Текст книги "Метель"
Автор книги: Георгий Чулков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
IV
Князь Алексей Григорьевич Нерадов вовсе не ожидал, что обстоятельства сложатся так, как они тогда сложились. Больше всего он дорожил душевным спокойствием, а спокойствие как раз и было нарушено. Князь надеялся, что те жуткие дни, когда у него были с княгинею последние объяснения, не повторятся никогда, а между тем прошло пятнадцать лет и вот снова возникает та прежняя тревога, но совсем по-иному и как-то совсем неожиданно и с другой стороны. Тогда князю было около сорока лет. Тогда все эти потрясения легче было перенести; а теперь года уж не те и душа как-то стала требовательнее. Несмотря на всю свою мудрость и даже на оккультные свои сведения, князь ощущал чрезвычайное душевное смятение. Когда он расстался с княгинею, пришлось поневоле расстаться и с сыном, Горею. Ему было тогда шесть лет. Князь любил русоволосого кудрявого мальчика с огромными и грустными, как у матери, глазами. Было больно не видеть его. А это потребовала княгиня с такой непримиримою решительностью, что князю ничего другого не оставалось, как подчиниться. Тогда он не смел спорить. Уж очень тяжкие были у него на душе грехи, и притом княгиня неожиданно уличила его в некоторых поступках, совсем низких и даже смешных. А ведь князь любил жену, но была в нем какая-то странная жажда все новых и новых впечатлений, какое-то странное любопытство, непрестанно уводившее его от семейного очага.
Теперь все изменилось. Князю были не нужны новые любовные опыты, хотя, несмотря на свои пятьдесят пять лет, он мог еще нравиться женщинам, да и сам это знал. Но князь решительно теперь потерял вкус к жизни. А тут еще эти привидения, как князь называл свои старые дела, возникшие вдруг и так неожиданно, и в такой чрезвычайной сложности.
Князь вдруг почувствовал свое полное одиночество. Неужели советоваться с Ольгой Матвеевной Аврориной? Он представил себе эту даму, ее мягкий усыпляющий голос и все эти ее давно ему знакомые оккультные приемы, какими непременно она воспользуется, чтобы вернуть его душу на путь мудрости и познания тайны. Но князь чувствовал, что теософия не облегчит ему теперь его судьбы. Да он и не мог открыть Ольге Матвеевне некоторые обстоятельства из биографии своей по той простой причине, что пришлось бы при этом назвать иные имена и коснуться дел чужих, на что у него не было согласия особ, заинтересованных в этих делах. Но он решил тогда же совсем иначе воспользоваться покорным к нему расположением госпожи Аврориной.
Когда князь выпроводил из своего кабинета господина Сусликова, он сел в кресло, запрокинул свою все еще красивую голову на мягкую спинку и задумался. Неизменная ироническая улыбка исчезла с его лица. Не до иронии ему теперь было. Он живо представил себе, как несколько лет тому назад с большим трудом устроил он свиданье с своим сыном. Тогда Игорю было четырнадцать лет. Мальчик пришел к нему на петербургскую квартиру. Никогда не терявший головы князь на этот раз совсем смутился. С большим трудом утаил он от сына это крайнее свое смущение. Утаил ли? Он и сейчас не был в том уверен. Четырнадцатилетний князь оказался мальчиком не совсем обыкновенным. Сначала отцу показалось, что он не очень развит, худо соображает и как будто несколько наивен, но, присмотревшись и прислушавшись, князь пришел к выводу совсем иному. К концу свидания у них завязалась беседа на довольно ответственную тему и мальчик вдруг обнаружил некоторые мысли, вовсе уж не детские. Выяснилось тут же, что молодой князь весьма начитан. Но, делая все эти «открытия», князь чувствовал, что, хотя все это и так, однако в этом мальчике «что-то неблагополучно». Поразило князя и то между прочим, что мальчик, по-видимому, отнесся к нему без предубеждения, но и без малейшего уважения. Это князь очень почувствовал, хотя мальчик держал себя в высшей степени почтительно и кротко.
