355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Марков » Не поросло быльем » Текст книги (страница 6)
Не поросло быльем
  • Текст добавлен: 7 апреля 2017, 20:30

Текст книги "Не поросло быльем"


Автор книги: Георгий Марков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

Всех нас, конечно, занимал вопрос – куда и когда отведут роты на зимние квартиры. «Торговать дрожжами» – по ночам становилось невмоготу. Холод начал прибирать кое-кого в госпиталь с воспалением легких.

Наконец, в одну из ночей, нас подняли по тревоге, и, выйдя за лагерь, мы поняли, что идем к железнодорожной станции.

А на станции стоят теплушки, и мы приступили к погрузке немедленно.

…Омск. Нас привезли в Омск. Я снова оказался в городе, где принял первые удары судьбы. Что же еще готовила она мне? Сия тайна сосала сердце, кружила голову, отравляла настроение.

В Омском воинском лагере, на берегу Иртыша, мы жили в каких-то фанерных домиках, в которых было так же холодно, как в палатках в Юрге. Нас пока никуда не переселяли, и складывалось такое впечатление, что кто-то вышестоящий не знает, что с нами делать.

Но вот, наконец, как-то утром нас построили и сообщили – весь приписной состав роты распускается до очередных сборов.

Такой поворот для меня был неожиданным, но зато вплотную приближал к развязке в партколлегии.

Я сдал обмундирование, оружие, переоделся во все свое, сохраненное в полном порядке на вещевом складе, и отправился к товарищам.

В первой же квартире меня ждала не просто неудача, а бедствие. Жена моего товарища, увидев меня у двери, замахала руками, давая понять мне, что проходить дальше не следует, и, всхлипывая, сказала:

– Уходи, Георгий, уходи, пожалуйста. Борис исключен из комсомола за связь с тобой и три дня тому назад арестован. Арестованы Толя Марев и Нежецкий… Уходи… уходи…

Я не помню сейчас, нашлись ли у меня в ответ ей какие-то слова. Я быстро повернул от захлопнувшейся передо мной двери, сбежал по лестнице вниз и остановился на пустыре в чудовищном смятении.

В Омске у меня было много товарищей, но идти к кому-нибудь из них, после происшедшего, я не рискнул, в ушах все еще звучало: «Уходи, пожалуйста, ухода!»

Ночь я перекоротал на пристани, на каком-то дебаркадере, среди редких пассажиров, ожидавших последний пароход до Тобольска, который задерживался где-то в плесах из-за мелей и туманов.

Утром я встретил там же, на пристани, работника спортивной лодочной станции, с которым был знаком по совместной поездке на археологические раскопки профессора Драверта. Этот паренек был осведомлен о многих событиях в городе. Целый список должностных лиц привел он. Подтвердив то, что я узнал вчера об арестах в комсомоле, и с наивной простотой он добавил: и тебя, мол, тоже считают посаженным.

– За что? – только и спросил я.

– У всех одна наклейка: враг народа. А что по правде, то одному Господу Богу известно.

В тяжких раздумьях провел я целый день на берегу Иртыша. Уклониться от посещения партколлегии я не мог. Там меня ждали: сроки шли, бумаги, не сданные в архив, напоминали о себе, да и я устал ходить «подотчетным», быть месяцами «на подозрении».

К тому же существовал устав партии, который я обязался выполнять добровольно и неукоснительно.

Я решил идти к Малышевой, идти, не откладывая. Всякое лезло мне в голову и уж, конечно, самое худшее. Но вместе с тем трезвые размышления, спокойный разговор с самим собой, настраивал на оптимизм, на веру в справедливость. «Да в самом-то деле, за что же меня будут изгонять? Вины у меня нет никакой, а уж если усмотрят какие-то ошибки, то кто не ошибается в работе? В конце концов, и в НКВД сидят партийцы, большевики, лучшие из лучших, как пишут в газетах. Зачем же им товарищей по партии превращать во врагов?»

