Текст книги "Не поросло быльем"
Автор книги: Георгий Марков
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)
Пока разворачивался ремонт дома, я занимался составом редакционных сотрудников. Ответсекретарь редакции, выпускающий, замредактора по хозяйственным вопросам приехали из Новосибирска, первый замредактора прибыл из Тюмени. Ряд сотрудников пришлось сманить из «Омской правды», под предлогом более интересных должностей и более высоких окладов.
Были угрясены и все взаимоотношения с типографией, которая, как оказалось, находилась в хорошем состоянии.
Между тем ремонт дома шел с осложнениями. То не хватало рабочих, то недоставлены вовремя необходимые материалы. Ощутимую помощь оказывали сотрудники пока еще не выходившей газеты: грузили, красили, чистили, мыли.
В основном мы справились с установленными сроками, нервотрепки было предостаточно. Газета, наконец, вышла, «Молодой большевик» занял свое место в ряду комсомольских изданий страны.
…Но едва мы отметили выход газеты товарищеским ужином вскладчину, как повалились на нас беды, одна горше другой.
– Георгий, в наши ряды проник лазутчик. Крупный. Только что меня вызывали в управление НКВД и предупредили. Надо принимать меры. Сказали, что если будем хлопать ушами – потянут к ответу нас самих.
Наш разговор с Володей Шунько происходил не в его кабинете, а на улице, чтобы никто не услышал раньше времени ни одного слова.
– Что за лазутчик? Кто такой? – спросил я растерянно, никого, естественно, ни в чем не подозревая.
– Толька Марев! – сказал Шунько.
– Марев?! Да не может быть! Он же работал по ремонту дома, как зверь. Успевал и то и это. Он же, знаешь, такой преданный!
– И я не поверил ушам своим. Но им-то лучше знать. Оказывается, из Харбина он приехал не по согласию Исполкома КИМа, а по распоряжению разведки Семеновского белогвардейского центра. И в подпольную организацию Харбина он был внедрен как агент, с провокационным заданием. Все документы у него липовые. Нам приказано убрать его с должности твоего заместителя по оргхозчасти, но так, чтобы он не понял, что мы знаем его подлинное лицо, чтобы не спугнуть его раньше времени. У них, видимо, свои большие замыслы… Говорю тебе единственному, как другу. Они там, в управлении, и этого не рекомендовали, сказали: «Справляйся сам», а без тебя я, что могу сделать?
Шунько искренне не знал, как поступить в подобной ситуации, искал содействия у меня. А я долго моргал глазами, совершенно сраженный этой новостью.
– Вот это праздничек у Тольки! Да, ведь ты еще ничего не знаешь, у него же сегодня жена родила дочь… нет, кажется, сына. Мы еще по-настоящему не разузнали. Он, как полоумный, от радости помчался в роддом, – сообщил я.
– Ну если он враг, то я не собираюсь радоваться по этому поводу, – совсем помрачнел Шунько.
– А вдруг какая-нибудь у них ошибка?! А? Бывает же?! Что они, святые, что ли?! Ты сам посуди, Володя: неужели мы ничего бы не заметили, не почувствовали бы его вражье нутро! Столько вместе работаем! Ведь почти круглые сутки друг с другом… Сомнение что-то берет…
– Ты что, не доверяешь им? У них ошибок не бывает… Это мы можем принять коршуна за воробья, а у них глаз наметан, у них традиции Дзержинского: лучше не осудить двух врагов, чем осудить одного друга. Понял?
– Знаю.
– Вот то-то и оно, что знаешь.
Мы долго бродили по улицам Омска, но, как ни старались, придумать что-то толковое не смогли.
– В случае, если будут нажимать, скажу обыкновенное: дело не простое, надо же и должность Мареву подыскать, и повод для перемещения придумать. А тут к тому же жена родила… Тоже не пустяк. Потянем!
Он утешил и себя, и меня. Втайне мы рассчитывали на лучший исход. А вдруг призабудут? Или в самом деле ошиблись, поспешили? Что Толька враг, засланный к нам из-за границы, ей-ей, мы не верили.