Хотелось очень князю узнать от мальчика что-нибудь о княгине, а также о мистере Джемсе, но Горя вдруг стал выражаться неясно и даже загадочно и князь утвердился в мнении, что этот отрок не совсем простоват. А между тем мистер Джемс интересовал князя. Этот англичанин появился около княгини года через два после того, как она покинула мужа. Познакомилась она с ним во время заграничного путешествия, в Швейцарии, когда Горя однажды заболел и княгиня чрезвычайно растерялась. Этот мистер Джемс оказал ей тогда большие услуги и с необыкновенным великодушием ухаживал за больным мальчиком. Вскоре мистер приехал в Россию, а через несколько месяцев поселился в царскосельской квартире княгини. Он следил за воспитанием молодого князя, хотя по профессии своей не был педагогом. Мистер Джемс, как потом узнал князь, писал в течение нескольких лет книгу о России, а ранее, до знакомства с княгиней, было им напечатано в Лондоне, обратившее на себя внимание, большое ученое сочинение о древней и новой Японии. Между прочим, мистер Джемс, хотя и не был богат, материально чувствовал себя независимым: он состоял постоянным корреспондентом какой-то большой лондонской газеты.
Из этого свидания с сыном, которое князь устроил несколько лет тому назад, ничего не вышло. Ни тот, ни другой не искали случая вновь увидеться. И только теперь, когда молодой князь был уже на третьем курсе университета, Алексея Григорьевича вновь «потянуло» к сыну. Правда, были на то и деловые причины, но главным образом все-таки было желание и даже какое-то влечение. Впрочем, за последнее время явилась даже необходимость повидаться с сыном. Дело в том, что князь, хотя свиданий и не искал, но следил издали за сыном, следил за его знакомствами и всем прочим. И вот ему донесли о таком необыкновенном стечении обстоятельств, которое не на шутку испугало князя.
А между тем князь Игорь от свидания с отцом решительно уклонился. Старого князя это очень смущало.
Случились тогда и другие неприятнейшие осложнения.
Князь – надо заметить, – почитал себя свободомыслящим в нравственном отношении и даже гордился этим своим качеством, но, как человек, любящий равновесие, знал всему предел. Прежде всякие рискованные опыты князя, свидетельствовавшие о его внутренней «свободе», ему удавались и проходили сравнительно благополучно, если только не считать его развода с женою, но вот теперь, когда ему было за пятьдесят, вдруг счастье ему изменило. Стали выплывать наружу такие дела, о которых князю даже вспоминать не хотелось. Так, например, в газетах появились весьма заметные разоблачения об одном приюте для девочек-сироток. Предстоял даже процесс, в котором на скамье подсудимых оказывались светские господа покровители приюта. Выяснилось, что эти самые покровители почему-то куда-то увозили по вечерам девочек. Раскрылись такие острые подробности, которые, пожалуй, могли повлечь за собою для обвиняемых весьма тяжелые кары, не говоря уже про явный скандал. И вот князь Нерадов, читая эти газетные сообщения, чувствовал себя как будто чем-то запачканным. Хотя отношения у него с этим приютом давно уже были прерваны и даже не осталось там ни одной девочки, которая могла бы узнать князя и кому-нибудь сообщить о нем какие-нибудь сведения, однако Алексей Григорьевич болезненно морщился, припоминая некоторые свои поступки, о которых он забыл. Особенно часто почему-то мерещилась ему одна рыженькая девочка лет двенадцати, с которой он поступил совсем жестоко. Прямого насилия над волею девочки, правда, не было, но было, пожалуй, кое-что похоже. Князь вспомнил, как он чрезмерно увлекся тогда этим обольщением малолетней, находя в таком занятии весьма острое наслаждение. Началось, разумеется, с самой невинной нежности. Нужно было внушить доверие, а потом и обожание, а потом немудрено было перейти и к ласкам. Князь сам удивлялся своей выдержке, медлительности и осторожности.
Воспоминания об этой рыженькой были воистину горьки. Но они были не единственные.
– Как это все так сразу? И откуда вдруг? – удивлялся князь. – Как будто бы и кончилось все, и крест можно было поставить, а тут все этакое возвращается. Неужели на такие дела и давности нет?