И вот я сижу перед партследователем Малышевой. Она принесла папку с бумагами обо мне, и я увидел, что папка изрядно пополнела. «Кляуз, видать, прибавилось», – отметил я про себя. Малышева долго листала бумаги, восстанавливая в памяти суть вопроса, потом раздумчиво, как-то больше для себя сказала:

– Одна только бумага стоющая – от Розита. А остальные: не разбери-поймешь. Вот от сельсовета с твоей родины. Какой-то чудак пишет, будто дед твой был батраком на купеческой пасеке и тут же вроде имел до 1900 года при себе работника. А вот заявление каких-то членов партии, подписи неразборчивы. Будучи в Томске, от кого-то слышали, что твой отец кулак. Но в справке сельсовета сказано: права голоса не лишался, индивидуальным налогом не облагался, имущественное положение до колхоза – бедняцкое… А еще вот какая-то девица сообщает, что жена твоя – дочь офицера… Небось обиделась, что ты ее плохо приласкал. Ох, знаю я этих идейных пострикуш. На уме-то совсем другое… – Малышева долго рассуждала, словно забыв, что я сижу напротив нее и все слышу.

– Пиши объяснение, признавай ошибки. А я сделаю заключение для партколлегии – поставить тебе на вид.

– А какие ошибки?

– Ну, подумай. Вот, мол, заставил ответственных людей терять драгоценное время.

– Не убедительно, Мария Тимофеевна.

– Ну, тогда заверь, что впредь будешь еще бдительнее, классово закаленнее. И учти: от нас без взыскания никто не уходит. На то мы тут и сидим.

Я взял лист бумаги и что-то написал в духе того, как говорила Малышева. Она забрала со стола пачку с бумагами и ушла к кому-то из более ответственных работников. Я сел в коридоре на пустую скамейку и стал терпеливо ждать ее.

– Приходи завтра к пяти вечера. Будет коллегия заседать. Да, смотри, не забудь партийный билет по рассеянности, – сказала Малышева, отметив росчерком на ладони мой пропуск.

Не прожил я, а промотался наступившие сутки. Прикидывал одно, прибрасывал другое: все текло в уме стремительным потоком: жизнь отца, братьев, сестер, племянников и племянниц, кое-кто из которых по возрасту были моими сверстниками, состояли в партии и комсомоле, учились, занимали солидные должности, радовались и печалились, то есть жили, как все люди.

Думал и о себе – вспоминалось, как я уходил из села, чтобы влиться в городскую жизнь. Мать проводила меня до поскотины. Прослезилась, и, держа за руку, наказала:

– Не искривись там. Перво дело – добро. Ты с ним к людям, и они к тебе с тем же.

Перебирая прожитые годы, думал: кажется, я был послушным сыном, берег наказ матери, не причинял людям огорчений, и уж тем более не навлекал на них несчастья…

Пришел в партколлегию задолго до пяти. Пропускали с проверкой через два поста: внизу, при входе в здание, и на этаже, при повороте в коридор. На этаже дежурили двое: один в энкаведовской форме, другой – в штатском, в косоворотке с заношенной вышивкой.

Тут, на этаже, партбилеты забирали, помечая в списке эту процедуру крестиком. Кто-то возразил относительно такого порядка:

– Почему отбираете партбилет? Я еще не исключен.

– Проходите, товарищ. Берем партбилеты для контрольной проверки. Надо будет – вернем.

«Надо будет – вернем», – прозвучало как-то устрожающее и загадочно.

Но вести спор об этом никто не рискнул. Чего тревожиться-то зря? Это же все-таки товарищи по партии, худо не сделают. К пяти часам в большой квадратной приемной, скорее представлявшей фойе, стало людно. Набралось человек тридцать-сорок. Люди были и старые, и молодые, но большинство относились к среднему поколению, – седоватые, моложавые, плечистые, – в самой рабочей поре. Женщин было совсем мало – пять-семь – не больше.

Скамеечек в фойе было мало, и большинству пришлось стоять. Кто-то открыто и резко посетовал на это.

– Ну, тут долго не задерживают. Не предусмотрели, – объяснил кто-то из работников партколлегии очередную оплошность.

