412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Саталкин » Скачки в праздничный день » Текст книги (страница 4)
Скачки в праздничный день
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 16:30

Текст книги "Скачки в праздничный день"


Автор книги: Георгий Саталкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц)

XI

Во всеобщем раздражении, скоротечных перепалках прошла генеральная уборка конюшен, ветлечебницы, конторы и прилегающей к ним территории.

Приказано было вымыть стены денников мылом, из кладовок, тамбуров убрать все, что портит вид и производит впечатление беспорядка, подмести коридоры и посыпать их желтым песочком… Гору всяких мелочей планировалось свернуть, но свернуть ее оказалось невозможно: то тут, то там что-нибудь вылезало, бросалась в глаза какая-нибудь гадость в виде паутины, старой измызганной метлы без черенка, тряпки, такой грязной, что к ней и приблизиться тошно было, или телеги с навозом, проехавшей там, где минуту назад все было образцово подметено.

Ранним утром в день скачек осталось в последний раз произвести проверку. В белоснежном кителе, который тонко отливал то влажной голубизной неба, то алой акварелью зари, Павел Степанович, заложив одну руку за спину, а пальцами другой постукивая по золотой пуговице на груди, шел неторопливой поступью по коридорам конюшен.

Для души была минута чудная! С усмешкой, не без некоторого даже юмора, подумалось ему, что в минутах таких сосредотачивался, может быть, смысл его жизни. Настоящую полноту жизни, терпкую сладость ее соков, ее подземную силу ощущал он тогда, когда что-нибудь инспектировал, проверял, подводил итог чужим трудам.

Теперь он инспектировал как бы самого себя, и в этом была столь тонкая и приятная новизна, что он не мог сдержать улыбку.

Пока все шло хорошо, везде царил порядок, чудная минута все длилась, и Павел Степанович наслаждался жизнью, забыв все свои прошлые невзгоды, обиды и те многочисленные несоответствия между его представлениями о жизни и самой нечесаной, беспорядочной, неподчиняющейся ему действительностью. Не думал он и о будущем, даже самом ближайшем – о скачках, приезде Василия Василича. Он проверял себя с прежней службистской ревностью и был полновластным хозяином конного завода, не зная, что скоро две эти ипостаси разъединят, разорвут его душу надвое и нужно будет мучительно выбирать какую-то одну половину…

Войдя в тамбур тренотделения, Павел Степанович увидел на довольно-таки приметном месте ворох лежалого, неизвестно откуда взявшегося сена. Ворох этот топорщился и щетинился совершенно неприличными ошметками. Видеть его Павел Степанович видел, но ничего не понимал. В голове метелью завертелись, завихрились вопросы – кто, зачем, когда? Ведь вчера перед вечером он здесь проходил и никакой кучи не было!

Долго и сильно втягивал Павел Степанович в грудь воздух, раздувая ноздри до раковин. Оторвав взгляд от вороха, он увидел в коридоре фигуру конюха и раскатом командирским, грозным позвал:

– Дневальный!

Дневальный прибежал.

– Где Кулиш?

– Да хто его знае, – сказал дневальный. – Может, завтракать пошли, может – в конторе, а может, в кустах сидят, бо у них с перепою всегда понос.

– Так он что – и пьян?!

– А хто ж его знае, – с улыбкой пожал плечами дневальный.

Минут, наверное, пять или шесть Павел Степанович распекал конюха. Тот, держа руки по швам, бормотал что-то и краснел, но смотрел на Козелкова ясными и веселыми глазами.

Покончив с дневальным, Павел Степанович увидел Кулиша, который быстро шел по-над стенкою денников к месту происшествия и, подойдя, остановился чуть в сторонке, подрыгивая толстой ногой и хищно как-то щурясь в пустое пространство.

– Что это значит? – с прежним напором начал было директор, но кашлянул раз, другой и вдруг раскашлялся. – Непорядок, Григорий Михайлович, – добавил он осевшим голосом, часто-часто моргая заслезившимися от кашля глазами.

– Где? Это? – пнул ногой сено Григорий Михайлович. – Да какой же это беспорядок, Павел Степанович? Зараз – айн, цвайн, драйн – и мигом все уберут… От народ, понимаешь, – ухмыльнулся он, – говорил паразитам: глядите тут у меня! Павел Степанович наш бардака не любят!..