Но там, откуда шли эти тревожные, прямо сказать, неправдоподобные вести, готовились нанести нам новый удар.
В Омск приехал поэт. Он был еще молод годами, но имя его уже широко знали в Сибири. Звали его Леонид Мартынов.
– Очень одаренный человек. У него большое будущее, – сказал мне Петр Людвигович Драверт, профессор минералогии, старейший поэт; когда-то, в царское время, отбывавший ссылку в Якутии. Его сборник «Под небом Якутского края» был издан в Томске в 1911 году. И теперь я считаю этот сборник редкостной книгой по своему поэтическому своеобразию. С Дравертом я познакомился в первые же дни по приезде в Омск, и по его приглашению выезжал на археологические раскопки, которые вел ученый, под Омском, на берегу Иртыша.
Рекомендация Петра Людвиговича Драверта для меня много значила, и я немедленно разыскал Леонида Мартынова, пригласил его прийти в редакцию «Молодого большевика».
Мартынов пришел без промедлений. Впечатление он производил на редкость благоприятное. Высокий, стройный, с прекрасным серьезным лицом, ясноглазый, коротко остриженный «под ежика», скупой и на слова, и на жесты. «Спортсмен и путешественник», – подумал я о нем и не ошибся. Он годков на пять был старше меня, но при знакомстве эта разница сгладилась, и у нас с ним возникли отношения сверстников.
Мартынов рассказал мне многое об Омске, о своей родословной. Город он очень любил, знал о нем уйму всяческих былей и небылиц. Был, разумеется, помянут Федор Михайлович Достоевский, биография которого так трагически и неотторжимо входила в летопись Омска. А затем Мартынов посвятил меня в свои поэтические замыслы и прочитал глуховатым голосом несколько стихотворений.
«Как это замечательно, что появился в Омске Леонид Мартынов, он поможет нам сделать газету более интересной для молодежи», – подумал я.
Не откладывая в долгий ящик, мы совместно с поэтом отобрали ряд стихотворений, и я без промедления отправил их в набор.
– Вы и гонорар платите? – спросил поэт с откровенной заинтересованностью.
– Конечно! И таким авторам, как вы, вполне приличный, – прихвастнул я.
– Как это хорошо! У меня полный крах, полное безденежье, – сказал он и, изображая степень своей нуждаемости, чиркнул себя ребром ладони по горлу.
– Я вам сейчас же выпишу аванс. Стихи приняты, они будут напечатаны обязательно. – Я взял клочок бумаги и написал распоряжение бухгалтерии о выплате аванса. Не помню, какая это была сумма, но только хорошо помню, как был доволен поэт.
Дня через два-три стихи были напечатаны в газете. Позже я неоднократно встречал стихи в сборниках Мартынова, это значило, что он ценил их, и опубликовал отнюдь не ради куска хлеба, в котором нуждался в ту пору.
Наши читатели заметили появление стихов Мартынова, писали и звонили в редакцию, просили продолжить знакомство с творчеством Мартынова и других поэтов Омска.
Но совсем иное отношение встретило наше сотрудничество с поэтом в отделе пропаганды и агитации Оргбюро обкома партии.
– Ты о чем-нибудь думаешь, или совсем классовое чутье утратил? Бросился на приезжего поэта, как муха на мед! А тебе известно, что он вернулся из административной высылки? Ты знаешь, что у него самая худшая репутация нейтрального поэта к нашей революционной нови. Товарищи из управления НКВД сигнализируют… – так коллективно выговаривали мне работники сектора печати Оргбюро. Вопрос о публикации стихов выносился на секретариат Оргбюро и меня стращали по меньшей мере выговором.
– Да вы посмотрите, товарищи, какая в стихах образность, какая мысль! Все они пронизаны нашим мироощущением, – пытался я защитить и поэта, и себя.
Однако на секретариат Оргбюро меня все-таки вызвали и поставили на вид, а отделу пропаганды и агитации поручили усилить контроль за газетой.