Однако насчет «долго не задерживают» не оправдалось. Было уже около семи вечера, когда зачитали список тех, кому надлежало войти в ближайшую дверь, где и происходило заседание партколлегии.

Вошли около половины ожидавших. Держали их за дверью минут тридцать, а может быть, и того меньше.

– Ну, что там? Почему так быстро? – кинулись те, кому предстояло войти на заседание во вторую очередь.

– Порасспросили кое о чем и велели ждать. Дела уже рассмотрены, решение объявят, – сообщили вернувшиеся с заседания, и в их голосах послышалось недоумение и разочарование.

Тут позвали и нас, оставшихся от первого вызова. Я был в их числе. Мы вошли суетливо, тесня друг друга. Длинный стол был завален папками. Во главе стола сидел весьма крупный мужчина, с адвокатской бородкой клинушком, с утомленными глазами, с равнодушным выражением на полном лице. Мы поняли – это ответственный секретарь партколлегии.

– Давай, Иван Иваныч, зачти по порядку, кто, за что привлекается к партийной ответственности, – не отрываясь от бумаг, сказал он.

Иван Иванович, поглядывая через очки на вошедших, которые стояли, почти подпирая один другого, начал бойко читать:

– Куликов, – обман партии при вступлении, сокрытие службы в белой армии, участник расстрела красных бойцов.

– Адамов, – обман партии в экономической области, допустил порчу зерна на току в отделении совхоза, где состоял начальником. Активный пособник контрреволюционным элементам.

– Чернопятов, – обман партии в идеологической области, примиренчество к классовому врагу в школе. Допустил извращенное толкование в оценке роли товарища Сталина в Гражданской войне. Отъявленный троцкист…

Прозвучало не менее полутора десятка фамилий, в том числе и моя, и каждая начиналась стандартной фразой: «обман партии…»

Когда Иван Иванович закончил чтение списка, секретарь коллегии сказал:

– Так. Все ясно. Более чем ясно. Враги народа избрали нашу партию мишенью для своих злобных действий. Им это не пройдет даром. Есть ли вопросы к привлеченным гражданам? Я спрашиваю членов коллегии.

Вопросов не последовало, поскольку два-три голоса поспешили сказать: «Какие вопросы?! Из материалов вытекает полная ясность. Таким нет места в партии».

Кто-то из привлеченных сделал попытку протестовать:

– Почему дела рассматриваются чохом? Вопиющее нарушение устава!

– Никакого нарушения нет! Дела изучены членами партколлегии и следователями. И вы не думайте, что с каждым из вас мы будем цацкаться, как с младенцами. Этого не будет! Вы о чем-нибудь думали, когда совершали свои преступные шаги против партии? Прошу выйти в приемную и там дождаться решения. – Секретарь звонко хлопнул ладонью по столу, давая этим понять, что разговор не будет иметь продолжения.

Все вышли из комнаты предельно подавленные происходящим, сурово молчаливые, с повисшими руками.

Войдя в фойе снова, я не мог ни обратить внимание на пропускной пункт. Там теперь было не два человека, а по крайней мере, десять, и почти все в форме НКВД. Возможно, и другие это тоже заметили, но в суете, в смятении, в ожидании справедливого решения каждый был занят собой прежде всего. Светилась еще надежда: а вдруг решение будет справедливым, мало ли что можно наговорить, секретарь мог и попугать запросто.

Вот тяжелая дверь открылась, и послышался тонкий голосок Ивана Ивановича:

– Объявляется решение партколлегии: В итоге изучения материалов и очного разбора персональных дел партколлегия исключает из рядов ВКП(б) следующих лиц…

И началось новое перечисление тех же фамилий и тех же мотивировок, которые были уже выслушаны в кабинете заседания.

Едва чтение списка поголовно исключенных закончилось, раздались выкрики негодования: «Насилие!», «Антипартийное безобразие!», «Мы будем жаловаться товарищу Сталину!».

В этом шуме и гвалте я не сразу понял, что кто-то тянет меня за рукав.

– Уходи, скорее! Ты ни в чем не виноват! Уходи через запасной ход! – это шептала мне, толкая уже в бок кулаком, партследователь Малышева.