Алексей Григорьевич Нерадов привык, чтобы все ему сходило с рук. Но то, что ему теперь сообщали его поверенные, противоречило всем его представлениям о жизненном порядке. Ему грозила теперь особого рода опасность, не уголовная ответственность, а нечто, так сказать, внутреннее. Ему даже в голову никогда не приходила такая мысль, такая возможность, а между тем слухи подтверждались. И вот всегда невозмутимый князь на этот раз был в большом беспокойстве.
V
У княгини Екатерины Сергеевны Нерадовой не было большого состояния. От князя она не брала ни копейки. Жила она в скромном своем царскосельском особняке на Оранжерейной улице, недалеко от парка. Ежедневно, если не было дождя, в четыре часа пополудни княгиня совершала прогулку. С ней мистер Джемс.
Княгиня все еще прекрасна. У нее чудесные грустные глаза, гордый лоб, тонкий профиль. Она стройна и высока. Когда она проходит по дорожкам парка, опираясь на руку мистера Джемса, седые, как лунь, сторожа, с множеством орденов на груди, низко ей кланяются.
У мистера Джемса приятное лицо. Коротко подстриженные волосы его отливают серебром; лицо его превосходно выбрито; умные глаза спокойны и тихи; неулыбающиеся губы выразительны и крепки.
Княгиня любит царскосельский парк. Она проходит медленно мимо дворца, мимо галереи Камерона, поднимается по дорожке на верхнюю площадку, где смущенная Леда нерешительно ласкает лебедя, среди цветов, еще не увядших. Княгиня любуется червонным золотом сентябрьских дубов, киноварью осин, тусклой желтизной лиственниц и темными пирамидами елей. Ей нравится шелест листопада. Она вдыхает сладкий запах гелиотропа, который доживает на клумбах последние дни.
– Друг мой, – говорит княгиня своему спутнику. – Что нового в Европе?
И мистер Джемс кратко, но добросовестно рассказывает княгине об ирландских делах, о конгрессе социалистов, о новом романе Уэллса и обо всем, что он узнал из Times. Его новости опаздывают ровно на пять дней. Княгиня кое-что знает из русских газет, но она не прерывает мистера Джемса, потому что ему доставляет удовольствие делать так свои сообщения во время прогулки.
Они проходят мимо Китайской Деревни, вдоль сонного канала, потом возвращаются к пруду, где ростральная колонна вычерчивает свой силуэт на хрустальном небе.
Мистер Джемс на прогулках всегда говорит по-русски. Он чуть-чуть заикается, но говорит правильно и точно, с едва заметным акцентом.
– Друг мой, – говорит княгиня с легкою дрожью в голосе. – Вчера Игорь не вернулся домой из города. И сегодня к завтраку его тоже не было.
– Да, княгиня.
Они молча идут дальше. Шуршат листья под ногами. Откуда-то снялась стая темных ворон и, каркая, проносится над прудом. Навстречу везут в колясочке разбитого параличом генерала. Потом проходит в трауре заплаканная дама с кормилицей в голубом кокошнике. И вот снова тишина и никого не видно.
Княгиня останавливается на мгновение.
– Мне кажется, друг мой, что Игорь манкирует своим здоровьем. И я боюсь, право…
Мистер Джемс молчит.
– Я боюсь, право, – повторяет задумчиво княгиня.
Падают медленно красные и желтые листья; легкий ветер колеблет стынущие ветки; поскрипывает под ногами холодный песок.
Мистер Джемс говорит, как будто бы сам с собою, размышляя:
– Опасный возраст. Русский характер. Больная совесть.
Княгиня прислушивается.
– Поговорите с Игорем, друг мой.
Мистер Джемс, помолчав, говорит решительно и твердо:
– Я не могу, потому что я нехорошо говорю по-русски.
Княгиня удивлена.
– Как? Но вы прекрасно говорите, мой друг! Наконец, вы можете поговорить с Игорем и по-английски. Он, слава Богу, знает английский язык не худо.