Я сделал тогда все, чтобы Леонид Мартынов не узнал об этом происшествии. Лишь спустя после этого лет двадцать, уже в Москве, мы вспоминали с Леонидом Николаевичем Омск, наших общих знакомых и земляков. И тут я рассказал поэту, как в свое время «пострадал» за его стихи.
Мы уже многое пережили, повидали, задубели от невзгод и потому тихо и равнодушно посмеялись над гримасами нашего тогдашнего бытия.
«Нет, положительно, мне не везет в Омске. Зачем только послали меня сюда?» – с отчаянием думал я, натыкаясь на какие-то странные превратности судьбы.
Едва я пережил историю с публикацией стихов Мартынова, как возникла новая беда. Меня вызвали в НКВД и потребовали снять с работы сотрудника, который вел у нас в газете историческую и краеведческую хронику.
– Ты знаешь, что его отец был городским головой в одном из среднерусских городов? – спросили меня чрезвычайным тоном, пытаясь подчеркнуть значение всплывшего факта.
– Ох, эти отцы, они обязательно кем-нибудь были, черт бы их побрал! – попробовал я пошутить, не зная еще, что эта моя фраза будет впоследствии расценена как политическое легкомыслие и мне придется за нее отвечать по строгому спросу.
Все, что происходило со мной и с другими товарищами, не талью настораживало, но и приводило к убеждению – впереди более грозные события, клубок будет разматываться дальше.
– Георгий, мы с тобой встречаемся в двенадцать тридцать у драмтеатра. Есть необходимость поговорить. – Это звонил Шунько. По голосу и месту встречи не в обкоме, а опять же на улице, я понял, что произошло что-то нешуточное и связанное непосредственно со мной.
В редакции я сослался на вызов в Обком и, поручив ведение всех дел по номеру заместителю, поспешил к театру.
Шунько был уже здесь, нервно прохаживался, нетерпеливо посматривал на прохожих.
– Час тому назад я вернулся от Булатова, – начал он тихо. – Как ни тяжело мне, не буду хитрить перед тобой. Разговор шел о тебе. В течение двух дней в Омске находился Розит. Ну, ты знаешь, что он не только уполномоченный комиссии советского контроля по Западной Сибири, но и член краевой комиссии по чистке партии. Хотя чистка в прошлом, а комиссия вроде еще не распущена, он привез какие-то заявления, которые доказывают, что ты скрыл социальное положение – твой отец не бедняк, а зажиточный, никому не сообщил ты, что твой брат исключен из партии как троцкист, а племянник исключен из комсомола как правый уклонист. Все это Розит расценивает как идейную неустойчивость и требует немедленно освободить тебя с должности редактора газеты. Ну и, конечно, учтены эти факты с засорением редакции чуждыми элементами. Булатов согласен с Розитом. Сказал мне, что в такое время мы не можем на таких идеологически острых постах держать людей, стоящих у партии на подозрении. Приказано – через три дня доложить о принятых мерах.
Никогда я не видел Володю Шунько таким растерянным и многословным. Уж кто-кто, а он-то знал не только меня, но и всех моих родственников. Еще в двадцать шестом году, когда мое родное село Ново-Кусково, было районным центром, он приводил у нас, по поручению Окружкома комсомола, районную конференцию. Тогда впервые я, пятнадцатилетний комсомолец, был избран членом райкома и председателем районного бюро юных пионеров. Знал В. Шунько и моих братьев – все они намного были старше меня, участвовали в Гражданской войне как красноармейцы-добровольцы, а затем были первыми в нашем таежном далеке шоферами, киномеханиками, сельскими кооператорами. Знал В. Шунько и моих сестер – сельских учительниц.
Но теперь, по-видимому, это фактическое знание не стоило ни копейки, так как по чьей-то злой воле появились бумаги, пытающиеся утверждать совершенно противоположное.
