Текст книги "Генерал и его армия"
Автор книги: Георгий Владимов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
– Ладно. А как насчет танков?
Вот для этого-то вопроса – о танках, о шестидесяти четырех возлюбленных его "коробочках", "примусах", "керосинках", "тарахтелках", – и готовился весь разговор, и ответ на него был приготовлен – с долгим тягостным вдохом:
– Эхе-хе, танки... Я так думаю, они вам на Сибеже больше понадобятся.
– Что-то слишком ты добрый. Неужели от души оторвешь для Терещенки?
– Да ведь все равно отберете, – сказал Кобрисов безнадежно.
– Пока не отбираем...
– Отберете, наперед знаю. Я ведь для некоторых – копилка резервов. Как что, так: "Дай, Кобрисов, твоих таночков на недельку. Что там у тебя еще хорошенького есть?.."
– Возможно, что так оно и будет, – перебил Ватутин. – Но пока, я считаю, танков у Терещенко достаточно.
– Живут же люди! Танков у них достаточно! Николай Федорович, чего и когда на войне хватает? Только того, что применить нельзя.
На этот выпад – против Терещенко и всех, кто его поддерживал, – Ватутин отвечать не стал. Вместе с тем Кобрисов так настойчиво и с такой безнадежной печалью прямо-таки навязывал свои танки, которые на Сибеже применить нельзя, что уже невозможно было не отказаться от них наотрез:
– Я сказал: пока что они твои.
– Посоветуете их тоже переправить? – спросил Кобрисов с невинной ноткой готовности.
– Фотий Иваныч, ты мне только что про этот Мырятин сказал, и уже тебе советы подавай. Завтра обратись. Я подумаю. Может, еще какие соображения появятся. Желаю тебе успеха.
Легким раздражением в голосе он давал понять, что испрашивать советов это уже лишнее. Не надо переигрывать. И не надо забывать: от подчиненного всегда предпочитают услышать готовое решение. Стало быть, главное указание, которого и добивался Кобрисов, он получил: не надоедать начальству. А что станет говорить начальство на следующий день, когда все произойдет по его раскладке, это он мог легко себе представить. И, зная хоть в малой степени участников разговора, был он не так уж далек от истины...
...В глубоком, под семью накатами бревен, штабном блиндаже на Сибежском плацдарме прогудел зуммер, и оперативный дежурный по штабу фронта доложил, что подвижные соединения 38-й армии генерал-лейтенанта Кобрисова производят скрытую рокировку в направлении – Мырятин. Сам командующий также отбыл к месту будущей дислокации. Три славнейших полководца – маршал Жуков, генерал армии Ватутин, генерал-полковник Терещенко – при этом известии подняли головы от карты.
– Чего это он? – спросил Терещенко. – Неужто плацдарм задумал взять?
– Просил разрешения, – сказал Ватутин. – Обосновал убедительно, я отказать не счел нужным.
– Но это же несерьезно, Николай Федорович! Да его же там за тридцать верст видно, как на ладони. Его же оттуда веником сметут. Обычная Фотиева дурь!
Однако Жуков, поглаживавший в раздумье свой массивный подбородок, вдруг быстро притянул карту за угол к себе и впился в нее цепким всеобнимающим взглядом.
– Не скажи, Денис Трофимыч, – возразил он, усмехаясь.– На войне многие большие дела начинаются несерьезно.
– А танки? – спохватился Терещенко. – Тоже он их на плацдарм перетащит? Зачем они ему – на голых-то кручах? Они нам тут нужнее.
И Ватутин не мог не вспомнить с досадой, как ему Кобрисов сам же предлагал свои танки для Сибежа, буквально их навязывал, а он – отказался. Но признать себя так легко обведенным вокруг пальца – при том, что он же сказал: "еще подумаю"! – Ватутин тоже не мог. И он приказал оперативному дежурному выяснить немедленно, где в настоящий момент находится танковый полк 38-й армии. Не более чем через десять минут оперативный дежурный позвонил снова и сообщил, что танковая походная колонна находится где-то в пути, движется предположительно в направлении – Мырятин.
– Что значит "где-то"? Что значит "предположительно"? – вскричал Терещенко обиженным петушиным тенорком, еле не выхватывая у Ватутина трубку. – Пусть запросит командира полка, где он находится!
Оказалось, командира уже пытались запросить, но, видимо, ему запрещено откликаться на запросы некодированные. Как, впрочем, и всегда это полагается на походе.
– Но сам-то генерал Кобрисов, – спросил Ватутин, – может связаться с полком? Какой-то же шифр у них установлен?
Оперативный дежурный позвонил еще через десять минут и сообщил сведения еще более удивительные. Генерал Кобрисов связаться со своими танками не может и даже не знает, каким путем они идут к Мырятину. Выбор пути предоставлен на усмотрение командира полка. Танковые рации опечатаны и не работают даже на прием – во избежание провокационных приказов со стороны противника.
– Ну, Фотий!.. – вскричал Терещенко с некоторым даже восхищением. – Ну, артист! Сам у себя танки украл – только б соседям не отдать. Видали жмота, бандюгу?
Ватутин только вздохнул безнадежно. А Жуков, все так же усмехаясь, подмигнул Терещенко.
– А что делать, если соседи – такие же?
И все же, если исключить вопрос о танках, сообщение оперативного дежурного по штабу фронта не произвело на всех троих полководцев слишком сильного впечатления. Это был второй захват земли на Правобережье, который, конечно, должен был отвлечь на себя какие-то силы фон Штайнера, однако не столь значительные, чтоб сибежская излучина утратила свое значение главного исходного пункта для броска на Предславль.
В планы генерала Кобрисова это именно и входило.
2
Навстречу шли "студебеккеры", крытые брезентом, и на буксире тащили пушки с зачехленными дулами. На крутом закруглении шоссе водители весело орали "виллису": "От ствола!" – и поспешно козыряли, разглядев генеральский погон. Под брезентом сидели солдаты в касках, держа оружие между колен. Они смотрели назад – и видели край неподвижного серого неба и землю, стремительно убегавшую от них.
Это были еще не обстрелянные солдаты и новенькие машины и 122-миллиметровые пушки, и генерал не мог не думать, что станется с ними там, на Мырятинском плацдарме. В его представлении все, что ни двигалось навстречу, направлялось, конечно же, на его плацдарм. Уже две понтонные переправы были наведены через Днепр, севернее и южнее Мырятина, и к двум этим ниточкам стекалась река людей и техники. Подняться б ему на самолете, он бы увидел эту реку – шириною километров в тридцать: по дорогам и без дорог, полями и лесными просеками двигались колонны танков, самоходок, грузовики с пехотой, тянулись конные обозы с дымящими кухнями, санитарные автобусы и легковушки с той публикой, которая так охотно заполняет зону второго эшелона, когда передний край отодвинулся достаточно и не грозит подвинуться вспять.
Глупее и обиднее было не придумать: генерал Кобрисов оставил свою армию, он с каждой минутой все больше от нее отдалялся, с каждым оборотом колеса, и ни один человек в этой лавине войск, стронувшейся с мест и потекшей к Мырятину именно по его замыслу и воле, не мог бы о том догадаться, а мог лишь подивиться, отчего одинокий "виллис" так упрямо пробивается на восток, когда все движется, валит, течет – на запад. Он с этим еще не смирился и мысленно, не имея сил на что-то другое переключиться, продолжал командовать своей армией и втекающими в нее пополнениями, распределял войска, указывал им колонные пути движения, перемещал с пассивных участков на участки угрожаемые, намечал для артиллерии секторы обстрела и режимы огня – словом, проделывал ту работу, которую армия, с ее большими и малыми начальниками, могла бы, казалось, совершать и без него, а на самом деле, он твердо верил, никогда не совершает, как бы ни была сильна и опытна, но всегда питается от аккумулятора, который зовется командующим, движется его энергией, его нервами и бессонницей, его способностью вникнуть во всякую мелочь.
После звонка Ватутину и его разрешения занять плацдарм началось сколачивание переправочного парка, и прихлынули сведения, что вот у станции Торопиловка имеются у местных жителей полсотни деревянных лодок и штук тридцать резиновых "надувнушек", и еще партизаны обещали пригнать двести рыбачьих баркасов, а некий старик-рыболов принес удивительную весть, что на дне, близ берега, покоятся несколько танковых паромов, затопленных еще в сентябре сорок первого, которые можно поднять, залатать, оживить движки. И вот саперы, заголясь до кальсон, ныряют и привязывают к ним тросы, а потом их выволакивают машинами – полуторками и трехтонками, от которых шума поменьше, чем от гусеничных тягачей, – вот и об этом надо же напомнить, распорядиться, и чтоб сварщики латали их днем, упаси Бог ночью, когда за три версты видно прерывистое зарево дуги. Это потом прибудут понтонные полки и понтонеры наведут свою переправу – не прежде, чем хотя бы трем батальонам удастся закрепиться, переправившись на лодках, на плотах, на бревнах, на бочках, обвязанных веревками, на пляжных лежаках и садовых скамейках.
А еще до тех батальонов малой группке – двадцати одному человеку в четырех лодках – предстояло скрытно, во тьме, высадиться на узкой полоске берега под кручей и, разведав, где находятся (и находятся ли?) немецкие позиции, подать сигнал. В эту группку – "штурмовую", или "группу захвата", подбирались люди, умеющие грести без плеска, способные не закричать от боли ранения, а коли тонуть придется – не звать на помощь; ее, если можно было, оказывали только безгласному, закричавший мог схлопотать удар веслом по голове. Этих "штурмовиков", или "захватчиков", напутствовал по традиции сам командующий, и составился уже обряд такого напутствия: их выстраивали перед шлагбаумом штабной деревни, он к ним выходил с начальником политотдела, с ними вместе выслушивал его призывы любить родину беззаветно, не щадя своей крови и самой жизни, затем обходил строй, самолично проверяя снаряжение, каждому пожимая руку, и предлагал напоследок: если кто в себе не уверен, пусть сделает два шага вперед. Это говорилось для украшения обряда; никто, разумеется, из строя не выходил: одни – потому что вошли уже во вкус и жаждали новых наград или 10-дневного отпуска, другие – были штрафники "до первой крови", а в таких случаях кровь им засчитывалась и когда не бывала пролита, третьи – этих "шагов позора" страшились больше самого задания.
В этот раз генерал Кобрисов от традиции уклонился – процедура вдруг показалась ему фальшивой и ненужной, только напрасно взвинчивающей людям и без того напряженные нервы, и он это испытывал на себе, чувствуя невнятный страх перед чем-то, связанным с этим Мырятином, – вмеcтo построений и напутствий он позволил людям поспать лишний час после ужина или написать прощальные письма, в которых они всегда писали о себе в прошедшем времени: "Дорогие мои, помните, я был веселый, любил друзей и жизнь..." Поговорить он пожелал лишь с командиром группы, лейтенантом Нефедовым, и пригласил его к себе. Шестериков подал ужин на двоих, выставил фляжку водки и удалился в другую комнату, к телефонам. Еще четыре фляжки были положены Нефедову в мешок для всей группы.
– Нефедов, – сказал генерал, когда выпили по первой с топке, – ты сейчас главный человек в армии. Не я, а ты. Вся армия на тебя смотрит.
Нефедов, опустив глаза, сказал смущенно:
– Постараюсь оправдать...
– Повтори мне, пожалуйста, что ты должен сделать. Только ты – ешь. Ешь и рассказывай.
Он внимательно смотрел, как 19-летний мужчина, с худым, большеротым лицом, с пробором в светлых волосах, непослушными от смущения руками режет мясо на фаянсовой тарелке, скрежеща по ней ножом.
Нефедов, как об уже состоявшемся, рассказал, что он бесшумно преодолеет водную преграду (он так и назвал Днепр "водной преградой"), – затем, высадясь на плесе, пошлет троих в разные стороны на кручу – разведать, на каком расстоянии от уреза воды (он так и сказал: "от уреза воды") находятся немецкие окопы или иной опорный пункт; по возвращении всех троих подаст сигнал фонарем: если все спокойно – длинными проблесками три раза, при опасности – серией коротких. Рацию – применит в случае окружения. Тогда, по-видимому, скорректирует огонь на себя.
– С лодками как поступишь? – спросил генерал. – Притопишь? Или песком засыплешь?
Нефедов быстро, по-птичьи, повернул к нему голову и ответил, глядя в глаза:
– Отошлю назад. Хотя мне каждый человек там нужен.
Это означало – он себе отрежет пути бегства. И предчувствие, что с этим юношей что-то плохое должно произойти, – предчувствие, впрочем, обычное для таких случаев, – пронзило генерала щемящей жалостью. Он подумал, что стареет и что нельзя ему поддаваться чувству, неуместному и не ко времени.
– Минус четверо, – сказал генерал. – Останется вас семнадцать.
– Девятнадцать, товарищ командующий. Лодки свяжем все вместе, хватит и двоих гребцов.
– А выгребут поперек течения?
– Назад – выгребут. Я бы и одного послал, но вдруг с ним что случится и пропали лодки.
– Что ты о лодках беспокоишься! Мы без них обойдемся.
Нефедов опять поглядел ему в глаза.
– Не в этом дело, товарищ командующий. Нам эти лодки там – не нужны.
Да, он так и хотел – отрезать себе пути бегства.
– Заместителя себе назначил? – спросил генерал, наливая по второй.
– Так точно... Конечно, товарищ командующий. Старший сержант Князев меня заменит. Я его проинструктировал.
– Ну... Дай Бог, чтоб не пришлось ему... тебя заменить. Давай за это.
Нефедов молча с ним чокнулся и подождал, покуда генерал пригубит первым.
– Лейтенант Нефедов, – сказал генерал, чувствуя прихлынувшую расслабленность, доброту, – возьми мне этот плацдарм. Очень тебя прошу. Ты, брат, не знаешь, что это для меня значит. И не надо тебе это знать. Думай обо всей армии. Как зацепишься, проси любой поддержки – артиллерией, авиацией. Найдешь нужным – батальон тебе в подмогу пошлю. Считай, что ты уже представлен на Героя Советского Союза. И еще четверо, кого ты сам назовешь. Остальные – все – к "Красному Знамени". Только постарайся, милый. В случае чего – ты знаешь, как меня вызвать по рации. Обращайся только к Кирееву. Это я буду Киреев. Так и требуй: "Киреева мне!"
Было что-то и впрямь неуместное, фальшивое в том, чего и как он просил у юноши, которому предстояло проплыть тысячу двести метров холодной быстрой реки, рискуя вызвать при всплеске сумасшедший сноп немецких осветительных ракет, и потом, на полоске берега, умирать от страха перед засадой, перед автоматной очередью, от которой не спрячешься под кручей, – тогда как он сам останется в чистой, покойной избе, где свет и тепло, и на столе ужин с водкой, и куда вскоре придет к нему та, которую он так напряженно ждет и о ком Нефедов наверняка знает, наслышан. Словно бы тоже чувствуя фальшь и его неловкость от сказанного, Нефедов ответил смущенно, не поднимая взгляда:
– Товарищ командующий, я все сделаю для Киреева...
Казалось, ему теперь хотелось бы уйти, побыть одному, только он не решается отпроситься. И генерал раздумывал, сказать ли ему про то, что оправдывало бы его самого, посылающего людей на гибель. Сказать или не сказать, что он сам переправится если не с первой ротой, так с первым батальоном? Он не помнил, когда пришло решение, – может быть, когда разглядывал в окуляры стереотрубы черного ангела с крестом и вдруг почувствовал, что перед ним, возможно, осуществление самой большой из его надежд? Или когда лапка циркуля ткнулась в сердцевину кружка и он сам ощутил еле слышный укол в сердце, как будто кто-то свыше дал ему знать, что с этим Мырятином свяжется для него, может быть, самое страшное? И может быть, наперекор этому страху он и решил включить в план операции свою гибель – как возможный или даже неизбежный ее эпизод. Скорее всего, им двигало суеверие, которое, он знал, противоположно вере, но голос, явственно прозвучавший в нем, обращался к Тому, о Ком до этого он не так часто задумывался всерьез: "Возьми тогда и меня, если не дашь мне удачи. Я сделаю так, я под такой огонь себя подставлю, что Ты не сможешь меня не взять. Дай мне только доплыть. А живым меня с этого плацдарма не сбросит никакая сила!"
Вот что пришлось бы тогда рассказать юноше, который, наверное, счел бы это бреднями опьяненного мозга. Поэтому генерал сказал лишь:
– Чего мы еще с тобой не учли, Нефедов?
И тот откликнулся словно бы с облегчением:
– Товарищ командующий, в двух лодках мы кабель должны тащить для артиллерии. Но что это за кабель, вы бы видели! На нем живого места нет, сплошные обрывы. Кое-как они срощены, но не опаяны, изоляция прогнила. Ребята его обматывали газетами, промасленными тряпками, потом изоленты намотали, но мы ж его не посуху разматывать будем, а по дну. Суток трое он прослужит, а потом замкнет.
Генерал почувствовал, как его лицо и шея наливаются кровью стыда и гнева – на лоботряса, ледащую сволочь, которая так распорядилась, чтоб эти парни, которых завтра, может быть, на свете не станет, еще бы и мучились сегодня, латая и укладывая заведомо негодный кабель.
– Шестериков! – позвал он, не поворачиваясь и закрыв глаза, чтоб успокоиться. Шестериков явился молча и быстро, точно сидел у двери и подслушивал в замочную скважину. – Свяжешься с начснабом по связи, скажешь от моего имени: если через час не отгрузит им полтора километра кабеля целехонького, трофейного, в гуттаперчевой оболочке, есть у него... Какой тебе нужен, Нефедов? Четырехжильный или шести-?
– Лучше бы шести-. Будет потяжелее, но хоть не зря трудиться, второй, может, и не придется укладывать.
– Вот так, шестижильного, – сказал генерал. – Если не притащит в зубах и сам в лодки не уложит, со своими снабженцами толстожопыми, я из них жилы вытяну. А его – расстреляю завтра. Своей железной рукой. Перед строем. Понятно?
Шестериков, что-то не помнивший, чтобы генерал кого-то расстреливал своей рукой перед строем, тем не менее важно кивнул и удалился. Стало слышно, как он неистово крутит рукоятку зуммера.
– Что еще? – спросил генерал Нефедова.
– Все, как будто...
– Совсем никакого желания?
Нефедов повел худым плечом и, вертя в пальцах пустую стопку, сказал смущенно:
– Ну, если вы спрашиваете, товарищ командующий... Я бы не хотел, чтобы из-за меня кого-то расстреляли. Я же понимаю, кабель у него на вес золота, и все требуют: "Дай километр! Дай полтора!" Хотел сэкономить человек. А этот, может, и не замкнет сразу, две недели послужит, а там переправа будет, по ней проложат...
– Ладно, – перебил генерал, насупясь. И было не понять, возражает он или обещает никого не наказывать.
Явился Шестериков, и генерал, поворотясь, уставился на него вопросительно.
– Погрузили кабель, – сказал Шестериков. – Давно, оказывается, погрузили.
– Когда "давно"?
– Два часа, говорят, как отправили. Ну, может, машина застряла...
– И что же он, не знает, что делать? – спросил генерал, опять впадая в сильнейшее раздражение. – Пусть на другой машине протрясется и эту вытаскивает, если вправду она застряла. Или перегружает.
– Так и обещал, – сказал Шестериков, отчего-то вздыхая. – Через два часа будет сделано.
Оба понимали, что кабелем этим только и занялись после особого приказания, и эти два часа начальник снабжения связи взял себе авансом. Черт, подумал генерал, все какое-нибудь вранье. Не получается без вранья воевать.
– Ты сам-то откуда, Нефедов? – спросил он, берясь опять за фляжку.
– Ленинградец.
– В институте там учился?
– В университете. На филологическом. Со второго курса ушел.
Он не добавил – "добровольцем", и это генералу понранилось.
– Фиологический – знаю, – объявил генерал. – Это где стихи учат писать. Счастливый ты человек, лейтенант!
– Почему счастливый?
– Ну... Есть у тебя профессия послевоенная. А у меня – нету.
– Но вы же... генерал.
– И что из этого? Генерал воевать должен. А что я после войны делать буду – не представляю... Я – человек поля. Поля боя. Научил бы ты меня стишки кропать. Тоже, небось, писал?
– Немножко...
– "Жди меня, и я вернусь, – продекламировал генерал. – Только очень жди..." Как там дальше? "Жди меня, и я вернусь – всем чертям назло!"
– "Смертям", – поправил Нефедов.
– Любишь эти стихи?
– Нравятся, – сказал Нефедов, слегка заалев.
– И мне тоже. Хотя "смертям" – это хуже. С чертями-то шутить можно, а вот со смертями – лучше не надо. Он потому такой уверенный, Симонов этот, что не побывал у нас на плацдарме. Которого еще нет, но будет. Вот ты можешь так уверенно сказать: вернусь непременно, ждите?
Помня о своем решении, генерал чувствовал себя вправе так спрашивать и спрашивал он себя самого. Нефедов, не отвечая ему, заметил:
– Нет, он много по фронтам ездит, в отличие от других.
– По фронтам ездить – еще не воевать... А в отличие – от кого?
– Ну, вот... Луговского хотя бы...
– Володьку – знаю, – объявил генерал, мотнув головою. – Он у меня в гарнизоне выступал в тридцать девятом. И потом мы с ним пили. Вдвоем, представь себе. Ну, еще адъютант мой был, но быстро под стол уполз. А Володька – молодец. Всю ночь мне стихи читал. Одному.
И прочел, дирижируя фляжкой в одной руке и стопкой – в другой:
Так начинается Песня о ветре,
О ветре, обутом в солдатские гетры,
О гетрах, бредущих дорогой войны,
О войнах, которым стихи не нужны...
Звенит эта Песня, ногам помогая
Идти по степи по следам Улагая...
Он умолк, опустив голову, и было похоже, что сейчас заплачет.
– А дальше забыл... Пили же всю ночь. Как собаки.
– Что же с ним случилось? – спросил Нефедов. – Я слышал, его к нам не вытянуть, чтоб стихи почитал. На сто километров к фронту не приближается...
– На пятьсот – не хочешь? В Ташкенте окопался. Или – в Алма-Ате. Генерал и сам точно бы впервые задумался, что случилось с поэтом, таким мужественно-красивым и так звонко воспевшим мужество, доблесть, воинскую честь. Такой неодолимый ужас вселили в него первые московские бомбежки? Или война оказалась совсем не такой, как он ее представлял себе, вдохновляясь собственными стихами? Все же юноша задал вопрос и ждал на него ответа, и генерал ответил: – Знаешь, Нефедов, нам его не надо судить. Вот я – куда только не совался. А что хорошего? Перед дождем все болячки ноют. И главное, все – по глупости. А если разобраться, так тоже со страху. Сам себе боялся признаться, что страшно мне. Мы же с тобой оба этого боимся, верно? А он не побоялся. Так и заявил: "Страшно мне. Я наперед знаю: меня там обязательно убьют..." Ну, и Бог с ним, незачем ему сюда ехать, пусть лучше сидит и пишет. – И, спохватившись, вспомнив, что произносит за другого то, чего тот, возможно, и не говорил, он разлил по стопкам и переменил тему: Кто же у тебя там остался, в Ленинграде?
– Никого. Мать успела с заводом эвакуироваться – еще до блокады, а отец тоже воюет. На Втором Белорусском.
– А девушка?
Нефедов стал медленно и красиво розоветь.
– Что девушка, товарищ командующий?
– Она успела?
– Да, только в другой город. За Волгой.
– Адрес ее – тоже оставил?
По заведенному порядку люди из группы захвата не брали с собою никаких документов, ни даже "смертных медальонов", все сдавалось отряжавшему их офицеру.
Нефедов молча кивнул, еще гуще краснея.
– Как зовут ее? – спросил генерал легко, не слишком интересуясь ответом.
Нефедов, опустив глаза, сказал с усилием:
– Разрешите, товарищ командующий, на этот вопрос не отвечать.
– Пожалуйста, – сказал генерал удивленно. – Хороший ты парень, Нефедов.
Ему почудилась там какая-то сложная драма, с размолвками, примирениями и кратким прощанием, которое, наверно, не обещало обязательной встречи, если останутся живы. У таких, как этот Нефедов, чистых, слишком густо краснеющих, слишком много души уделяющих своим девушкам, которые наверняка того не стоят, всегда с ними нелады. И никакая война, наверно, таких не переделает.
– Если с тобой там что случится, не дай Бог, – спросил генерал, награды кому переслать – ей или матери?
Нефедов опять быстро, по-птичьи, повернул голову и посмотрел в глаза.
– Я все написал, товарищ командующий. Награды – матери. А ей – пусть просто напишут.
– Ей напишут, – пообещал генерал, испытывая глухое мстительное чувство к той, неназванной. – Я сам напишу.
Нефедов от этого еще сильнее смутился и ответил, кашлянув:
– Спасибо...
– На здоровье, – генерал поднял стопку. – И чего это мы с тобой раскаркались? Верней – я. Ничего не должно случиться. Давай – на посошок, тебе тоже отдохнуть не мешает. Ты из счастливых, Нефедов, так что все обойдется. Еще золотую звезду нацепишь, девушка за тобой убегается.
Нефедов, со стопкой в руке, почтительно кивнул.
В посошке принял участие и Шестериков, но отчего-то избегая глядеть на юношу. И каким-то сверхчутьем, пробившимся даже в захмелевшем мозгу, генерал понял, отчего он не смотрит. Он тоже знал, что таким, как этот Нефедов, честнягам и романтикам, войны не пережить, и вот пришло время этому подтвердиться. "Может, отставить его? Другого кого назначить, постарше?" подумалось на миг, но он воспротивился этой мысли. Войну и вытягивали эти девятнадцатилетние, эта прекрасная молодость, так внезапно для него вставшая на ноги и так охотно подставившая хрупкие свои плечи, и никем, никем этих мальчишек было не заменить. Лучше всего это солдаты понимали: сорокалетние отцы семейств, относясь к ним по-отечески добродушно, даже порой и насмешливо, слушались, однако, беспрекословно. Когда-нибудь скажут, напишут: эту войну не генералы выиграли, а мальчишка-лейтенант, Ванька-взводный. Вся иерархия страха, составлявшая суть управления войсками, опиралась в конце концов на него, единственного командира, который мог бояться противника больше, нежели начальства. Верховный давил на командующего фронтом, тот – на командарма, командарм – на комдива, далее устрашали нижестоящего командиры полка, батальона, роты, а на нижней ступеньке этой лестницы стоял тот, кому устрашать уже было некого, кроме своих пятнадцати-двадцати солдат, и кто ничем не мог заслужить привилегии – не идти в бой вместе с ними. "Так что же, – спросил себя генерал, – одного Ваньку-взводного отставить и такого же послать? Нет, войну не обманешь, что одному суждено, то и другому..."
Он быстро взглянул на часы, и, как ни старался, неуловимое это движение не укрылось от юноши. Тот быстро встал и, надев пилотку, откозырял. Генерал, грузно поднявшись, притянул его к себе, обнял худое тело и похлопал по спине. И ему, – да, верно, и юноше, – это показалось ненужным, лишним.
Потом, еле дождавшись, когда затихнут шаги Нефедова и закроется наружная дверь, он себе налил еще две стопки и выпил их быстро, одну за другой, тупо уставясь в угол и чувствуя, как нарастает в нем напряжение ожидания.
Она не запоздала ни на минуту. Эта ее всегдашняя точность и нравилась ему, и претила: он не мог понять, дорожит ли она каждым мигом свидания или только спешит на вызов начальства. Но торопливый перестук ее каблучков по глиняному полу, когда она пересекала комнату с телефонами, отзывался в нем радостным гулом и, казалось, совпадал с ударами сердца. В такие мгновения он думал о том, что еще не стар и до старости далеко.
Шестериков, пропустив ее, затворил за нею дверь. Как-то негласно было заведено, что когда она приходила, скосясь набок от тяжелой брезентовой сумки с красным крестом, телефонисты сразу же удалялись и возле аппаратов оставался один Шестериков. Считалось, что командующего во время осмотра никакие звонки не должны были потревожить, разве что от Верховного. Ничто ни для кого давно не было тайной, но генералу Кобрисову хотелось думать, что некая тайна все-таки сохраняется, и люди из его окружения настолько преданы ему, что берегут эту тайну, а не только соблюдают все внешние признаки ее сохранения.
Свалив сумку на табурет, она взяла его за руку у запястья и задержала на полминуты, вглядываясь в свои наручные командирские часы с черным циферблатом, светящимися стрелками, красным секундником, – его подарок ей из американской посылки для старших офицеров.
– Что вы чувствуете? – спрашивала она озабоченно.
– Тебя чувствую, дочка.
– Я же серьезно.
– И я не шутя.
– Ну, давайте хоть помолчим, а то я собьюсь. Ну, вот... сбилась!
Глядя снизу на ее лицо, сосредоточенное, с закушенной нижней губой, он думал о том, что такие лица, пожалуй, не могут быть у девиц, переживающих свое девичество между войнами; лишь время войны накладывает эту печать мужественности и простоты, придает взгляду бесхитростный и гордый вызов. Но что станется с ее лицом лет через десять-двенадцать, – если, конечно, она до того лица доживет! – как будет оно проигрывать в сравнении с лицами невоенной поры, ухоженными, натренированными утаивать любые чувства! Ему вспоминались лица бывших девушек Гражданской войны, без конца выступавших с воспоминаниями, лица огрубелые и жалкие – оттого, что жизнь заполнялась лишь памятью о прошлом. Бывшее тогда кровавым, грязным и страшным, оно, отойдя, сделалось прекрасным, лучшим в судьбе. А настоящего, о котором тогда так мечталось, не досталось им, чтобы создать новое лицо, с чертами по-иному прекрасными.
Сейчас ее лицо, не столь и красивое, было прекрасно своим выражением непритворной заботы – о нем, о нем! Совсем иное, чем у жены, оно и волновало его особенно этой непохожестью; эта темно-русая, темноглазая девушка, юница, с большим и по-детски припухлым ртом, была из другой жизни, и погружение в эту жизнь, в пугающую сладость измены, ему кружило голову. Не сдержавшись, он ее привлек, посадил на колени себе, обхватив тонкую талию, перетянутую широким жестким ремнем, с подвешенным к нему пистолетом, – этот маленький испанский браунинг "Лама" тоже он ей подарил. Всегда он ей дарил что-нибудь из военного снаряжения. С большей охотой он бы ей подарил парфюмерный набор ("Красная Москва", других он не знал) или кружевную сорочку, но было невозможно кого-либо попросить, чтоб привезли из Москвы, а заказать снабженцам что-нибудь сверх того скудного, жалкого "ассортимента", что имелся на армейском складе для военнослужащих женщин, было ему еще недоступнее, чем ей; он не мог и поручить это Шестерикову; стало бы слишком ясно, для кого старается ординарец, который сам вполне устраивался без этого, и тогда уже, как считал Кобрисов, даже видимость тайны перестала бы сохраняться во всей армии.
– Что вы делаете? – мягко укорила она. – Я же должна вас прослушать, мне ваш пульс не нравится совершенно, опять перебои. И что с вами делать, просто ума не приложу. Просили, чтоб я вам что-нибудь принесла, чтоб не спать, или укол сделала, но вы же выпили...
– Так вот же и принесла. Нешто с тобой заснешь?
– Ну, вот... Что с вами поделаешь?
Сидя у него на коленях, она расстегивала китель на его груди, прикладывалась ухом к сердцу; в ее движениях, во всем милом, девически незавершенном лице не видно было никакого лукавства, игры – это и трогало его, и обижало.
– Да ты любишь ли меня?