Теперь только я сообразил, о чем идет речь. Сейчас пикет сгруппировавшихся на проходном отсеке развернется, все исключенные будут задержаны и поедут в тюрьму.

Я кинулся по коридору и через тридцать шагов нырнул в проем, освещенный красной лампочкой с надписью «Запасной выход». Этот выход хорошо мне был известен. Иногда мы задерживались в Оргбюро ЦК ВЛКСМ до глубокой ночи, обычные выходы из здания замыкались до утра, и в этом случае мы выходили по запасному выходу, который примыкал не то к гаражу, не то к мастерской текущего авторемонта.

Мне повезло. Я вошел во двор, забитый машинами и опустевший до утра, пересек его и оказался на улице. Никто, ни один человек, меня тут не видел. Я уходил от тюрьмы, не зная еще, правильно ли поступаю, уходил, как зверек, которого охотники могли настигнуть каждую минуту.

«Надо немедленно покинуть Омск, немедленно. Тут так же далеко до справедливости, как до неба», – подстегивала меня тревога. Мой романтический иллюзорный замок, возведенный мной в раздумьях о верности товарищей партийному долгу, преданности духу товарищества, закончился в моем сознании, вызывая приступы острого головокружения.

Я выбежал на самую людную улицу города, смешался с потоком прохожих и, задыхаясь от волнения, заспешил к вокзалу.

Там в камере хранения лежал мой чемоданчик с вещами. Я положил его в камеру дня три тому назад просто потому, что хранить вещи в другом месте у меня не было возможности. Квартиры у меня не было, а навязываться к другим со своими докуками я опасался. Недаром же сказано в народе: нежеланный гость, как чума, радости не принесет, а затащить заразу может.

Всего лишь вчера один мой товарищ по совместной работе в редакции, увидев меня, поспешил перейти на другую сторону улицы. Да разве он был такой один? Многие поклонялись в те дни истине: «Береженого – бог бережет».

Выждав, когда камера хранения опустеет, я заскочил в нее, судорожно сунул кладовщику рублевку с квитанцией, схватил чемоданчик и поскорее смешался с толпой пассажиров.

Возможно, я бросил бы чемоданчик, пусть он остается на веки вечные на полке камеры хранения вокзала, но в нем лежали такие вещи, которые были мне бесконечно дороги. Нет, не оружие, не золотые изделия, не валюта, полученная от зарубежных резидентов, как потом навязывали каждому подозреваемому в измене. В нем лежали пять общих тетрадей в коричневом коленкоре: две из них были с первыми, еще совсем ученическими, наивными набросками задуманного романа, а три остальных тетради были заполнены моими рефератами к будущему экстернату.

Отсюда я поспешил в кассовый зал. К сожалению, поезда в восточном направлении прошли. Ближайший поезд ожидался в четыре утра. Это был курьерский поезд «Москва – Владивосток». Мало того, что билет на него стоил в два раза дороже обычного, пассажирского поезда, на него чаще всего вообще свободно билетов не продавали.

Все-таки, оглядываясь по сторонам, я занял у кассы очередь с намерением купить билет, сколько бы он ни стоил. Вдруг повезет: места в поезде окажутся, касса откроется и рано утром, никем не обнаруженный, я покину Омск, чтобы, может быть, никогда в него не возвращаться.

Часа в два ночи, устав от долгого стояния, я решил побродить по вокзалу, посмотреть, не происходит ли чего-нибудь тревожного. Возбуждение, вселившееся в мою душу после побега через запасной выход, не проходило окончательно, и каждый человек, внимательно смотрящий на меня, представлялся мне из той команды, от которой я ушел.

И вдруг в толпе мелькнула знакомая фигура: кожаное пальто пилота с голубыми петлицами, форменный шлем с окулярами, черные рукавицы, в которые вправлены рукава. Шунько. Откуда он здесь? Может быть, с аэродрома, с ночных занятий?

Он ходил между скамеек, забитых спящими и полуспящими пассажирами, присматривался к ним. Мне показалось, что он кого-то ищет. То, что он искал меня, об этом мне и в голову не пришло. Сегодня нас жизнь развела так далеко друг от друга, что предполагать иное было бы немыслимо. Искать у него сочувствия я не хотел, и был убежден, что и он не испытывал желания выражать такое сочувствие мне.