И еще был один член оргбюро, хорошо знавший мою родословную, – Л. Кузик, с которым я работал в комсомоле Томского округа с 1927 года.
Казалось бы, я мог рассчитывать на поддержку товарищей, но в наше чистое, прекрасное время молодости революции и молодости личной, человеческой, ворвались и с нарастающей силой начали действовать – иные общественно-психологические потенции – лицемерие, чинопочитание, карьеризм…
Как это ни странно, но товарищи мои принялись убеждать меня, что не они мне должны оказать поддержку, а, наоборот, я им.
– Ты пойми, доказать ты ничего не сможешь, люди выступают против тебя заметные. За ними авторитет. Мы же в случае защиты тебя попадаем в число примиренцев. С нами тоже разговор будет короткий.
– Неужели истина зависит от должности? Вы убеждены в этом?
– Ты рассуждаешь легкомысленно, без учета обстановки. Посмотри, что делается вокруг. Партийная пресса только и твердит: примиренец – хуже врага, он рядится в тогу поборника генеральной линии. Ударим с большевистской непримиримостью по примиренчеству!
Но это был предварительный разговор, а заседание официальное состоялось через день.
Это заседание было настолько тяжелым, что и теперь я помню его во всех деталях. Входили в кабинет первого секретаря молча, насупленные, друг на друга не смотрели. Я сидел в углу, а не за столом, где у меня, как у члена бюро, было постоянное место.
В. Шунько в нескольких фразах изложил суть дела и предложил членам бюро высказать свои мнения. Все молчали. Минуты текли, а слово никто не просил. Шунько напомнил, что заседание собралось не для того, чтобы играть в молчанку.
– А какое мнение по этому вопросу у тебя самого, Володя? Ведь ты у нас все-таки первый секретарь и не без твоего участия Георгий стал у нас редактором газеты и членом Оргбюро. И знать ты его знаешь чуть ли не с младенчества, – сказал второй секретарь Оргбюро Аксенов.
– Знаю его с самой лучшей стороны. Уверен, что все, в чем он обвиняется, разъяснится и отпадет. Но поймите, в данный момент не идет речь о том, быть ли ему в комсомоле и партии. Мы обсуждаем указание партийного органа о снятии нашего товарища с поста редактора. Если мы против этого указания, мы должны это глубоко замотивировать. Есть у нас такие основания? С той стороны выставлены основательные материалы, они представлены товарищем Розитом лично. А у нас что?
– Там выставлены бумаги, а я у вас живой, можно располосовать на части, – пробовал вставить я свое мнение.
Но мои слова как бы пропустили мимо ушей, никто на них не отозвался.
– Я так думаю: чтобы не оказаться нам примиренцами, Георгия надо снять с работы. Но в решении следует отметить, что делаем мы это с сожалением, выхода иного у нас нет. – Это была точка зрения члена Оргбюро, моего давнего товарища, Л. Кузика.
– А вдруг что-то из материалов подтвердиться? Даже самое-самое незначительное. В этом случае мы твердо попадаем в число примиренцев, не учитывающих сигналов, глухих к голосу критики. – Это было мнение второго секретаря Л. Аксенова.
Долго и мрачно спорили, как снимать – просто или с сожалением. Даже обратились ко мне, как, мол, ты сам-то считаешь: подходит ли такая формулировка. На мой вопрос ко всем сразу – есть ли ко мне претензии по содержанию газеты, по ее линии в практической работе, все единодушно загудели, что если поступать по справедливости, то нужно отметить, что газета справлялась со своими задачами. И вроде все с этим согласились, но вдруг послышался протестующий голос второго секретаря.
– Нет, нет, это совсем не подходит. Такое решение, не что иное, как завуалированная попытка по существу отвергнуть указание, которое мы получили. Нет, товарищи, не стоит миндальничать и Георгия надо снять с работы без всяких оговорок. Придет время – разберутся.
И меня сняли, сняли с хмурым единогласием, потому что уже было очевидно, что время наступило не шуточное, и если сегодня сняли меня, то нет никакой гарантии, что завтра не снимут любого из сидящих здесь за столом. Наступило такое время, колесница грохочет все ближе и ближе. О, какое это было проницательное предчувствие!