Не слушая Кулиша, чувствуя в груди какой-то давящий ком, Козелков, заложив руку за спину и подняв высоко голову, пошел по коридору дальше. Некоторое время следовавший за ним Григорий Михайлович отстал, как бы замер на половине шага, на одной, так сказать, ноге, догадавшись, что директор не слушает его и вроде бы даже убыстряет ход. С болезненно-торжествующей улыбкой на щекастом сером лице смотрел он в прямую спину директора, горевшую свежим снегом в темном свете коридора.

Выйдя на воздух, Павел Степанович окинул взглядом громадный квадрат двора, образованный с одной стороны двухэтажной конюшней под черепичной крышей, с другой – тренотделением, в беленой стене которого слюдянисто поблескивали продолговатые зерна овса или голубовато вызолачивалась соломенная крошка. С третьего бока как бы выпячивало кирпичное свое брюхо маточное отделение, оцинкованная крыша которого блестела морозно-блеклыми кристаллами и голубоватыми мазками влаги. А по дальней, замыкающей стороне красноватым и двумя беленькими кубиками шли контора и домики управленческого персонала.

Разглядывая двор, Павел Степанович поймал себя на мысли, что нет в нем прежнего горделивого хозяйского энтузиазма, с каким он еще вчера окидывал взором свои владения. С затаенным напряжением ожидая нового подвоха, нового нарушения порядка, он то хмурился, удлиняя свой тонкий нос и расширяя желваками квадратное лицо, то поднимал недоуменно брови, словно спрашивал кого-то: за что мне такое наказание?

XII

Предчувствия его не обманули. Едва возвратился его взгляд из дальних обследований и случайно вышел за ворота, обозначенные только двумя кряжистыми дубовыми столбами, как на дороге увидел он воз соломы, медленно движущийся к конюшенному двору.

И до того он был неряшливо навьюченный, что Павел Степанович внутренне даже замер и растерялся: это что – насмешка, что ли, в конце-то концов?! Длинные клоки и пряди соломы, свисая до самой земли и метя ее, наглухо упрятали колеса. Казалось, что воз не катится, а плывет по дороге, оставляя на ней золотисто-рыхлый след.

Захватив кончиками пальцев рукава, Козелков сильно потянул их вниз и вперед, так что китель надавил ему на плечи и лопатки. Резко повернувшись, он быстрым шагом пошел назад, в тамбур, где оставил Кулиша и дневального. Но здесь, у нетронутого вороха, никого уже не было, одни вилы были воткнуты в прелое сено, другие валялись на земле, чуть ли не на самом пороге!

«Так, – подумал мрачно Павел Степанович, – Кулишу выговор. И на дневального – тоже приказ». Не успел он сформулировать эти приказы, как Григорий Михайлович выкатился из коридора с опущенной головой, точно по следу какому-то несся, и почти налетел на директорские золотящиеся пуговицы. За ним бухал сапожищами дневальный («Николай!» – вдруг вспомнил его имя директор) и встал в дверях – шея столбом, покатые плечи, огромные багрово-лиловые руки, которые он опять опустил по швам и слегка прихлопывал себя ими по бедрам, как бы выражая тем самым нетерпение свое взяться скорее за работу. А может, просто по молодости, здоровью, силе по-петушиному крикнуть ему хотелось, да стеснялся, – черт его разберет!

Григорий Михайлович, отскочив от директора, закричал:

– Павел Степанович! Послушайте, что я вам скажу…

– Вы мне тут дурака не валяйте! – дернув себя за рукава так, что треснуло что-то в плечах, закричал Козелков.

– Да вы… вы погодите кричать! – изумленно отступил на шаг от него Кулиш.

– Почему сняли рабочих с уборки этой прели?

– Кого, рабочих? То была причина. Одно задание я им наметил…

– Какая может быть причина, когда совершенно ясно было сказано: немедленно!

– Ну кричит, ну кричит! – сокрушенно закачал головой Григорий Михайлович и кислосияющими, точно лимона куснул, глазами посмотрел на Козелкова.

– И потом: не успели еще тут навести порядок, как новый беспорядок уже готовится, уже его везут. Куда, зачем, кто распорядился?

– Где? – вскричал Григорий Михайлович, и радостно, и строго вылупляя глаза. – Кто?

И кинулся во двор. За ним забухал сапогами конюх Николай, Павел Степанович пошел вслед за ними.

Буланая лошаденка совсем уже приблизилась к воротам. Она была предоставлена самой себе: вожжи были накинуты на вилы, всаженные в бок соломенной клади. А возница, заложив руки за спину, широко и медленно ступал большими сапогами с твердыми трубами голенищ, отстав от воза на довольно-таки приличное расстояние. Вид у него был угрюмый и важный, и совершенно не соответствовал его тщедушной фигуре, потрепанному кителю, который давно уже растерял все свои пуговицы, пилотке его, оттопыренным ушам и бледному, в крупных влажных морщинах лицу. Это был конюх рабочей конюшни Василий Пыров.

Поворотив по своему разумению, лошаденка ошиблась в расчетах, и сперва вилы, а затем и заднее колесо зацепились за столб. Лошаденка, качнувшись туда-сюда в оглоблях, точно оглобли решили ею поиграть немного, остановилась. И тогда издали, не сразу даже обратив внимание на то, что лошадь стоит уже, Пыров закричал властно:

– Тр-р-р, зараза! – но шагу своего, однако, не прибавил.

Павел Степанович, Григорий Михайлович и дневальный молча ждали, как развернется дело дальше.

Подойдя к возу, Василий, не выпрастывая рук из-за спины, некоторое время тяжело смотрел голубоватыми глазами на лошаденку. Затем он принялся хлопать себя по карманам, собираясь, очевидно, закурить. Но тут вдруг обнаружил начальство, которое за ним насмешливо и грозно наблюдало. От неожиданности он засуетился, поднял с земли вожжи, задергал ими, запонукал с преувеличенным старанием лошаденку. Та натужилась, сгорбатилась, ее опять повело сперва влево, потом вправо, но с места воз не стронула.

Отступив шага на два в сторону, Василий, приседая, откинулся назад, пытаясь заглянуть под колеса.

– Что, артист, доработался? – закричал Григорий Михайлович. – Ну, артист, так артист!.. И это всю жизнь свою так: лошадей дрессирует, чтоб они сами, понимаешь, без него работали, а он чтоб, паразит, шел в стороне себе и руки назад – как директор!

И Григорий Михайлович, заложив руки за спину, с презрительной и важной миной на лице прошелся, изображая Пырова. Николай захохотал, но тут же, вытаращив глаза, прихлопнул большой рот, в котором белые, частые зубы напоминали пилу, разведенную то ли неумелой, то ли пьяной рукой.

– Ступай, Николай, помоги ему, – указал в сторону воза Павел Степанович, как бы не обращая внимания на кривляния Кулиша.

– Интересное дело! – закричал тот. – Этот хрен моржовый комедии будет строить, а Колька иди ему допомогай?!

– Выполнять! – закричал Павел Степанович, сжимая кулаки и надвигаясь на Григория Михайловича.

Николай, вдруг отчего-то захромав, побежал к Василию, который все с тем же холодным и важным лицом стоял у застрявшего воза.

XIII

И тут кто-то тронул Козелкова за рукав. Оглянувшись, Павел Степанович увидел перед собой человека с гладко выбритым худым загорелым лицом, в стареньком, но чистом костюмчике в блеклую полоску, под которым светлела белая, слегка помятая рубашка, застегнутая под горлом. На кривоватых ногах его были кирзовые сапоги, начищенные кусочком сала, а может быть, и просто кухонной жирной ветошкой и оттого лоснившиеся всем своим рыжеватым и белесым износом. На голове этого напряженно и несколько торжественно державшегося человека чуть набок сидела армейская фуражка с бархатисто красневшим пятнышком в околыше – следом от пятиконечной звездочки. Штатским она не полагалась.

Большими серыми глазами человек этот смотрел на Павла Степановича, а Павел Степанович – на него. И оттого, что человек молчал и только смотрел, Козелков никак не мог разобраться, кто же это стоит перед ним, почему ничего не говорит и чего он наконец хочет.

– Вы… что? Вы ко мне? – начал было Павел Степанович, но едва сам заговорил и услыхал свой чуждо звучащий голос, как тотчас же и узнал в этом незнакомце Агеева Ивана Ивановича, скромнейшего и тишайшего из табунщиков заводских. И, откинувшись прямым своим корпусом назад, он воскликнул радушно:

– А-а, Иван Иванович! Смотрю и не могу понять, кто же это стоит тут передо мной. А это вот кто оказывается. Ну – загорел, помолодел, как после Пятигорска. И одет по форме – праздник! Хорошо, молодец! А у нас тут видишь порядки какие, – вдруг весело пожаловался он.

В это время Николай, отворачивая коричнево-румяное лицо от колючей соломы, присел, подхватил задок воза, вскрикнул истошно «хоп»! – и так легко и быстро отдернул воз от столба, что лошадь снова качнуло и повело в оглоблях, и она почти что заплелась ногами. Николай обнажил свои белые пилы-зубы, поднес ко рту ладонь, на которой, видимо, сорвана была мозоль, и, припав губами к ранке, откусил что-то и сплюнул.

– Товарищ дирехтор! Васька спрашивает, куда солому ету? – закричал он издали.

– А кто ему велел ее сюда везти? – громко спросил Павел Степанович у Николая.

Николай то же самое спросил у Пырова, выслушал его неторопливый ответ и крикнул:

– Никто!

– Так зачем же… зачем он вез ее сюда?!

Опять последовали переговоры, и Николай удивленно и весело прокричал:

– Говорит, на всякий случай вез!

– Вот, пожалуйста, – сердито проговорил Павел Степанович. – Что такое – на всякий случай! Сам взял нагрузил и повез. Зачем?! Это же, это…

Так и не найдя подходящего слова, Павел Степанович отвернулся от конюхов, ждущих от него ответа. Он чувствовал: какие-то тяжкие каменные жернова начали вращаться и потихоньку давить и перемалывать что-то твердое в нем, металлическое, вроде бы даже пуговицы с его кителя, он даже пощупал, целы ли они. С тяжелым, сквозь зубы, вздохом Павел Степанович крикнул:

– Скажи ему, пусть везет солому назад.

И Николай тотчас же радостно заорал:

– Назад вези, развертайся! Чув, шо дирехтор сказали? – и зачмокал, запонукал лошаденку, подхватывая вожжи.

Но Пыров оскорбленно забрал их из рук Николая и утробным каким-то голосом заторопил лошадь: «ум-но, м-м-но, но-о!» Воз заскрипел, разворачиваясь, Пыров перешагнул клок соломы, оставшийся на месте этой остановки, и присадисто, важно зашагал рядом с возом.

XIV

– Слушаю тебя, – сказал Павел Степанович, поворачиваясь к Агееву и все еще думая о том, почему он так и не отдал распоряжения подобрать солому и подмести все хорошенько. – Что там у тебя?

– Как вы знаете, у меня к вам дело будет такое, – волнуясь, сделал шаг к директору Иван Иванович. – Я насчет Беса.

– А что с ним?

– Так… Как же? Пришел ко мне Кулиш Григорий Михайлович, говорит: скакать! Я не поверил.

– Почему?

– Так… как же так? – поднял Иван Иванович глаза на Павла Степановича. – Погубим коня! Это же… тут и говорить даже нельзя. – Он, разведя руками, пожал плечами и застыл на минуту в этой недоуменной позе.

– Ты вот что, Иван Иванович…

– Я на Бесе скакать не могу, – перебил Агеев Павла Степановича, затрепетав ресницами, будто тихо ему кто-то подул в глаза.

– Что значит «не могу»?

– Не могу.

– Ты меня удивляешь, Иван Иванович. От кого-кого, но от тебя такое слышать…

– Это непосильно коню, – закачал головой Агеев. – И потом другое: Зигзаг – лошадь пропащая. Не выправишь ее теперь никакими батогами.

– Хорошо, хорошо. Согласен. Но один-то раз она нам может послужить?

– Чем?