Я сделал попытку глубже забиться в угол и основательнее скрыться за высокой спинкой скамьи. Походит-походит и уйдет. Но именно в этот момент он увидел меня.

– Подвинься, Георгий, – сказал он, скрипя кожей своего пальто, втиснулся, прижимая меня к стене. Он был доволен, что мы оказались с ним в таком укромном местечке, отгороженном от людских глаз. – Я знал, где тебя искать. Ты поступил правильно. Происходит что-то невообразимое. Сегодня утром на Оргбюро исключены из партии и отданы под суд сразу десять директоров МТС и начальников политотделов. Не понимаю, обвинение одно: контрреволюционный саботаж и антипартийный заговор. Ты знаешь, у меня вдруг шевельнулась мысль – не измена ли где-нибудь вверху? Ведь так от наших кадров мокрого места не останется. Не решились ли тайные враги погубить нашу революцию? И ты не осуждай нас, друг. Может статься, что наша судьба будет еще горше. – Он попытался обнять меня, но я решительно отвел его руки. – Я понимаю тебя, – смиренно сказал он.

Ах, Володя, Володя, если б тогда я знал, какая горькая судьба выпадет на твою долю, я б ни за что не отвел твоих рук. Всего лишь после этого разговора год с небольшим член бюро ЦК ВЛКСМ, генеральный комиссар Центрального авиационного клуба В.Н. Шунько был арестован вместе с другими деятелями комсомола и отправлен на долгие годы в лагерь строго режима, в Иланский район Красноярского края.

Узнал я об этом в Иркутске уже в 1940 году: на газетном обрывке было написано: «Иркутские почтовики, умоляю, доставьте эти строки писательнице Агнии Кузнецовой», а далее шел краткий адрес и поставлены только его инициалы. И послание это дошло! Я сразу узнал Володину руку. У него был своеобразный почерк: кудрявый, с нажимом на окончании слов.

Первое, что мы сделали с женой, – купили на рынке три шматка соленого сала, пять пачек папирос «Казбек» с всадником на коробке, которые неизменно курил Володя, запечатали в ящичек и сдали на почту. Сообщения о получении не поступило. И все-таки мы еще отправили три посылки через небольшие промежутки времени. Обитатели лагеря не имели права переписки. Мы это знали, но верили в чудо.

И представьте себе, по какому-то действительно необъяснимому чуду одна из посылок дошла до Шунько. Об этом он рассказал мне сам, когда в 1956 году мы встретились с ним все на том же Омском вокзале.

Но я забежал вперед и вернусь на Омский вокзал не 1956 года, а тех, более далеких, лет…

– Достань мне билет на курьерский поезд, иначе настигнут они меня. – Я сунул ему деньги в карман форменного пальто.

– Жди меня здесь. Попробую сделать это через дежурного военного коменданта. – И он ушел, ухитряясь шагать между мешками и чемоданами, узлами и корзинами, телами пассажиров.

Шунько долго не возвращался. Я уже начал сомневаться, придет ли он, не раздумал ли пособить мне в моей беде. Наконец он пришел и показался мне еще более мрачным.

– Что, билета нет? – обеспокоенно спросил я.

– Есть билет! Возьми! – он подал мне билет, влажный от его руки. – Худые вести, Георгий. Застал самого коменданта. Рассказывает такое, что мурашки по спине бегут. В штабе СибВО арестованы заместитель командующего и два комдива…

За стеной загрохотал курьерский поезд. Я что-то сказал бессвязное и поднял свой чемоданчик. Все дремавшие пассажиры встрепенулись, дрожали и стены и пол от тяжести паровоза и вагонов.

– К поезду не выходи. Так будет лучше и тебе, и мне.

Он ничего мне не ответил и продолжал стоять в позе человека, пришибленного страшным известием. Я оглянулся, а он все стоял и стоял, как окаменевший, в сумраке ожившего, разворошенного вдруг пассажирского зала.

Через сутки с небольшим я приехал в Томск. Приютился у среднего брата, работавшего механиком на грузовом катере. У них на речном флоте пока было спокойно, но вот по Нарымскому краю, еще с месяц тому назад, произошли перемены.

Всех ссыльных, имевших сроки высылки по 58-й статье, переселили в самые дальние населенные пункты – фактически в остяцкие юрты. Прожить там более или менее нормально невозможно. Ханты, по-старому остяки, не живут в своих избах, так как в поисках зверя кочуют из урмана в урман, и только на период самых сильных морозов приходят в свои юрты, чтобы перекоротать стужу в тепле.

Стало также известно, что часть ссыльных вывезена в Новосибирск, Намень, Бийск, Барнаул, где тюрьмы забиты этим людом до отказа.

Катер брата, находившийся в устье Васюгана, был снят с перевозки леса и направлен в Каргасок, откуда приплавил в Томск баржу с арестантами, которых передвигали на Колыму.

Сотрясение почвы происходило и здесь, в Томске. Это и значило, что оно явление далеко не Омское, а общее, распространившись повсюду.

Нет, Томск не подходил для меня, слишком тут было все на виду.

Я ведь все еще был убежден, что происходящее не надолго, вот-вот все разъяснится, и люди, попавшие под несправедливый и скорый суд, обретут спокойствие.

Решение пришло само-собой: «Поеду к отцу». Попутчиков найти не удалось. Надвинулось самое напряженное время в деревне: мужики домолачивали в овинах хлеба, били масло из конопли и кедрового ореха, подвозили с лугов сено. Одним словом, не до поездок в город. И пошел я пешком. Сто двадцать километров, конечно, не пустяки-вареники, но и бездействие, сидение на месте, тоже не радость.

Пришел я в Ново-Кусково поздним вечером во второй день пути. Огни в избах уже погасли, село притихло, пригорюнилось в вязком сумраке. Если б не потоки искр, вылетавших густыми стаями из труб, вполне можно было вообразить, что село обезлюдило. Вечер стоял холодный, ветреный, на заборах дворов, на крышах, прорываясь сквозь темноту, поблескивали пятна плотного инея. Вот-вот и на просторы Причулымья примчится с севера зазимок – гонец самой матушки-зимы.

Мой родной дом стоял на самой кромке сельской улицы, на берегу речки Соколы, в окружении ветвистых берез. Отцовы охотничьи собаки вяло полаяли, я посвистел им, и они, признав меня, дружественно повизжали.

Чуть я постучал в дверь, отец тут же отозвался:

– Ты что ль, Федюшка? – отец назвал имя брата, жившего в Томске.

– Готястый, – ответил я. Так называл меня отец с раннего детства.

– О! Откуда ты? – удивился отец и торопливо загремел железным крючком.

Пока мы снова запирали дверь в сенях, мать вздула лампу, потом кинулась ко мне. В отпуск я всегда приезжал летом, а тут вдруг явился в канун зимы. Ясно, что произошло что-то недоброе. Родители смотрели на меня с тревогой, не чая скорее услышать, чем это вызвано.

– Сбежал от тюрьмы, – сказал я и кратко объяснил все происшедшее со мной.

– Ох, боюсь я за Ванюху нашего. В Новосибирский поехал. Все правду доказывает. А она, вишь, правда-то, как топор, все норовит на дно лечь. – Мать всхлипнула, взглянула на иконку, висевшую в уголке избы, мелко перекрестилась.

Ванюха был мой старший брат, участник Гражданской войны, член ВКП(б) с 1921 года, учитель географии, в последнее время работал штатным пропагандистом райкома партии. Несколько месяцев тому назад его исключили из партии якобы за троцкистские вывихи в работе.

– А у нас тоже затрясло! На прошлой неделе собрали всех административно-ссыльных, а в Ежах партизана убили, председателем тайного ревкома был при колчаковской власти… А тут еще в Пышкиной Троице утопшего попа выловили. Тоже, видать, кто-то снасильничал, – рассказывал отец.

Мы просидели за шумящим самоваром всю ночь. Разговор шел тревожный, будущее казалось каким-то неопределенным, смутным. Отец несколько раз повторял одно и то же:

– Нет, нет, Ленин такое не наказывал. Не затем народ на революцию подымал, чтобы жилось людям в страхе.

Дня три я не выходил на село, сидел в избе, решив пока ни с кем не встречаться.

Возможно, мои предосторожности были излишними, но один факт вызвал у меня беспокойство. В Ново-Кусково нагрянул сам районный уполномоченный НКВД. Он вызвал отца в сельсовет и, выдворив из комнаты председателя и секретаря, устроил ему допрос с пристрастием:

– Куда твой сын Иван уехал? В Новосибирск? В Москву? Где он хранит оружие и антисоветскую литературу? Где он проводил подпольные собрания?

Отец взъярился, резко сказал уполномоченному: «Ты что, провокатор или чекист? Вас этому учил Дзержинский?»

Уполномоченный еще больше остервенел, заявил отцу, что упечет его на Березовую гриву. «Ты меня Березовой гривой не стращай. Я там охотился, когда тебя еще на свете не было», – ответил отец.

И тут отец ничего не преувеличивал. На старой губернской карте неподалеку от Березовой гривы, на которой в тридцатые годы размещалась комендатура поселка выселенных кулаков, значилось урочище Марково. Это и был охотничий стан моего отца, на котором он обитался в молодости.

Дома мы подвергли разговор отца с уполномоченным РайНКВД тщательному анализу и пришли к выводу, что моя омская история пока до них не дошла.

– Завтра уйдем на Чулым, за Старо-Кусковскую курью. Недели три там поживем. Если они спохватятся, мать скажет, был да сплыл. В Томский уехал. – Так решил отец, и мне ничего больше не оставалось, как признать его решение правильным.

Мы ушли с отцом заполночь, никто нас не видел. На Чулыме у него было несколько избушек: на деревенской курье, на протоке Бахгол и на курье Лангуше. Так назывались эти местности в обиходе.

Охотники и рыбаки, конечно, знали его излюбленные плесы, и потому по исстари заведенному порядку не стремились вторгаться в угодья, занятые другим.

Избушки у отца на станах имели свою довольно замысловатую конструкцию. В ярах были вырыты вместительные убежища. В эти углубления вставлялся каркас из краснотала. Слегка обмазанный тиной он хорошо сдерживал осыпи.

Внешняя, лобовая, часть избушки делалась из бревен, поэтому и дверь, и окно, и выходное отверстие для трубы железной печки были по размеру почти нормальными, как в обыкновенной избе.

Тут даже в бураны и морозы было тепло и светло. Внутри избушки, кроме железной печки, был из плах сбит стол и во всю ширину избушки тянулись нары. Из сухостойной сосны были нарезаны чурбаки, которые заменяли стулья. Возле печки, по стене, тянулась полка для посуды и шест, на котором сушилась одежда, а при необходимости и сетевая ловушка.

Освещались жировиком: консервная банка наполнена рыбьим жиром, в банке плавает жестяная пластинка, сквозь которую продернут тряпочный фитилек. Света маловато, но ведь и помещение, которое освещается, – пять шагов вдоль и четыре шага поперек.

Мне и раньше, в детстве, приходилось жить в таких избушках. Отец умел всюду, где бы он ни появлялся, создавать удобства и даже уют. И в этот раз мы, прежде всего, накололи дров, обогрели избушку, привели в порядок нары, надергав из ближайшего стога на лугу две-три охапки сена для постелей.

– Ну а дальше будем промышлять еду, – сказал отец. Из дома мы захватили с собой только хлеб и соль. Остальное нам должна была дать мать-природа. У нас было ружье с припасами, блесна, проволочная сетка для черпака. А уж за остальным дело не стало. Отец хорошо знал, где и что можно добыть.

К ужину у нас было на выбор – свежие окуни и серые куропатки. А дня через два-три, когда мы уже имели прочный запас питания на целых две недели, мы начали кое-какие заготовки для семьи.