На другой день снеслись с ЦК ВЛКСМ, и оттуда незамедлительно ответили: «По принятому вами решению относительно ответредактора газеты возражать не имеем оснований».
Не закончив еще сдачи дел заместителю, который был утвержден исполняющим обязанности ответредактора, я получил одно за другим два известия, менявшие все мои обстоятельства коренным образом.
Опираясь на поступившие материалы из Новосибирска и решение Оргбюро комсомольской организации о снятии меня с работы, партколлегия решила привлечь меня к партийной ответственности и для ведения дела назначила следователя. Сообщалась фамилия – Малышева. К ней мне надлежало явиться через пять дней, в понедельник, к 10 утра, в комнату 32.
А второе сообщение предписывало: в течение 48 часов получить по месту работы расчет и с суточным запасом продовольствия и парой запасного белья явиться на сборный пункт для прохождения службы в части, к которой я был приписан во время призыва в Красную Армию.
И пошел я служить в армию, унося в сердце щемящую боль, – рука следователя Малышевой могла достать меня всюду…
В первую же ночь нас стремительно погрузили в теплушки и помчали на восток. На нарах во всю ширину вагона мне выпало место в самом уголке. Я лежал, сжавшись в клубок, уткнувшись лицом в подушку, набитую соломой.
То, что мы едем на дальневосточную границу, у меня не было никаких сомнений. Отношения с Японией, отхватившей у Китая огромную территорию с населением большой европейской страны, ухудшались у нас с каждым месяцем. Вслед за Китаем японская военщина все чаще поглядывала на советские границы.
В документах Коминтерна и в документах ЦК партии и правительства японский империализм характеризовался как самый агрессивный на востоке, поставивший цель перекроить карту дальневосточного региона в своих завоевательных интересах. Японские правители усиливали свои связи с немецким и итальянским фашизмом, и это еще больше подстегивало японский милитаризм, создавало обстановку, чреватую опасными неожиданностями.
Советская страна срочно укрепляла свою обороноспособность на границах, повышала активность своих дипломатических акций.
К восточным границам – в Приморье, Приамурье, в Забайкалье – непрерывно шли эшелоны с людьми, стройматериалами, военной техникой.
…За те сорок восемь часов, которые оказались в моем распоряжении, мы с женой успели не только собрать меня, но подготовить ее к отъезду в другой город.
Я посадил ее на скорый поезд Москва – Хабаровск, проходивший через Омск глубокой ночью. Она уезжала в Иркутск с намерением обосноваться там и ждать меня, если судьбе будет угодно отпустить нам радость новой встречи. Иркутск был городом ее юности, она там училась, там жили ее родители, друзья, и мы рассчитывали на их помощь в устройстве с жильем и работой.
В тряской теплушке, под сопение и храп моих сослуживцев, я снова и снова мысленно перебирал события последних дней. И чем больше я раздумывал над всем, что происходило в моей жизни, тем очевиднее становилась вопиющая несправедливость в отношении ко мне. «И Толька Марев не враг, и стихи Мартынова не чуждые нам, и отличный работник газеты, родившийся в семье городского головы, ни в чем не виновен… Какое-то странное, а скорее предвзятое наслоение нелепостей… Кому же это надо превращать очевидное, элементарно-житейское в трагедию, ломать людям судьбы? Нет, нет, это не может не прекратиться», – думал я.
Через трое суток нашего пути эшелон был остановлен на станции Юрга, и мы услышали команду: «Приступить к разгрузке».
Стало ясно, что на Дальний Восток нас пока не повезут и мы останемся на какое-то время здесь.
В семи километрах от станции, на берегу реки Томи, находился военный лагерь Сибирского военного округа. Ежегодно в летнюю пору сюда собирались для прохождения учебы в лагерных условиях воинские части, расположенные на зимних квартирах по многим городам Западной Сибири.