Мистер Джемс слегка поднимает брови и пристально смотрит на княгиню:
– О русском характере очень трудно говорить на английском языке. По-русски я говорю правильно, а надо говорить не совсем правильно. Тогда будет хорошо, а если правильно, тогда будет нехорошо. Кроме того, о некоторых вещах можно говорить на всех языках, а о других вещах можно говорить только на каком-нибудь одном языке. Когда князь был маленький, я с ним говорил по-русски и по-английски. Он почти все понимал. А теперь мне трудно. Я теперь не могу.
– Тогда я сама скажу, – говорит княгиня задумчиво.
Они выходят из парка через ворота с колонами; на воротах надпись по-французски: «A mes chers compagnons d'armes». [1]1
Любезным моим сослуживцам (фр.).
[Закрыть]
Княгиня думает, что, когда разбивали парк и Растрелли строил дворец свой, жизнь была все-таки проще и не было таких мучительных противоречий.
Она сообщает свою мысль мистеру Джемсу, но англичанин опять не согласен:
– Русский характер – всегда русский характер.
И княгиня не решается спорить с мистером Джемсом.
VI
После ужина у Альберта в кармане Александра Петровича Полянова осталось денег совсем мало. Утром, когда Анна Николаевна еще спала, Полянов, оставив на комоде два рубля, поехал на Кирочную к Сусликову в надежде застать его дома.
– Если по телефону предупредить, непременно почувствует, что хочу денег занять и улизнет куда-нибудь, – думал Полянов, надевая пальто в передней. – Эх, ведь живет же человек сытно и спокойно, а мне бы только «Благовещение» написать, да вот не напишешь.
У Сусликова на Кирочной был собственный дом, весьма доходный, приданое Марии Павловны. А кроме того Сусликов зарабатывал порядочно, как педагог: он преподавал историю в двух институтах и в коммерческом училище.
– Дома барин? – спросил Александр Петрович пухленькую горничную и, не дожидаясь ответа, устремился в столовую, где увидел в полуоткрытую дверь за чайным столом самого Сусликова.
– Здравствуйте, здравствуйте. Как я рад, что дома вас застал, – начал развязно Александр Петрович, пожимая Сусликову левую руку, потому что правая у него была занята ножом, которым он только что намазывал масло на калач.
– Что это вы, батенька, с тех пор как миллионщиком сделались, раненько вставать стали. Мы ведь с Марьей Павловной вас однажды в четыре часа дня в постели, можно сказать, нашли. Что это с вами приключилось?
«Догадывается, хитрец, зачем я пришел», – подумал Полянов, тотчас же падая духом и уже не веря в успешность своего визита.
А Сусликов смеялся, указывая на стул.
– Чайку налить? Жаль, что вы этакий час выбрали, мне на уроки надо спешить, а то бы мы с вами побеседовали. Я, признаюсь, люблю вашего брата – художника. В душе ведь и я художник, вы знаете.
– Да я ненадолго, – пробормотал Полянов, стараясь не встречаться глазами с остренькими глазками Сусликова.
– Видели? Тепленькая? – подмигнул Сусликов, намекая, очевидно, на смазливую горничную, которая отворила дверь Александру Петровичу. – Третьего дня наняли, а вчера мне супруга выговор сделала. Будто бы я на нее такими глазами смотрю, что неловко перед детьми. Испортили нашу психику монахи. Испортили! Мне порою кажется, что я только один и сохранился в совершеннейшей чистоте. У маня, Александр Петрович, ей-Богу, совсем стыда нет.
– Верю, верю, – криво улыбнулся Полянов, в отчаянии думая, что от этакого разговора нелегко будет перейти к разговорам о деньгах.
– И откуда эта ревность? Не могу понять. Разве я могу разлюбить Марью Павловну? Ничуть. А если я эту пухленькую почувствовал, что за беда! Худо, если бы я без желания, так сказать, размазывал канитель. А я ведь на то и мужчина, чтобы полигамию утверждать. Вы как думаете?
– Я однолюб, – сказал Полянов угрюмо.
– Неужели никогда не соблазнялись никем? А? – заинтересовался Сусликов.
– Никогда, – отрезал Полянов, в крайнем нетерпении желая перевести разговор на иную тему.