Павел Степанович вдруг улыбнулся и с улыбкой этой какое-то время смотрел на Ивана Ивановича, на серьезное, озабоченное и расстроенное его лицо с запавшими щеками и стертыми ветром губами. Без числа встречал он таких – тихих, очень исполнительных людей, которые молча и беззаветно делают самую тяжелую, черную работу, – все эти солдаты негеройского вида – ездовые, слесари из автобатов, саперы, из похоронных команд, из охраны тылов, а в мирной жизни – конюхи, разнорабочие, невидные колхозники, табунщики, дорожные рабочие, – те люди, из которых составляется масса и которые до того в этой массе растворены, что их почти что и не замечаешь, проходишь мимо. Вот и Иван Иваныч этот. Точно не взрослый стоял перед ним человек, а дитя неразумное, которому нельзя объяснить очевидных, но тонких вещей – не поймет, а если поймет, то не так, как нужно. И есть тут один целесообразный и очень простой выход: не вдаваясь в подробности, обстоятельства, велеть как бы отцовской властью делать то, что требуется.

Взглянув на Агеева, теперь начальственно, отчужденно, строго, Павел Степанович сказал, что дело со скачками решено, что ломать тут что-либо поздно, отказываться нельзя. Это во-первых, а во-вторых, – существует дисциплина.

– Так надо, Иван Иванович, так надо, – добавил он, думая, что этим коротким, внушительным добавлением все Агееву разъяснил. – Надо, – прибавил Павел Степанович, и ему вдруг стало жалко самого себя.

«В самом деле, – подумал обиженно он, – не говорить же сейчас Агееву, какое директору досталось хозяйство! Целая конюшня жеребцов-производителей – их нужно кормить не только хорошим сеном, овсом отборным и ячменем, им в рацион полагалась морковь, куриные яйца, цельным молоком полагалось выпаивать! А голод сорок шестого за спиной еще у каждого стоял. Ну-ка, отними у людей, а лошади дай, уследи, чтобы не воровали, не пили из ведер украдкой голодные конюхи это молоко и накажи за это. Объясни также детям, почему жеребцам дают и яйца, и молоко, а им нет…»

И люцерну, и овес с ячменем, и клевер, и житняк нужно было сеять, косить, молотить, нужно землю пахать. А пахать совершенно же нечем – нет лемехов! До самой Москвы с бумажками в руках дошли – нет лемехов, нет на них фондов. Всего недоставало – даже сам себе Павел Степанович лишний раз не брался перечислять этот опустошающий душу реестр. Тем не менее все нужно было делать, нужно было выполнять план. За его срыв спрашивали так жестко, точно война еще не кончилась и над каждым хозяйственным промахом грозным призраком вставала фигура прокурора.

Нет, об ответственности не скажешь никому, она безгласна. Не объяснишь этому маленькому человечку, зачем лег в постель с подлой бабой, приехавшей проверять завод, зачем принимает с княжескими почестями кое-кого из вышестоящих товарищей! Он этого не поймет, да и не нужно знать ему об этом. Это его, директорская доля – гнуться под беспощадной, тайной тяжестью власти.

– Выполнять, – сказал он Агееву, тяжело, дымно глядя ему в грудь.

И, заложив руки за спину, поскрипывая мерно хромовыми сапогами, с опущенной головой пошел по конюшенному коридору.

XV

Быстрыми, твердыми шагами, точно дома у него имелось важное дело, вошел Агеев к себе во двор. Рот его был сжат, глаза смотрели неподвижно, сосредоточенно, словно видели перед собой одни только скачки. Но, оказавшись возле хаты, он как бы вдруг забыл, зачем он здесь, постоял у порога, растерянно помаргивая, как бы решая неразрешимый вопрос. Но ни о чем он не думал, ничего не решал. Он не знал, зачем он пришел сюда, повернулся и направился к выходу.

– Иван, ты чего крутишься? – услыхал он насмешливый голос жены.

Фроська шла к нему, вся облитая солнцем, лицо ее было в тени, только кончик носа и пятачки щек сияли золотом и горели жидким, льющимся стеклом ее улыбающиеся губы. От плеч ее в синее небо поднимались прозрачно-золотистые, тающие полосы света, а от головы – прозрачно-темный столб. Она шла босиком, и тугие ее ноги попеременно бросали вспыхивающие блики.

– Ну шо набрехал Кулиш? – спросила она. – Я ж говорила – брешет. У-у, он такой, что ни вздохнет, так и сбрешет.

Иван Иванович закачал головой, и Фроська нахмурилась, вглядываясь в мужа, потом взялась за щеки:

– А мамонька ты ж моя, – произнесла она тихо, – скакать будешь? Та шо ж это такое! А ты шо им сказал? Не отказался почему? Не молчи, говори, бо я не знаю, что зараз с тобой сделаю! Ты с кем говорил?

– С директором.

– С самим?

– Да.

– Ну? А он?

Мучительно сморщившись, Иван Иванович снял фуражку и поискал глазами, куда б ее положить или повесить.

– Это приказ, говорит. Выполняй.

– Какой такой может быть приказ?! – тоненько, набирая высоту, стала заводить Фроська, но тут же оборвала себя и, широко распахнув ясные свои глаза, с изумлением и жалостью уставилась на Ивана Ивановича.

– Ну, а ты, ты-то?

– А что я? Они говорят, что так надо. Интересы завода тут какие-то.

– И… поскачешь?

Иван Иванович ничего ей не ответил.

– А Бес-то твой как же? – издали уже как бы спросила Фроська. Иван Иванович опять промолчал. – Вань, Бес, говорю, как же? Он ж тебе, как дитя родное!

Иван Иванович стоял с опущенной головой, точно бесконечная и неоправдываемая вина была на нем. Отступив от него, Фроська еще шире и в то же время с какой-то оторопелой пристальностью уставилась на него. Из глубины ее груди поднялся звук, похожий на рычание. Глаза ее теперь заметались, забегали, ища в ужасном нетерпении, что бы это ей схватить, ударить и разбить – так у нее всегда открывались минуты безудержного гнева.

Она кинулась в хату – там было, что дрызнуть об пол: подушки, плащ агеевский, его шапка, чугуны, ведра, табуретка. Вот-вот должна была грянуть буря и поднять крышу над присевшей уже от страха хате, но дверь, робко мяукнув, медленно растворилась, и Фроська, ведя по стене рукой, выбралась во двор.

– А как же я, Иван? – спросила она. – Они ж и коня, и тебя скачкой этой погубят – как же я без тебя тогда? – заламывая елочкой брови, распяливая губы, она вдруг молча заплакала, и крупные слезы потекли по ее щекам. – Голубчик, не скачи, ты ж у меня один на всем белом свете. Я ж без тебя пропаду! – внезапно разметав ладонями горошины слез, она слепо закричала: – Где у них такое право, чтоб тебя заставить? Хто им давал это право?!

– Они знают, – сказал Иван Иванович, выпрямляя плечи и до отказа набирая воздуха в грудь.

– Что такое они знают? Ничего они не знают!

– Нет. Раз велят, значит, знают.

Фроська, измученно качая головой, смотрела на Ивана Ивановича, на побледневшее его лицо, такое теперь напряженное, точно он в какой-то иной мир заглянул и готовился туда вступить. И жадно, всевидяще окинула она всю его сухую, вроде бы и немощную, кривоногую фигуру с короткими руками – нет, его не так просто сломить, свернуть с его мысли, с того, что сам себе он положил сделать. По своим твердым, молчаливым правилам живет этот человек. Тысячу раз она убеждалась в этом, тысячу раз изумлялась и гневалась: да что ж это за правила такие? Почему от них одни убытки, неприятности, лишения? И почему он с такою неподкупностью держится за них, не боясь ни осуждений, ни злых шуток, ни глухой, необъяснимой вражды?

Вот зимой только минувшей произошла история, нашумевшая на весь конный завод. Много разговоров и смеха было, все смеялись, и она смеялась. А что ей оставалось делать?

…Как-то вечером, когда Иван Иванович при, свете каганца читал географическую книгу без начала и конца, а Фроська перешивала себе юбку, вошел к ним в хату Ленька Бузок, молодой мужик с круглым лицом, которое теперь, с мороза, с ледяной крупы, гибко секущей весь вечер землю, казалось особенно свежим, здоровым и наглым. Крупою этой, крахмально-белой в сумеречном свете коптилки, набило складки его одежды, шапку, брови, прикипела она и к застывшей грязи на сапогах.

– Заходи, Леня, заходи, голубь, – запела радушно Фроська и оживленно заерзала на табуретке. – У нас тут, бачь, такая тихая минута, что куда б пошла, так нема куда. Сидит вот, – кивнула она на мужа, перекусывая нитку, – и читает. Иван, шо ты там читаешь?