Мы представляли собой отдельную саперную роту 73-й стрелковой дивизии, и нам надлежало войти в состав спецлагеря инженерных войск округа для освоения соответствующей программы боевой подготовки.
Лагерь рота оборудовала быстро, как в сказке. Утром начали, а к вечеру по всему косогору, полого спадавшему к реке, белели палатки. Выделялась, конечно, штабная палатка, – кубообразная, с радиоантенной и красным флажком, и продолговатая палатка, в которой разместился красноармейский клуб.
Вскоре и слева, и справа от нашей роты разместились другие подразделения, прибывшие в окружной лагерь инженерных войск. Лагерь оказался шумным и редко затихал даже в ночную пору. Роты учились – осваивали оружие, возводили на реке плоты, подрывали только что возведенные пролеты мостов, а ночью по сигналу «Тревога!» подымались и уходили с боевой выкладкой в многокилометровые марши.
Тот учебный год в армии, о котором я пишу, был в боевой учебе особенным. Нарком Ворошилов приказал решительно поднять качество учебы войск, приблизить ее к условиям боевой обстановки, памятуя старинное изречение: «Тяжело в учении – легко в бою!»
Было установлено также: все приказания начальников выполнять бегом. На завтрак, на обед, на ужин мы бежали в строю, бежали и на занятия, и с занятий, бежали даже на концерты в импровизированный зал под открытым небом.
Поначалу непрерывный бег давался с трудом, но постепенно мы втянулись, манера бежать всюду вошла в привычку и ни у кого не вызывала нареканий.
Первый взвод, в котором я оказался, сразу же выделился как лучший. Ребята там подобрались симпатичные, расположенные друг к другу, грамотные, хорошо физически подготовленные. Возводили ли мы переправу через Томь, сооружали ли траншеи и долговременные огневые точки, преодолевали ли проволочные заграждения – все у нас спорилось, и мы перекрывали нормативы, установленные в наставлениях.
Однажды за нашим учением наблюдал сам дивизионный инженер – начальник лагеря. Перед строем он высказал несколько замечаний, но в целом остался доволен занятием и объявил всему подразделению благодарность.
Успешно выдержали мы и другой экзамен – индивидуальную стрельбу по устойчивым мишеням. Мы не были пехотинцами, занятий по изучению личного боевого оружия у нас проводилось мало, и потому наши командиры испытывали беспокойство за исход стрельб.
Но и в этом наше подразделение не подкачало, по-видимому, выручила всех допризывная подготовка. Почти все у нас в роте имели значки «ГТО» («Готов к труду и обороне») и «Ворошиловский стрелок».
Прошло, примерно, с месяц нашей лагерной жизни. Появилось у меня несколько товарищей, с которыми стали складываться дружеские отношения. В свободные от занятий часы мы собирались в клубной палатке и либо читали стихи (и наизусть, и по книгам), либо рассуждали на темы текущих международных событий. И стихов было предостаточно, и событий хватало тоже!
Мир жил напряженной и тревожной жизнью. Человечество вползало в непосредственное преддверие новой мировой войны. Некоторые наиболее знающие и смелые прогнозисты, и у нас, и за рубежом, предрекали, что до нее остается год-два максимум. Все это заботило, настраивало на ожидание новых событий. Угнетало меня и другое – ожидание вестей из Омска, из партколлегии. Ведь дело осталось незавершенным – узлы не развязаны, нити не распутаны.
Сама армейская служба меня не тяготила. В детстве и юности я прошел изрядную физическую закалку, и меня не страшили ни марш-броски без привалов и питья, ни ночевки вокруг костра, когда наша рота в порядке гарнизонной службы заступала на суточное дежурство по охране лагеря. Меня грызла неопределенность, состояние, о котором говорят: «Подвешен без веревки».
На второй месяц службы командир части вызвал меня в свою палатку на беседу.
– Среди средних и младших командиров у нас маловато коммунистов и комсомольцев, – сказал он. – Сейчас происходит набор на краткосрочные курсы. Посыпаем людей на полгода в Ленинград, после чего они вернутся нести службу в свои же части. Мы посоветовались с комиссаром и решили в числе пяти товарищей направить и вас на эти курсы. Как вы смотрите на это? Нам хотелось бы учитывать и личное желание.
Сам для себя я еще раньше решил, что хочется мне или не хочется быть военным, время, в которое включена моя молодость, все равно заставит меня стать военным. А поскольку это неизбежно, то пусть будет, что будет.
– Я согласен, товарищ командир части, но есть одно серьезное препятствие, о котором я обязан доложить вам. Я на подозрении.
Не успел я произнести и пяти фраз, как, откинув у палатки входной проем, вошел комиссар.
– Кстати, Андрей Михайлович! У нас как раз началась душеспасительная часть беседы, – невесело усмехнулся командир.
Я рассказал вкратце все как было, все как есть.
– Да разберутся с этим! Все это пустяки, коли за вами такие доказательства, – с убежденным оптимизмом воскликнул комиссар.
– Нет, Андрей Михайлович, рисковать не будем. Ведь в случае малейшей неустойки с нас с тобой шкуру снимут. Я верю нашему бойцу, а все ж… Время, братец мой, круто поворачивает… Спросишь: куда? Не знаю… – резко сказал командир части. И комиссар ни единым словом не возразил, лишь опустил голову, пуще прежнего задымил папиросой.
Я покинул командирскую палатку с ощущением, что меня обложили плотным слоем ваты и мне нечем дышать.
Однако комиссар не позабыл обо мне. Через несколько дней он позвал меня к себе, в свою палатку, и поручил вести политические занятия в другом взводе.
Обычно такие занятия проводили сами командиры взводов, но тут какой-то был особый случай, когда потребовалось временно заменить групповода (так называли руководителей политзанятий).
На моих первых занятиях комиссар просидел, что называется, от звонка до звонка. Занятия велись с помощью географической карты, прикрепленной к березе простым шнурком.
Программа политзанятий была крайне элементарной, рассчитанной на самых мало подготовленных. Тут карта была незаменимым пособием. Политический строй нашей страны, ее государственное устройство, принципы Союза республик – становились особенно доступными, когда границы, города, моря и реки показывались на карте. С картой проще было рассказывать и о текущих событиях внутренней и международной жизни. Комиссар похвалил наши занятия и больше уже у нас не появлялся. Не приходили и другие командиры.
Но однажды я заметил, как, маскируясь в березняке, к моему «классу» осторожно подошел человек и, затаясь, долго слушал мою беседу с бойцами. Повторилось это и раз, и два, и три. «Не доверяют», – ударила меня в сердце догадка.
С комиссаром части у меня установились добрые отношения. Его подкупила моя готовность писать о нашей части в окружную газету «Красноармейская звезда». Мой газетный опыт не мог не помочь мне в этом. На страницах газеты то и дело стали появляться заметки, начинавшиеся словами: «В части, где командиром Лосев», – происходит то и то. В конце стояла подпись – «красноармеец Марков».
Мысль о том, что мне не доверяют, преследовала меня. И вот вдруг случилось так, что мы оказались с комиссаром наедине, и я рассказал ему о слушателе, который прячется в березняке.
Я не ожидал, что мой рассказ, с известной долей горького юмора, вызовет такую резкую реакцию у комиссара. Он не просто покраснел, а стал густо-бордовым, ладони его сжались в кулаки, глаза засверкали яростью. Он заговорил хриплым голосом, не сдерживая своего гнева:
– Вот сволочь, вот кляузник! Это особист из дивизии, ходит-бродит, вынюхивает! Он уже капал и на тебя, и на меня. Никому не доверяет! Даже вон ту березу подозревает в антисоветизме. С такими надо быть на стреме, иначе они доведут нас, коммунистов, до большой беды. Кляузник! Поганая душонка!
И комиссар, стукнув себя по колену кулаком, запустил такой витиеватый матерок, что я опешил. Мне и в голову не могло прийти, что кто-то ходит возле меня, когда я веду политзанятия с бойцами, чтобы воспользоваться какой-то моей неточностью или оплошностью, или придумать что-нибудь подобное, и все затем, чтобы донести кому-то об этом по команде выше. И некто случайный, а не специально поставленный для такого паскудства, человек с командирскими знаками различия, да еще, наверное, с партийным билетом в кармане.
– Ты, когда еще раз увидишь этого негодяя в березняке, вежливо, конечно, разоблачи поганца. Такие не любят света. А ты скажи, как можно громче: проходите, товарищ командир, присаживайтесь у нас, под небесной крышей недостатка мест не бывает, – успокоившись, посоветовал мне комиссар.
Этот откровенный разговор с комиссаром произвел на меня тяжелое впечатление, которое долго держало меня в своих тисках. Я был уже, конечно, кое в чем сведущим человеком, испившим в последнее время из чаши невзгод первые глотки горечи, но некоторые детали разговора с комиссаром содержали для меня обескураживающую новизну. Комиссар называл особиста «кляузником», «поганой душонкой». Не перебрал ли он в горячке? Может ли это быть на самом деле? Я был убежден, что особисты – это исключительные люди, люди, как говорят, высокой пробы. Они могут выдержать самые строгие требования к себе: честность, правдивость, идейность, неподкупность… Однако не верить комиссару я тоже не мог. Он пришел в Красную Армию еще в Гражданскую войну, шахтер из Анжерки, член партии с двадцатого года… Своей простотой, доверчивостью к людям, умением разговаривать с каждым бойцом – кто бы он ни был: рабочий, крестьянин, интеллигент, – комиссар рисовался мне человеком безукоризненным, настоящим большевиком.
Но вот что любопытно: после разговора с комиссаром я больше ни разу не видел человека в березках. Возможно, я перестал почему-то интересовать его, а может быть, он так изловчался умело, что заметить его, увы, не удавалось. А скорее всего, комиссар вышел с ним на прямой разговор, осадил его прыть, и он затих до поры до времени…
В конце лета состоялись крупные войсковые учения. Наша рота одновременно с другими подразделениями инженерного лагеря покинула палаточный городок и вышла на отведенные ей позиции. Вначале мы наводили через реку понтонные мосты, потом строили дорогу, засыпая трясину щебнем и древесиной, а когда вошли в гористую местность, приступили в зоне каменистой долины к взрывным работам. Срочность всего дела была чрезвычайной, за нами надвигались войска, и потому работа велась и днем и ночью. Рождались тут и азарт, и удаль, и многое из того, что не удавалось сразу, не страшило. Веселье било ключом, так как все понимали – это не война, а лишь репетиция, а война авось проскочит мимо: гляди, людишки еще остановятся в своей ненависти, одумаются. Веселье поддерживали две гармошки, две гитары, мандолина и скрипка, а скрипачом был сам командир части. И еще поддерживал веселье… пищеблок. Кормили нас хорошо, очень хорошо, не то что в лагере, и не было ни одного случая, чтобы походная кухня нас подвела.
Но дня за два до конца учений, в которых, конечно, не обошлось без суеты и неразберихи, начались дожди. Люди, кони, повозки, автомобили приобрели иной вид, как будто вышли не из учебного боя, а из настоящего, подлинного сражения с врагом. Колонны войск растянулись на многие километры, замаячили в боевых порядках санитарные повозки с флажками, пересеченными красным крестом, и с больными под брезентовыми навесами.
Когда мы вернулись в наш палаточный городок, он показался нам чудом уюта и приветливости. Да только не надолго. На другой день, после дождей, подул холодный ветер, и по ночам, чтобы согреться, мы набрасывали сверх одеяла все, что можно было собрать: шинель, гимнастерку, брюки, поясной ремень. Да, да и ремень! И все признавали: ремень и легкий, и узкий, но тепло он тоже дает, и без него совсем хана, хоть плачь.