– Но позвольте. Как же так? – приставал Сусликов, не обращая внимания на уныние своего гостя. – А в юности как же? Вам сколько было лет, когда вы женились?
– Я у вас денег хочу занять, – брякнул вдруг Александр Петрович, махнув на все рукою.
– Денег? – вытаращил глаза Сусликов.
– Тысячу рублей хочу у вас занять. Да.
– Но, милый мой… У меня нет. Нет у меня тысячи рублей. Да зачем вам занимать? Вздор какой.
– Мне очень нужно. Я вексель дам.
– Какой вздор. Вексель! Зачем вексель. Никогда, мой милый, векселей не подписывайте.
– Вот жаль, я с вами раньше не посоветовался, – невесело улыбнулся Александр Петрович. – У меня этих векселей вот сколько.
И он показал на аршин от пола.
– Целая куча, Филипп Ефимович.
– Ну, тогда, конечно, можно и еще подписать, – хихикнул Сусликов не без ехидства.
– Я к тому говорю, что у меня скоро много будет денег. Я сразу всем отдам. И вам отдам.
– А мне что? Я ведь не кредитор ваш. Мне не надо ничего.
– Но ведь дадите же вы мне, черт возьми! – вскочил со стула Полянов. – Почему бы вам не дать в самом деле? Я отдам. Жена скоро наследство получит.
– Слыхал. Слыхал, – пробормотал Сусликов, как будто раздумывая. – Вот что я вам скажу, Александр Петрович. Денег я вам не дам, а вот посоветовать вам могу.
– Какие там советы! Дайте тысячу.
– Не могу. Нет у меня.
– Пятьсот дайте.
– Не дам.
– Ну, сто дайте.
– И рубля не дам, – совсем уж бесцеремонно засмеялся Сусликов.
– Тогда прощайте, – сказал Полянов тихо, совсем подавленный.
И Полянов пошел в переднюю, забыв подать руку хозяину.
– А совета не хотите? – заторопился чрезвычайно Филипп Ефимович.
По-видимому, у него был в самом деле какой-то план. Полянов с унылым недоверием взглянул на Сусликова.
Филипп Ефимович подошел к Полянову и, став на цыпочки, прошептал ему прямо в лицо:
– Паучинский.
– Что?
– Семен Семенович Паучинский. Интереснейший человек. И он все может.
– Кто он? Ростовщик, что ли? – нахмурился Александр Петрович, не доверяя Сусликову.
«Не издевается ли над ним этот почтеннейший Филипп Ефимович?» – мелькнуло у него в голове.
– Семен Семенович Паучинский – статский советник. Скоро действительного получит. Значит, слово «ростовщик» не совсем подходит в применении к такой особе, так сказать. А, впрочем, если хотите, то и ростовщик. Однако, прелюбопытный, я вам скажу, человек. Советую познакомиться.
– Да ведь как? Ведь, не знает он меня? – спросил Александр Петрович, почувствовав вдруг, что здесь что-то есть.
Сусликов приложил палец к губам.
– Я вам, может быть, устрою. Свидание с ним устрою. Сегодня вечерком позвоните мне по телефону. Этак часов в восемь. У меня идея.
– Хорошо. Позвоню. Как его зовут, говорите?
– Паучинский Семен Семенович.
– Странная фамилия какая, – бормотал Полянов, выходя из квартиры Сусликова.
VII
Как только ушел Поляков, тотчас же Филипп Ефимович схватился за телефонную трубку. В одну минуту сговорился он со своим другом Паучинским о свидании с князем Нерадовым и предупредил о возможной встрече с Александром Петровичем Поляновым.
– Главное, поезжайте к князю в пять часов, а к восьми часам назначил я этому самому художнику разговор по телефону. Понимаете? Но вся суть в князе. Может быть, эти два дела даже связаны и весьма тесно, представьте. У меня, друг мой, такое предчувствие. Не более как предчувствие, однако.
Статский советник Паучинский несмотря на свой почтенный чин, был человек совсем еще не старый. Где он собственно служит, никто этого не знал. Вращался он первоначально среди светских молодых людей, неравнодушных к бюрократической карьере, но вскоре от молодых людей отстал и стал необходимым человеком в двух-трех дамских салонах, занимавшихся отчасти патриотическими, отчасти благотворительными делами. К этому времени он получил небольшое наследство и сразу пустил его в оборот весьма успешно. К этому времени относится также его знакомство с небезызвестным мистиком и «пророком», Ваською Бессемянным, только что появившимся тогда в нашей столице. Паучинский с Ваською на чем-то сошлись. Между прочим, в известном процессе по делу приютских девочек он был как-то замешан, но лишь косвенно и на суде предстал в качестве свидетеля, а не обвиняемого. Одним словом, вышел сух из воды.
Наружность у господина Паучинского была не очень заметная, но при ближайшем знакомстве можно было открыть в чертах его лица кое-что примечательное: губы его были слишком тонки и сухи и кривились нередко в какую-то не совсем обыкновенную улыбку, весьма двусмысленную; глаза были слишком холодны и наглы. При всем том он был собою недурен и даже нравился дамам-благотворительницам, но о делах его любовных никто ничего не знал.
Сусликов звал его почему-то «каинитом» и любил философствовать с ним на разные темы. И с Филиппом Ефимовичем Паучинский был откровеннее, чем с другими. Однажды он проговорился как-то и высказал кое-какие мысли не совсем заурядный, касающиеся одной сусликовской темы. Оказывается, у господина Паучинского была своя собственная система, оправдывающая психологический уклон, известный под именем садизма. По мнению Паучинского, все без исключения могут быть подведены под какой-либо из двух существующих психологических типов. Каждый из нас либо садист, либо мазохист – в широком, разумеется, смысле. На этом действительном или мнимом законе он строил даже целую утопию или, как он выражался, «теорию морального равновесия».
Ровно в пять часов Семен Семенович Паучинский явился к князю Нерадову.
– Очень рад, что вы пришли, – сказал князь, внимательно рассматривая холодное лицо Паучинского. – Я вас никогда не видал, слышал только о ваших делах кое-что и, представьте, лицо мне ваше знакомо совершенно, как будто бы я вас давно знаю. Таким я вас себе и представлял. Не странно ли это?
– Вы проницательны, князь. Вот и все. И, должно быть, не случайно Федор Михайлович изволил однажды заметить: «Ведь, значит же что-нибудь лицо человеческое!» По характеру моему вы и лицо мое удачно определили.
– Лицо человеческое? Федор Михайлович? Какой Федор Михайлович?
– Достоевский. Я, князь, припомнил слова Федора Михайловича Достоевского. Я, конечно, по годам моим не мог быть с ним знаком, но, прочитав его изречение, почувствовал эти самые слова так, как будто слышал их из собственных уст Федора Михайловича.
– Вот вы про что, Семен… Семен….
– Семен Семенович. Меня зовут Семеном Семеновичем Паучинским.
– Так. Я знаю, как вас зовут.
– У вас так много бывает посетителей, князь, что немудрено и забыть кого-нибудь.
– Нет, я помню. Я даже запомнил некоторые ваши мнения и суждения, о которых сообщил мне добрейший Филипп Ефимович.
– А я давно, ваше сиятельство, собирался искать вашего знакомства в надежде узнать у вас смысл некоторых событий, так сказать. Я, признаюсь, весьма интересуюсь направлением вашего ума…
– И я, с своей стороны, – промямлил князь. – Очень рад, очень рад. Однако…
Князь остановился.
– Однако пора перейти к делу, – усмехнулся Паучинский не без явного нахальства.
И вообще во всех повадках этого молодого статского советника чувствовалась наглость чрезвычайная, несмотря на почтительный тон, которым он щеголял с видимым удовольствием.
– Дела? Вы о делах? – переспросил для чего-то князь.
Паучинский сразу подтянулся и как бы замерз в своей серьезности. Он молчал, ожидая, когда у князя развяжется, наконец, язык.
– Я слыхал, что вы занимаетесь некоторыми кредитными операциями, так сказать, – начал князь, решив, по-видимому, не церемониться со своим гостем.
Но и гость не очень смущался оборотом, который приняла их беседа.