– Писание, должно быть. – Широко, вперевалку ступая, гость подошел к столу, сел на лавку и, подмигнув Фроське, дернул подбородком на Ивана Ивановича: гляди – читает, и с насмешливым одобрением подмигнул ей еще раз: молодец мужик у тебя!

– Та где там писание, – подняв плечи, возразила она. – Как бы писание, то и я б, может, послухала, исправилась, может, трошки, або совсем встала на правильную жизнь… А как святые жили! – закачала она мечтательно головой и греховно закатывая глаза при этом.

– Тю, святые! – Ленька уже расселся, точно домой пришел или к тетке, или к крестной, – туда, словом, где его любили и родственно восхищались его хамством. – У тебя свой есть, домашний. Бери пример. Он бесплатный.

– Как же, пример… Я давно говорю, – с наставительной размеренностью произнесла она, – со святыми жить нельзя без греха. Не минешь его с ихним примером, заведут, паразиты, в темный лес и как ты себе там знаешь. А так хочется мне правильной жизнью пожить, – опять мечтательно прикрыла глаза она и через миг весело, пытливо стрельнула в Леньку лукавым взглядом сквозь ресницы.

Колеблющийся свет каганца как-то особенно живо, сиюминутно, точно на глазах, лепил ее головку, теплыми бликами водил по гладко убранным волосам, золотил легкой пудрой ее прямые стрельчатые брови, а кончики ресниц зажжены были порхающими огоньками.

Непоседливый свет этот с привлекательной рельефностью выделял под свободной кофтенкой ее груди, как-то даже каждая из них рисовалась отдельно. И казалась Фроська в эту живописную минуту чрезвычайно доступной. Ленька даже рот раскрыл и долго, прикованно смотрел сперва на нее, а потом с оторопелостью некоторой перевел взгляд на Ивана Ивановича – господи! Да ведь и правда, сам толкает на грех, не ограждая от других и не одергивая беспрестанно такую бабу!

Опустив глаза в шитье и горько как-то усмехнувшись, смиренным голоском она спросила мужа:

– Иван, чего ты там читаешь?

– Про китов, – ответил Иван Иванович с немного смущенной своей улыбкой, и Фроська кивнула головой: я ж говорила – ненормальный. – Это, оказывается, не рыба.

– А кто?

– Оно такое, как и мы. Как лошади, только в воде живут. Млекопитающие, – прочитал он, поворачивая книгу к огню, как бы любуясь буквами в ней, и сам склонил голову набок.

– Как же не рыба, когда – чудо-юдо рыба кит, – сказал Ленька и победно захохотал и опять дернул подбородком на Агеева: читает!

– Ой, – сказала Фроська, поддерживая гостя, – в книжках одна брехня.

– А чего я до вас пришел? – вдруг перебил этот разговор Ленька и потупился. – Мне ж тут сидеть некогда, а я сижу. Плохие мои дела. Я, например, не только что про китов, а вообще даже читать не могу: ничего в голову не идет.

– А что такое, Леня? – с участием спросила Фроська.

– Болею, – кивнул Ленька головой, как бы удостоверяя кивком этим свою болезнь. – Ага. Завтра край нужно ехать в район, вызывают меня врачи.

Он наконец поднял свои голубые, блестевшие влагой глаза и стал смотреть через саманную стенку, через буранную степь в районный центр, на больницу, в одно из окон ее, через которое на него взирали врачи в колпаках и белых халатах.

– Может, операция мне будет, – уронил он голову опять.

– Да лышенько! – всплеснула Фроська руками. – И где она будет, хай ей черт, операции той? Живот резать или ногу?

– Не знаю, – сказал Ленька, не сводя глаз с больничного окна, и Фроська тут пристально на него посмотрела. – Только очень серьезно. Операция. А тут горе: завтра чем свет ехать – кинулся сегодня, а соломы ну геть ни шматка, ни оберемка нет! Чем топить хату? Перемерзнут мои – дети замерзнут, жена простудится, мать-старушка пропадет.

– У-у, – насмешливо уже протянула Фроська, перекусывая нитку. – Ая-яй, – закачала она головой и встряхнула перед собой юбку, разглядывая ее и так, и эдак – на разные стороны.

– Так шо я хочу тебя попросить, а, Иван Иванович? Оно, конечно, и неудобно, а куда ж денешься? А не могли бы вы завтра солому с гарбочку привезти моим?

Тихо стало после этого жалобного вопроса. Слышно было, как горстями сыплет по стеклу белым пшеном пурга, как шуршит не то ветер, не то мыши в норах своих. Казалось, с каким-то шорохом колеблется даже красное, с кудельной черной нитью на конце пламя каганца. Опустив шитье на колени, чутко ловила эти тихие, далекие звуки Фроська. Иван Иванович, поднявший чуть-чуть лицо вверх с выражением скромной пытливости, прислушивался к ночным голосам своей хаты. Даже Ленька как бы заинтересовался этими звуками.

– Я что хочу сказать, Иван Иванович, – буркнул он, – это же неподалеку, около сурчиных ям – там брать разрешили. Старая скирда, ну и решение дано – пустить ее на топку. Вы ж там тоже себе брать будете, а?

– Ленька! – с досадой крикнула Фроська. – Ты хоть бы для совести больным прикинулся, для отводу глаз.

– А ты молчи! – грубо, горлом, сразу сорвавшись, закричал тот. – Не тебя просят – я вон Ивану Ивановичу поручаю!

– Говорили про тебя, что ты, гад, голым задом дверь отчиняешь, – с удивлением, даже оторопью проговорила Фроська, – не верила я… Иван! Ты что, совсем уже ослеп? Ты глянь на его морду, Иван! Не бери ты это поручение, добром тебя прошу. Если тебе все равно, что над тобой люди будут смеяться, то на меня глянь: я этого не переношу! – застучала она кулаком по коленке, а потом вдруг зло и дурашливо запричитала: – А бедная я, бедная! Зачем на свет белый родилась, с Иваном спозналась?

Решительно поднявшись, опустив голову и раздувая ноздри короткого носа, как будто остался чем-то недоволен, Бузок в два длинных шага достиг двери и, не попрощавшись, вышел вон, и слышно было, как он ударил сенными дверями, и ветер стал скрипеть и прихлопывать ими.

– Ну, – исподлобья глядя на мужа, с насмешкой сказала Фроська, – чего ж не пошел, до хаты не проводил его – заблукает мужик, завирюха страшенная на дворе, а, Иван?

– Нет, не заблудится, дойдет спокойно.

– Да где ж дойдет? Без тебя не дойдет. И солому без тебя не привезет… Так что, поедешь?

– Надо поехать, просит человек.

Забыв про свою недошитую юбку, Фроська покачивалась из стороны в сторону. Где живет – на земле или в раю этот человек? Не старую, промерзшую солому будет ковырять вилами он, а ее почерневшее сердце – как он этого не понимает?! Пусть даже болен Бузок, можно допустить такое, но ведь он никогда никому добра не сделал, своим ради чужого не поступился, у него среди зимы снега не выпросишь – как же такому помогать? Грех это, грех!

Очнувшись, она с досадой отбросила юбку, молча разделась и забралась под лоскутное, цыгански-пестрое одеяло, поверх которого был наброшен ее овчинный кожушок и его шинель с расстегнутым хлястиком, и вскоре равнодушно зевнула, потом еще раз, длиннее и слаже, повернулась на бок, пошевелилась, уютней вминаясь в постель, в подушку. И через минуту уже послышалось ее ровное дыхание. Иван Иванович взялся было опять за книгу, как послышался замедленно-сонный ее голосок:

– А и правда, Иван, без греха жить с тобой невозможно.

…Теперь она, вспомнив все свои укоры, крики, причитания – странные эти счеты, которые она почему-то предъявляла мужу вроде и в шутку, вроде бы ненароком, а на самом деле с серьезной, болезненной подоплекой, показались ей вдруг непростительным грехом. Ей хотелось сказать Ивану Ивановичу что-то бодрое и, как прежде, бесшабашное, но силы куда-то ушли.

Вроде бы и не глядя на нее, но замечая все перемены в ее лице, Иван Иванович тихо сказал:

– Павел Степанович, директор наш, он офицер фронтовой, капитан. Он войска инспектировал. Он плохое не позволит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю