебя – помоги нам. Давай уж вместе как-нибудь...
– Как я понимаю, – сказал Донской, сочтя уместным сделать шажок к оставленной позиции, – одних ваших сил недостаточно?
Светлооков покосился на него с насмешливым одобрением.
– Ну, не управимся без тебя. Это хочешь услышать? Молодец, майор, научился цену себе набивать. Донской обошел эту похвалу, не подобрав ее.
– Могу я знать, кто такие "мы"? Это ваш "Смерш" или что-то другое?
– Одного "Смерша" мало тебе?
– Я только уточняю.
– А стоит ли уточнять? Чем дальше в лес – дорожка назад труднее.
Легко читаемую угрозу Донской пропустил; предприятие уже захватывало его, и голова кружилась не от страха – от возникающих перспектив.
– Бутылка вскрыта, – сказал он игриво, – надо пить вино.
– Это пожалста, – сказал Светлооков добродушно. – Хозяин – барин. "Мы" кто, хотел знать? Штаб фронта, ежели угодно. Некоторые представители Ставки. Такие, брат, инстанции, что вся твоя биография может круто перемениться. – И тут же быстро нахмурился. – Теперь понимаешь, что разговор у нас смертельно секретный? Вот про этот лесок ни одна собака знать не должна. Ни шофер Фотия, ни ординарец чтоб не почуяли. У них, ты это учти, носы по ветру стоят.
Он передвинул на колени планшетку, и у Донского заныло под ложечкой от предчувствия, что ему сейчас будет предложено дать подписку и вряд ли он сумеет выкрутиться элегантно, не осердив Светлоокова отказом.
Донской кашлянул и сказал пересыхающим ртом:
– Понимаю, все сказанное оглашению не подлежит. Меня об этом даже предупреждать не надо.
Светлооков, разворачивая планшетку, усмехнулся едва заметно.
– Знаю, тебя не надо. Все торопишься, майор... Я тебе чистую карту приготовил, держи у себя в сумке. В случае чего – съешь. Здесь будешь отмечать все его задумки. Именно все. Он стрелу нарисует, после зачеркнет ты тоже нарисуй и зачеркни. И таким же цветом. Карандаши есть?
– Попрошу в штабе.
– Вот это не надо. Эх ты, стратег... На, держи. Все понял? Ходить ко мне, звонить – не надо. В столовой не садись рядом. Я сам назначу, где встретиться. Мог бы я тебе дать явочного человека – для экстренных сообщений. Но мы этой детективщины избежим, будешь только со мной дело иметь. Потому что тут все важно, мелочей в нашем деле нет.
Пряча карту – торопливыми и неловкими движениями, – Донской неуклюже пошутил:
– Теперь буду знать, как становятся агентами.
Светлооков, внимательно и хмуро наблюдавший, как он застегивает сумку, сказал сухо:
– Успокойся, ты еще не агент. До этого много воды утечет.
– И только тогда, – спросил Донской в том же своем тоне, – последует награда?
Светлооков резко поднялся и зашвырнул свой прутик в кусты.
– Пошли. Вот что я скажу тебе, Донской. Ничего конкретно я тебе не обещал. Мы этого не делаем. Это не значит, что мы заслуг не отмечаем. Но вот чего мы не любим – это когда с нами торгуются.
Было похоже, как если бы смазали небрежно по лицу – вялой, потной ладонью. Донской даже ощутил очертания этой ладони, загоревшиеся неудержимым румянцем.
Светлооков, шедший впереди, вдруг остановился и, взяв его за портупею, приблизил к нему враз переменившееся лицо с простодушно вылупленными глазами.
– Слушай, Донской. Ты у нас образованный, вон книжки в сумке таскаешь. Может быть, умеешь странные явления объяснять. Вот сны, например. Погоди плечами вертеть, выслушай. Значит, такой сюжет – всю ночку я с бабой барахтаюсь. Не то, что она мне не уступает, а – вроде увертюры, удовольствие оттягивает. Потом же, ты ж знаешь, только лучше от этого. И значит, только-только я позицией овладеваю, еще не овладел, но к первой линии определенно пробился, все заграждения преодолел – и надо же! Оказывается, не баба это, а мужик! Что за плешь?
Молча, отупело Донской смотрел в эти простодушные изумленные глаза, где в самой глубине, в расширившихся зрачках, таилось что-то больное, зверино-тоскливое.
– Не объяснишь мне? – спросил Светлооков печально. – К чему бы это, а?
Донской, выпрямившись, приняв надменный вид, ответил брезгливо:
– Н-не знаю...
– Жалко! – Светлооков еще подержался за его портупею, поцокал языком и вздохнул. – Ну, тогда разойдемся. Счастливо! И кто ж мне это все объяснит?
Говорилось ли это всерьез или в шутку, но ощущение потной ладони на щеке не проходило, только еще усилилось. "Черт бы тебя побрал, с дурацкими откровениями!" – рассердился Донской, но тайный голос ему говорил, что откровения были вовсе не дурацкими, они имели какую-то цель, уже хотя бы ту, чтобы смутить его, дать почувствовать, что он опутан – мерзкой, тягостной, нерасторжимой связью.
Еще об одном вспоминалось теперь с неясной тревогой – о том, как впервые после той встречи в леске он вошел к генералу, в комнату вокзальчика, лучше других сохранившуюся, где на двери уцелела табличка под стеклом: "Комната матери и ребенка", где генерал спал и ел, откуда он командовал армией. Он сидел за столом, над картой, в черной кожанке, накинутой на белую рубашку, и, глядя на него со спины, на его напруженный раздумьем затылок, Донской вдруг отчетливо почувствовал странное свое превосходство над ним – превосходство ли тайного знания? скрытой ли силы, осознавшей себя? – и, кажется, впервые догадался, отчего так много значит для генерала какой-то вчерашний старлей. Да ведь он имел доступ, он знакомился с делом, он проник к подноготную, – может быть, прочел, какие применялись на допросах меры воздействия к подследственному и как тот себя вел, – вот в чем была его власть! Эту власть обретает даже читающий чужие письма к любовнице – как бы это ни осуждали моралисты. И то, что считалось зазорным когда-то, за что не подавали руки, отказывали от дома, били по морде подсвечниками, сделалось теперь как бы графским титулом, княжеским достоянием. Ставило майора вровень с генералом, а чем-то и повыше...
Генерала тяготил его взгляд, это стало видно по тому, как он плечами привздернул кожанку, чтобы прикрыть затылок, и как резко прочертил изогнутую стрелу – так резко, что сломал карандашный грифель.
– Ах, ты... – Он длинно выругался и, полуоборотясь к Донскому, показал ему сломанный кончик: – Ножичка нет – очинить?
Не думая, Донской вытащил из бокового кармашка сумки отточенный красно-синий карандаш – и помертвел, встретив удивленный, поверх очков, взгляд генерала.