– Занимаюсь. В скромных размерах, – признался Паучинский.
– Так вот, видите ли, у меня собственно, есть дело к вам. Но….
– Необходима тайна, – догадался Паучинский.
– Вот именно. Вы угадали, Семен Семенович.
– В этом отношении, князь, вы можете на меня положиться.
– Прекрасно. А не знакомы ли вы случайно с талантливым художником нашим, Александром Петровичем Поляновым? Вот о чем я вас хотел спросить.
– Представьте! Какое стечение обстоятельств… Сегодня вечером у меня будет с ним свидание.
– Не правда ни талантливый художник? Вы живописью интересуетесь, Семен Семенович?
– Отчасти. Вот иконы собираю. И некоторых западных мастеров люблю, должен признаться. Вот Гойю люблю, Босха тоже. Брейгеля-старшего одну картину очень люблю.
– Какую картину?
– «Слепых» его. Эта картина в Национальном Музее в Неаполе имеется. Очень острая картинка. Знаете, у слепых белки такие бывают синие? Так в этаком сине-белом тоне вся картина выдержана. У меня такое впечатление осталось по крайней мере. Я заметил, что иногда в картине до пяти, до семи тонов разных бывает, но если один какой-нибудь слишком выразителен, то его только и помнишь. Вот в этой Брейгелевской картине запомнился мне сине-белый тон, очень странный и соблазнительный. Если будете когда в Неаполе, зайдите посмотреть.
– Я этих «Слепых» знаю, – процедил сквозь зубы князь. – А вы почему про них так размазали?
– «Размазали», – сделал вид, что удивился бесцеремонному выраженью князя, его хитроумный гость.
– Ну, да… Размазали. Вы чему собственно удивляетесь?
– Я не размазал. Я лаконичен.
– Фу ты, черт! – рассердился вдруг князь. – О чем мы с вами, однако!
– Уклонились! Уклонились! Это верно, – почтительно подхватил Паучинский, довольный, кажется, что князь разгневался.
– Так вы говорите, что у вас сегодня свидание с Александром Петровичем Поляновым? А не секрет, о чем собственно будет у вас с ним разговор?
– Да я и сам не знаю. Филипп Ефимович намекал, что господину Полянову нужны деньги…
– А! – протянул князь. – И вы, значит, собираетесь оказать ему услугу в этом отношении?
– Едва ли. Полагаю, князь, что я не смогу ему быть полезен.
– Почему же, однако?
– Откровенно говоря, князь, не вижу гарантий, что господин Полянов своевременно будет точен в расчетах по обязательствам. А я не меценат, изволите ли видеть. Господину Полянову надо бы себе Медичей найти. Без покровителей художнику смерть.
– Этому даровитому художнику в самом деле как будто не везет. Не умеет он ладить с людьми. Строптив, – усмехнулся князь. – Но если вы, Семен Семенович, так твердо решили денег ему не давать, зачем же вы согласились на это свиданье?
– Я сам чувствую, что как будто и не следовало мне назначать свиданье господину Полянову, но соблазнился. У меня слабость, князь, к такого рода положениям. Я любопытен. Нахожу удовольствие в этаких опытах. Разве не любопытно посмотреть на даровитого человека, а тем более, когда у него душевное смятение? Ведь, это, пожалуй, театр, так сказать.
– Психологией интересуетесь?
– Вот именно.
– А по-моему, вам следует господину Полянову дать необходимые ему деньги.
– Почему же, однако, следует?
– Противоестественно как-то, что настоящий художник задыхается в нужде, а мы с вами благополучны.
– А вы? Почему же вы сами? – неосторожно спросил Паучинский.
– Господин Полянов у меня денег не возьмет.
– Вот как! Вы, кажется, были с ним когда-то знакомы?
Князь нахмурился:
– Был. Давно.
Паучинский пристально посмотрел на князя.
– Если вы находите нужным, тогда разумеется… Одним словом вы можете располагать мною, князь, как вам угодно.
Князь кивнул головою.
– Я бы хотел, чтобы вы дали Александру Петровичу Полянову ту сумму, в которой он нуждается, под известным условием…
Князь помолчал.
– Вы дадите деньги под вексель под условием, чтобы и все прочие векселя, выданные Александром Петровичем разным лицам, были сосредоточены в ваших руках, – сказал, наконец, князь. – Он вам сам укажет, как это сделать. Это последнее условие я считаю необходимым. Вы понимаете? Я очень ценю дарованье Полянова и заинтересован в том, чтобы он освободился, наконец, от кабалы, в какую попал. Если все его векселя будут в ваших руках, я буду спокоен. Вы меня посвятите, надеюсь, в эти ваши финансовые операции с господином Поляновым. Только он сам об этом ничего не должен знать, по крайней мере, в течение известного времени. Если у вас нет сейчас свободных денег, Семен Семенович, я вам охотно дам сколько вам понадобится. И гарантии вам дам какие угодно. Я полагаю, что эти поляновские векселя так и останутся у вас, но, если обстоятельства сложатся как-нибудь иначе, я у вас их покупаю. Во всяком случае вы ничего не теряете. Понятно?
– О, конечно! И никто не должен знать о вашей заинтересованности в судьбе господина Полянова?
– Это уже, кажется, было у нас решено, – небрежно уронил князь.
– Все-с?
– Я полагаю.
– А я все-таки, князь, попросил бы вас уделить мне когда-нибудь некоторое время на другого рода беседу.
– Пожалуйста. Охотно. Но сегодня я… Сегодня не могу… я занят сегодня…
– Я понимаю! Я понимаю! – поспешил обнаружить свою почтительность господин Паучинский.
Он уже раскланивался, стоя на пороге комнаты, когда князь вдруг задал ему несколько неожиданный вопрос.
– Вы это серьезно? А? Вся эта ваша теория «морального равновесия?» Что такое? А? Мне про нее Сусликов рассказывал…
– А разве неубедительно? – усмехнулся Паучинский.
– Я не совсем понял. Может быть, это Сусликов напутал.
– Дело-с ясно, – сказал Паучинский самодовольно. – Все без исключения склонны или к садизму, или к мазохизму, но, к несчастью, не все сознают в себе соответствующие стремления. Одни созданы для того, чтобы совершать некоторое так сказать насилие в жизни, другие, напротив, предуготовлены к тому, чтобы пассивно этому насилию подчиняться. И в том, и в другом есть особая радость, наслаждение и удовлетворение. Но вот, в силу исторического недоразумения, садисты стыдятся своих натуральных желаний, а мазохисты не хотят сознаться в своем предназначении, которое одно только и могло бы их удовлетворить. Моя программа заключается в том, чтобы каждый признался самому себе с откровенностью, к чему у него лежит сердце. Тогда все окажутся на своих местах и восторжествует самая настоящая справедливость: и насильники, и жертвы будут блаженствовать, не отказываясь от своей природы. Разве это неразумно? Разве это непоследовательно?
– И это называется теорией морального равновесия?
– Вот именно.
– Так, значит, вы это серьезно? Сусликов точно изложил?
– Филипп Ефимович – человек не без тонкости.
– Во всяком случае вы поймете друг друга, – пробормотал князь.
– Вот именно.
Паучинский еще раз поклонился и взялся за ручку двери.
– А почему вы мне сегодня про этих Брейгелевскнх «Слепых» рассказали? – крикнул сердито князь.
– Без всякой тенденции, – развел руками Паучинский. – Неужели вы во мне, князь, бескорыстного эстетизма не допускаете? Ну, а если вам хочется непременно в этой картине увидеть символ, то ведь все равно его словами не изъяснишь. На то он и символ, чтобы намекнуть на нечто несказанное. Я так понимаю. А если вы не побрезгуете грубой аллегорией, князь, все человечество, пока моей моральной теории не примет, будет находиться в положении Брейгелевских слепых. Я в этом уверен и вовсе не шучу.
Князь откровенно рассмеялся:
– Я вижу, что вы серьезно. И вы, оказывается, моралист! Что ж! Ваша теория не хуже многих иных.
– Лучше! Несравненно-с лучше! – откликнулся Паучинский и тотчас же скрылся за дверью.