Недели через три в наше убежище нагрянул брат Иван. В крае решение райкома об исключении его из партии было отменено, обвинение его в антипартийных действиях признано ошибочным, а райкому указано на необходимость более тщательного подхода к персональным вопросам. Казалось бы, на этом можно было поставить точку.

Мне это решение тоже открывало путь к восстановлению. Единственное обвинение, которое оставалось в моем деле, – это исключение брата из партии за троцкистские вывихи. Теперь и оно опровергалось самым убедительным образом. Но не все так складывалось просто, как казалось.

– В Новосибирске прошли новые аресты, – с мрачным видом рассказывал брат. – Сажают и коммунистов и беспартийных – без разбору. Раньше членов партии предварительно хоть исключали из партии, отбирали партбилеты в райкомах, теперь же дано право НКВД забирать коммунистов, не обращая внимания ни на партийный стаж, ни на должность. Рассказывают, будто арестовано несколько ответработников в самом крайкоме партии…

– Обошлись с тобой милостиво, разобрали дело, вернули партбилет, – заметил я.

– Да вот надолго ли?! Такое кругом происходит, что в глазах темнеет.

Мы долго обсуждали, как жить дальше, что делать мне: продолжать ли быть на нелегалке или выходить на белый свет и начинать борьбу за восстановление, если из Омска не приведут в исполнение чье-то решение об аресте.

Было и еще одно обстоятельство во всей ситуации: мы были с братом зависимы друг от друга. Его мне уже «пришивали» как исключенного, теперь могли «пришить» ему меня по этому же мотиву.

Конечно, сидеть здесь в избушке можно и дальше, пока тут безопасность стережет наступившая зима, со своими буранами и морозами. Но весь вопрос в том, может ли сидение принести какой-нибудь реальный, удовлетворяющий меня, результат.

В конце концов решили: надо ехать в Томск и попробовать там устроиться на работу. Естественно, на работу в газете или в каком-то ином идеологическом учреждении я претендовать не мог. Знал, что меня туда не возьмут.

В Томске начал внимательно читать объявления в газете о наборе рабочей силы. Читал объявления, расклеенные на афишных досках и тумбах.

Томск в те годы развивался слабо, и объявления преимущественно зазывали на работу в города и поселки Кузбасса и на Дальний Восток.

И вдруг однажды узнаю, что директором спирто-водочного завода работает мой товарищ по комсомолу Пешнин. Направился к нему. Он уже, конечно, знал о моей беде, знал о многочисленных посадках в городе и районах. Помочь мне согласился охотно.

– Но учти, у меня по культурно-просветительной части никакой работы нет, а вот на склад могу направить. Будешь расставлять по ящикам бутылки с водкой, выписывать фактурные листы на райпотребсоюзы и краской на ящиках писать адреса получателей. Понимаю, что тебе по профилю твоей подготовки не очень это подходит, но ничего иного предложить не могу.

– Ну и на этом спасибо, – ответил я Пешнину.

Склад стоял в глубине заводского двора. Это был старый склад, еще времен купцов, сложенный добротно из красных, хорошо прокаленных кирпичей. Несколько мужиков в телогрейках копошились в нем при тусклом свете двух маленьких электрических лампочек.

– Значитца, новичок, одно тебе хочу сказать, – обратился ко мне кладовщик в черной мохнатой шапке из собачины. – Иногда у нас тут случай происходит несчастный – вдруг бутылка скок и об пол. Ну, мы, понятно, актируем, списываем. Директор хоть и поругивается, а куды ж денешься, – стекло – не железо. А то, вишь, тут какая прохлада. Без этого дела – околеешь! – он подмигнул мне глазом, дескать, понимай, о чем идет речь, щелкнул по горлу прокуренным пальцем.

Я, конечно, понял, о чем он беспокоится, сказал:

– Как заведено, так и делайте. Я пока этому делу не обучен. – Для наглядности я по его примеру щелкнул пальцем по горлу.

– Не из староверов?

– Из них, – ответил я, чтобы скорее закончить разговор.

– Сурьезные люди! Убей, а от своего устава не отступят, – пояснил с видом знатока кладовщик остальным мужикам, окружавшим меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю